Текст книги "Беруны. Из Гощи гость"
Автор книги: Зиновий Давыдов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 39 страниц)
Голицыны, Шуйские – дураки, пьяницы... Да и, кроме русской речи, не умеют они никакой. А
ты вон-де и по Квинтилиану начитан, на многоразличные науки простираешься. Много ль на
Москве таких?..
– То так, государь, – поднялся с места и поклонился Димитрию князь Иван. – Твоя воля...
А я по разуму моему порадею тебе и твоему царству, сколько хватит мочи моей. То так: не
Шуйского слать к королевскому величеству... Дозволь мне теперь, прошу тебя, выпей вина...
И Петра Федоровича прошу и Василия Михайловича здоровье царского величества пить.
Все встали; остался сидеть один Димитрий.
– Будь здрав до веку, великий государь, – поклонился Димитрию князь Иван.
– Будь здрав, будь здрав, – подхватили Басманов и Рубец. – На многая лета... Здрав будь...
– Пейте, пейте, любезные мои, – закивал им Димитрий головою и тоже хлебнул из своей
чарки. – Всем нам скоро идти в далекую путину: тебе, Иван Андреевич, посольство править,
нам с Петром Федоровичем и Василием Михайловичем войну воевать.
Димитрий встал, застегнул на себе кафтан, саблю на боку поправил.
– А теперь хватит. Ложись, Иван Андреевич, в постель: чай, хворый ты еще.
И он стал искать глазами опашень, брошенный в угол на лавку.
Князь Иван подал Димитрию опашень, украшенный жемчужными кистями, расшитый
золотыми разводами.
– Еще, государь, – молвил князь Иван, расправляя на Димитрии опашень, – дозволь мне...
Был я вчера у Василия Шуйского на пиру... Наслушался затейных речей... Думаю, не
заворовал ли Шуйский внове... Остерегаться надобно Шуйского, государь...
Димитрий отступил назад, глаза раскрыл широко, уставился ими в князя Ивана.
– Мне... остерегаться... Шуйского?.. – произнес он медленно. – Ха-ха-ха!.. Да что ты,
Иван Андреевич!..
И, откинув голову, он крикнул громко, так, что слова его, может быть, услышаны были
ратниками на дворе и всеми толпившимися на улице в этот поздний час:
– Я есмь на государствах прародителей моих великий государь и цесарь непобедимый. А
шубника, коли понадобится, повелю выстегать плетьми! И у батюшки моего равные
Шуйскому служили в холопах. То так!.. А теперь довольно, довольно, Иван Андреевич...
Ступай, в постель ляг... Не провожай меня за ворота... Ложись...
Но князь Иван с примолвками и поклонами вышел за гостями на крыльцо.
– Гей, ратные, на конь! – крикнул Басманов с лестницы вниз.
И вдруг, словно в ответ ему, раздался со стороны поварни пронзительный вопль, как
будто закричал человек, на которого обрушилась скала.
– Что это? – вздрогнул Димитрий и схватил Басманова за рукав.
– Ратные, не шали! – крикнул опять Басманов. – Труби на конь, трубач!
Запела труби переливами частыми, забряцали ратники доспехами, заржали кони, не
слышно стало вопля из темноты, откуда несло дымом залитого водою костра.
– Кого это они?.. – спросил Димитрий, но, не получив ответа, сбежал по лестнице вниз,
увидел там у крыльца своего огромного карабаира, подобного туче, и сразу вскочил в седло.
Трубил трубач, бубенщик бил в малый бубен, растянулась станица по Чертольской улице
в темноте. И, когда ворота закрылись за последним ратником и шум похода умолк вдали,
услыхал князь Иван, не уходивший с крыльца, тот же вопль и стоны и быструю-быструю
речь.
– Кузьма! – крикнул князь Иван Кузёмке, лившему в шипящее угодье один ушат воды за
другим.
– Я, Иван Андреевич, – откликнулся Кузёмка из темноты.
– Какое стенание страшное!.. Откуда шум этот?..
– Девка тут лежит в поварне хворая. Помирает али бес ее томит?.. Надобно ее шептанием
взять, да вишь день нынче какой... Я ужо завтра, Иван Андреевич, сбегаю за Арефой-
колдуном.
– Сбегай, сбегай, – молвил князь Иван, не думая ужо, впрочем, ни о хворой девке, ни о
колдуне Арефе. – Сбегай, – повторил он, не слыша и собственного своего голоса. – Город
Парижский, – сказал он самому себе, пробираясь в свой покой полутемными сенями. –
Король Генрик Четвертый... Надо пана Феликса расспросить... Он будто и тому королю
служил.
От слабости спотыкаясь, добрел князь Иван до лавки своей и стал снимать сапоги кое-
как.
Затихало на дворе после царского наезда. Птица, не перестававшая весь вечер бубнить,
вдруг пресеклась и смолкла. Одна девка безвестная все еще не угомонилась под тулупом, и
возле нее хлопотала сбившаяся с ног стряпея.
XXVI. БЕЗВЕСТНАЯ ДЕВКА ПРИХОДИТ В СЕБЯ
Арефа пришел на другой день, увешанный, как всегда, волшебными камушками,
чудотворными стрелками, медвежьими зубами. Наколдованные «снаряды» были и в сумке у
Арефы, ибо мужик этот считался великим чародеем, умел якобы гадать на бобах, оберегать
росным ладаном женихов и невест от лихого глаза и говорить стихами, отчего могла, по его
уверению, приключиться у того либо у другого человека сердечная скорбь.
Колдун, вороживший еще старому князю про болезнь либо поход, рассказывал, будто
вышел он, Арефа, по прозвищу Тряси-Солома, из Дикой Лопи – страны лютых волхвов – в
незапамятные времена. И что лет ему, Арефе, от роду триста четыре года. Но, приведенный
однажды к пытке, Арефа сознался, что родом он из Шуи, посадский человек, по ремеслу
коновал. В наказание за его проделки Арефу били тогда, распластав на полу, а потом
потащили на площадь, положили там на плаху и на брюхе сожгли найденную у него в кисе
будто бы наколдованную книжечку, всю исписанную польскими буквами.
Арефа уполз тогда с площади на карачках, виясь, как змей. Измятый и обожженный, он
отлежался в старой мельнице на Яузе, брошенной с давних пор. Но скоро Арефа опять стал
ходить по Москве, козлиной бородою трясти и морочить легковерных людей, которые охотно
обращались к нему, потому что, по общему убеждению, никто не мог лучше Арефы узнать в
животе болезнь, отчего она приключилась; никому не дано было так на солнце смотреть и
угадывать по солнцу, кому что будет; никто не знал стихов таких, которыми говаривал Арефа,
и от них якобы бывало добро. И теперь Антонидка, чуть заря занялась, пристала к Кузёмке
бежать за Арефой, хоть к утру и без того стало легче девке, – может, не надо было Арефу во-
все кликать?
Колдун пришел и за осьмину гороху взялся шептать над девкой и ворожить, чтоб была
здорова, когда, как заявил он, после трех падших рос уйдут в землю три отпадшие силы,
мучившие девку по жиле становой, по хребту-стояну, по кольчатым ребрам. И еще
выговорила стряпея, дав надбавки немного, чтобы поворожил колдун про дальню сторону,
про чернеца Григория и царскую опалу.
Арефа, войдя в дверь, добыл уголек из печки и стал показывать свое искусство. Он
раздул об уголек пук соломы и окурил девку, крепко спавшую в углу на лавке. Потом набрал
у себя в кисе корешков каких-то...
– К чему вы, корни, гожи, к тому будьте и гожи, – сказал он и стал совать корешки девке
под нос.
Девка заворочалась, забормотала, и тогда Арефа заговорил над нею стихами. Из горла
его покатились смутные слова: про горючий камень, про костяной хребет, медвежью оторопь.
Слова эти до смерти напугали Антонидку, которая уж и не рада была, что связалась с
Арефой.
– Сухо дерево, завтра пятница, тьфу-тьфу-тьфу, – стала отплевываться она, не выдержав
Арефиных стихов и лютого его чародейства.
Но Арефа кончил. Девка спала, укрытая тулупом, бормоча временами во сне, фыркая от
дыма, напущенного Арефой на всю поварню. Тогда Арефа спросил водицы и стал ворожить
про чернеца, и про чужбину, и про опалу. Вместе с Антонидкою склонился колдун над
бадейкой, и, в то время как стряпея не видела в бадье ничего, кроме прозрачной воды, Арефа
будто бы разглядел там дороги и гати, струги на воде, корабельные пристани у берегов и в
чистом поле зеленый дуб.
– В чистом поле, во широком раздолье, – заговорил Арефа, – стоит дуб зеленый. Он от
ветра не шатнется, от грозы не ворохнется, с места не подается.
Антонидка склонилась еще ниже, и вдруг показалось ей, что видит она – черное что-то
чернеет в посудине на дне. Но Арефе – на то он и почитался колдуном – было будто бы
лучше видно; он дунул на воду и заговорил опять:
– Ехал полем черный человек, лико смутно, сердце черно. Доехал до дуба, тут ему любо,
стал – стоит, от ветра не шатнется, с грозы не ворохнется, с места не подается.
Арефа подошел к печке, нагреб там горсть золы и швырнул в бадейку.
– Шла полем баба худа, – продолжал он, вглядываясь в замутненную воду, – желты
печенки, зелена руда, руки – что плети, в ладонях огонь, дошла до дуба, тут ей любо, стала –
стоит, дунет-подунет, в ладони фырчит: «Я баба Опала, к тебе мне и надо».
Антонидка побелела от испуга, стала опять шептать «сухо дерево», но Арефа не ведал
страха.
– В чистом поле, во широком раздолье – черный человек, – повысил он голос: – стоит не
шатнется, не ворохнется, искру не топчет, губою не шопчет... А я, раб божий, в его место,
проговорю честно: «Чего пристала, баба Опала, к ретивому сердцу, к голосной гортани?..
Ступай себе дале по сырой земле на холодной заре на мхи, на болоты, на топкие ржавцы, где
ветры веют, где солнце не греет. И я бы, черный человек, имел лико светло, сердце легко от
людей и от зверей, от государевых очей, от бояр и воевод, от приказничьих затей и отг
духовных властей». Аминь!
Стряпейка сидела ни жива, ни мертва. Арефа кончил заговор, встал, прихватил свой
горох и пошел двором, жуя печеную луковицу. На лавке под тулупом проснулась хворая
девка, попробовала сесть, но опять упала на подушку.
– Ой, – простонала она и глаза закрыла. – Где ж это я, милые? Куда замчали меня,
сироту?
– Девонька! – встрепенулась Антонидка и подбежала к лавке. – В память пришла! Ох,
Арефушко, благодетель! То Арефий Аксеныч беса из тебя выкурил!
Девка открыла глаза широко:
– Беса?.. Я чай, бесновата не была николи.
– Ой, девонька, была! – всплеснула руками Антонидка. – Была, была, что ты! Вопила ты
и в день, вопила и в ночь, козою блекотала, филином гигикала, кошкою мяукала. Ну, да не о
том теперь. Чья ты, девонька?.. Мне и неведомо, как тебя звать.
– Звать?.. – еле откликнулась та. – Аксеньей звать.
– А чья же ты, Аксеньюшка? – продолжала допытываться Антонидка. – Род-племя твое,
где? С какой ты стороны?
– Не помню, – прошептала девка и повернулась к стене.
– Ой, ой, – стала сокрушаться Антонидка, – как испортили девку! С памяти сбили, не
упомнит ничего. Куды ж теперь с тобой, Аксеньюшка-сирота? Ну, полежи, полежи, отлежись,
авось сыщется твой род-племя либо сама в память сполна придешь...
Девка не отвечала. «Спит», – подумала Антонидка, не замечая дрожи, которая охватила
Аксенью по плечам, не видя и слез, омочивших девке все лицо.
– Уснула, – молвила Антонидка чуть слышно и пошла в сени, стараясь не шарпать
босыми пятками по глиняному полу.
XXVII. НЕ ПО ПОРОДЕ, А ПО РАЗУМУ...
Дни стояли погожие; весна развернулась во всю свою ширь; точно стеклянные
колокольчики, чуть слышно звенели жаворонки над Кремлем, в бирюзовой выси небесного
свода.
Князь Иван стоял в парчовом кафтане на дворцовом крыльце, прислушиваясь к шуму,
надвигавшемуся от колокольни Ивана Великого. Но перед самым дворцом было тихо;
стрельцы выстроились за воротами, а по двору растянулись копейщики в своих нарядных
бархатных епанчах. Иноземцы стояли молча, недвижимо, как и аист, застывший на одной
ноге тут же, на сломанной березе, в разлапистом гнезде.
«Эва! – подумал князь Иван. – Срубить надобно дерево это, оттого что ветхо. Стоять ему
тут непригоже». И неведомо почему снова вспомнил безвестную девку, которая по целым
дням сидела теперь на хворостининском дворе у поварни и чистила толченым кирпичом то
ступу медную, то оловянное блюдо, то муравленный кувшин. Откуда взялась она, бледная,
темноокая, с черными трубчатыми косами, с дуговидными бровями? Кузёмка говорит –
нашли на росстанях, память будто у нее отбило, не помнит ничего девка, только и знает, что
Аксенья, а чья, того не упомнит. Но тут князь Иван подобрался сразу, согнал с себя всякие
мысли о девке Аксенье, объявившейся у него на дворе, и глянул в красные ворота, которые
стали расходиться надвое, когда приворотный сторож вынул из медной скобы резной столб.
За воротами вспыхнули малиновые стрелецкие кафтаны, перехваченные каждый
широким белым тесмяком. Из-за угла вмиг вынеслась на широкую улицу станица всадников
на чубарых конях и засверкала под утренним солнцем шлемами, латами, конскими копытами
в серебре, гулко колотившими по брусовому настилу мостовой. А впереди в белой шелковой
шубе на персидском иноходце – краснолицый старик. Сива островатая бородка, на толстой
шее – золотая цепь... Это, видно, и есть отец царской невесты, сандомирский воевода пан
Юрий Мнишек из Великих Кончиц в Польше, староста самборский и меденицкий? Так и
есть.
Всадники подъехали к воротам, но в ворота не въехали. Все сошли с коней и пошли, как
того требовал обычай, по царскому двору пешком. И впереди – опять пан Юрий, низенький,
тучный и быстрый, кивнувший своим спутникам на аиста, расхлопавшегося крыльями в
своем гнезде. Пан Юрий молвил что-то, чего не расслышал князь Иван, и рассмеялся хрипло.
Потом стал медленно, задыхаясь и останавливаясь, подниматься на крыльцо.
«А шапки что же, видно, с волосьями у поляков срослись? – подумал князь Иван. –
Невежи!.. Чать, в Кремль-город приехали; не на кабаке, чать...» Но пора было, по наказу,
приветить гостя, и князь Иван начал спускаться по лестнице ему навстречу. Крайний шел,
держа шапку в левой руке, и крестовидный шрам, едва затянутый розовой кожицей,
распластался у него на лбу, как большой паук. Не дойдя до пана Юрия, ступеньки за четыре,
князь Иван стал. Остановился и воевода.
Князь Иван поднес правую руку к груди, левую, в которой зажата была шапка, отвел в
сторону и поклонился нареченному тестю государеву низко. Мешая с шипящею польскою
речью звонкую латынь и распевные русские слова, спросил крайчий воеводу о его здоровье и
о здоровье дочери его, государыни Марины Юрьевны, о том, скоро ли будет к Москве ее
милость, к радости великого государя и непобедимого цесаря Димитрия Ивановича всея
Руси.
Воевода Мнишек стоял, разведя свои короткие ноги, выкатив голубые глаза из-под
толстых век, приложив к уху ладонь, задрав кверху ястребиный нос. При имени государя он
снял наконец шапку с головы и поправил припухшими пальцами крутую щетину на висках.
Он прохрипел князю Ивану что-то в ответ, кивнул ему едва, нагло нахлобучил на голову свою
бобровую шапку с шелковым четырехугольным верхом и сдвинул ее чуть набекрень. Князь
Иван повернулся и, не покрывая головы, повел воеводу за собой.
Мнишек не торопился... То и дело останавливался князь Иван, поджидая воеводу,
который озирался кругом, словно прикидывал, во что стал Димитрию новый его дворец,
выстроенный на фряжский лад. Уже без счету денег вытянул пан Юрий Мнишек у не в меру
щедрого царя; и еще большего мог ждать он, когда Марина станет царицей московской.
Богата была страна, куда вез пан Юрий свою дочь; необозримы будут теперь поместья
Мнишков и всей родни их – Тарлов и Вишневецких; в двух государствах станут они все
владеть городами и землями и работниками даровыми; польскими шляхтичами и
московскими боярами будут они впредь себя титуловать... И чем-то похожим на улыбку
перекосилось лицо у старого волка. Но тут князь Иван, дойдя до сеней, передал его
Басманову, а сам сел на лавку отдохнуть от долгого стояния на крыльце.
А двор тем временем стал полниться шумом. Оставив коней далеко от дворца, вошла в
ворота сотня гусар воеводиных в белых магерках1, с гербами на рукавах, с орлиными
крыльями, притороченными к спинам. На конях гусары эти выглядели подлинно орлами, а
теперь только смешно петушились они, задевая сосед соседа болтавшимися за спиною
надыбленными перьями. Но, не глядя на гусар, раскричалась на дворе толпа стольников, и,
как всегда из-за ничего, пошли у них попреки происхождением и делами далеких предков.
Они стали обзывать друг друга холопами, псарями, шутами турецкими, сынчишками
боярскими, мужиками пашенными.
– Батька твой лаптем подавился! – орал на весь двор молодец в порыжевшей ферезее2. –
Гляди, и тебе будет – таракана съешь.
– Хвост ты собачий! – гаркнул другой в ответ ферезее. – Я твою старину доподлинно
знаю. Вся ваша братия по правежам перемыкана из-за шести алтын!
– То так, тараканушка тараканщик, – начала готовиться к бою ферезея. – Я тебе и без
шести алтын шесть раз голову скушу. Это тебе не ребячьи потешки. – И ферезея стала
поплевывать себе на руки и разминать кулаки.
Стольники, дворяне, прочие люди, сколько их было на дворе, разделились надвое и
пошли стенка на стенку. Шум поднялся такой, что даже аист не выдержал, защелкал клювом,
снялся с места и полетел через двор. Но из караульной избы уже бежал стрелецкий
полусотник с полусотней своей, а на крыльцо из дворцовых покоев выскочил Масальский-
Рубец.
– Псы скаредные! – крикнул он стольникам, барахтавшимся в руках стрельцов. –
Изменники! Затеяли драку в каком месте, в какой час! Будет вам ужо от Оськи-палача!
– Не спустил бы я такой порухи чести моей и тебе, князь Василий Михайлович, – молвил
окровавленный человек, которого стрельцы подтащили к дворцовому крыльцу. – Микола
Коломаров батюшку моего бесчестил и всю нашу породу называл собачьей, а меня,
государева стольника, нехорошо лаял и сказал – мужик-де и псарь, тараканом тебе
подавиться.
– Пуще ты псаря, таракана гнусней, оттого что дурак! – топнул ногою Рубец.
– Хотя бы умереть, не спущу сынчишке боярскому!.. – завопил, забарахтался в руках
стрельцов приведенный к крыльцу драчун.
– Вкиньте его в тюрьму, стрельцы, – процедил сквозь зубы Рубец. – А коль он вздумает
шуметь, вбейте ему в глотку кляп. И других також: по тюрьмам раскидайте.
И он стал подниматься наверх, кусая себе губы от гнева и стыда.
– Видал? – молвил он князю Ивану, вышедшему из сеней на крыльцо. – Ну, гляди, гляди-
наглядись... А еще называются стольники!..
Они вошли вместе в сени и остановились в дверях, обернулись на не прекратившийся
еще шум, стали глядеть, как стрельцы гоняются по двору за стольниками, кинувшимися
врассыпную.
– То правда, – молвил задумчиво князь Иван. – Не по породе, а по разуму и по делам
надо жаловать на боярство, и на воеводство, и на стольничество...
– То так, Иван Андреевич, – согласился Рубец. – То так.
Двор опустел. Разбежались стольники. Остался только один, стоявший все время в
стороне, под окнами дворца. Он огляделся, расправил плечи, тряхнул головой и пошел к
воротам.
– Стой! – окликнул его с крыльца Рубец. – Кто таков?
– Стольник государев, – ответил тот и снова повел богатырскими плечами, точно тесен
ему был кафтан на плечах.
– Знаю, что стольник, не боярин думный. Прозванье твое как?
Стольник оглядел Рубца с головы до ног, с ног до головы и молвил:
– Князь Димитрий княж Михайлов сын Пожарский.
1 Магерка – валяная шапочка, одна тулья без полей.
2 Ферезея, или ферязь, – верхняя очень длинная (почти до лодыжек) одежда без талин и воротника, с длинными,
суживающимися книзу рукавами.
И зашагал к воротам, держа одну руку за поясом, широко размахивая другой.
– Эй, стольник! – крикнул ему Рубец.
Но стольник был уже за воротами и шагал по улице.
XXVIII. ВСЕ ОБОШЛОСЬ
Пан Юрий Мнишек пробыл у царя с час. Старику ломило поясницу с дороги, и он
отъехал на свое подворье, окруженный чванливыми приспешниками, сопровождаемый гу-
сарами своими в белых, расшитых серебром магерках. А князю Ивану еще предстояло в тот
день следовать за государем в Вознесенский монастырь, куда поехал Димитрий навестить
вдовую царицу, великую инокиню Марфу Федоровну. Только под вечер вышел князь Иван за
дворцовые ворота, где весь день прождал его с оседланными конями Кузьма. За долгий день
и кони застоялись, и Кузёмка измаялся, и князь Иван притомился. Все они рады были
пуститься по обезлюдевшим улицам мимо запертых лавок на Чертолье, домой.
Подъехав ко двору своему, князь Иван услышал говор за тыном, протяжную речь
нараспев, восклицания и вздохи. И, поднявшись в стременах, князь Иван увидел в щель: в
глубине двора, у поварни, сидит на бочечке Аксенья; а вокруг Аксеньи расселась вся
княжеская челядь – дворники и работники, Антонидка-стряпея, бабы-курятницы и бабы-
портомои. Аксенья раскачивается, поет, бабы ахают, мужики слушают и диву даются.
– Что такое?.. – молвил князь Иван в недоумении, но тут Кузёмка захлопал плеткой в
ворота.
– Гей-гей, отворяй, не мешка-ай! – стал он кричать, принявшись выстукивать и рукоятью
плетки в тесовые створы.
И князь Иван приметил, стоя в стременах, как вскочили его челядинцы с земли, как
бросились они к своим избам сразу, Аксенья в поварню вошла, Антонидка вслед за нею и
бочечку туда вкатила. Только конюх Ждан и затопал к воротам отворять их хозяину-князю.
На дворе было пусто. Издали пялились в голубые сумерки тусклыми своими бельмами
окошки избушек, затянутые бычьим пузырем. Князь Иван спешился и пошел уже
наторенною в пробившейся траве дорожкою к хоромам. Не зажигая огня, присел он в покое
своем у раскрытого окошка и увидел, что снова сбредаются к поварне мужики, бабы идут,
уточкой переваливается раздавшаяся Матренка, плетется за нею и Кузьма, дожевывая на ходу
наскоро перехваченный кусок. И опять бочечку выкатила стряпея, и Аксенья на бочечку
присела. Князь Иван поднялся с места и, не замеченный никем, вышел на крыльцо.
Первые квакухи, видимо, только пробовали голоса на озерках за Чертольем. Бесшумно,
тише шагов кошачьих, пропархивала временами мимо летучая мышь. Снизу явственно
слышен был голос – женский, грудной, певучий:
– Великая же река Обь устьем пала в море-океан. А Русская земля осталася позади, и не
видать ему Руси за Каменем-горой. И встосковалось его сердце по Русской земле. «Боже,
говорит, милостивый спас! Сколь ни ходил, сколь травы ни топтал, краше Русской земли в
целом свете не видал».
Князь Иван напряг глаза, вгляделся: да, это девка Аксенья говорит... Кому же, кроме
девки этой? Не водилось на хворостининском дворе бахарей досель. А девка и дальше –
раскачивается на бочечке, не говорит – поет:
– С вечера выпадала порошица перва; укинулись долу синие снеги. И пошла из-за лесу
поганая орда на сонных людей, на русские полки. Иоаникий вспрянул, сонный человек,
выехал в поле во главе полка. А за кустиком, глянь, сидит стар-старичок, грибок-полевичок,
пальчик сосет, бородку жует... «Уходи отсюдова, старый старик: скоро будет тут злая сечь». А
старичок сидит на земле, говорит: «Кто тебя может избежати, смертный час? Человече
божий, бойся бога, стоит смерть у порога, труба и коса... А здесь сколько ни ликовать, да по
смерти гроба не миновать». – «Гой ты, – говорит Иоаникий, – старый старик! Сколь горько
человеку от правды твоей! Скажи ж мне, кто ты, старый человек?» И отвечает ему стар-
старичок, грибок-полевичок: «Мы много по земле ходоки, мы много всем скорбям знатоки»...
На дворе становилось темнее. Ветерок прошел по березам за конюшнями. Квакухи на
озерках расквакались во всю свою мочь. Уже и не разобрать стало, что еще рассказывает
Аксенья про Иоаникия и старичка-полевичка.
«Чудно! – думал князь Иван, проходя к себе в покой. – Роду-племени своего не упомнит,
а повести рассказывать куда как мастеровита. Что за притча такова?»
Утром на другой день увидел князь Иван в окошко проходившего по двору Кузёмку.
– Кузьма! – окликнул его князь Иван. – Гей, Кузёмка! Пришли мне девку ту, Аксенью;
знаешь какую.
– Добро, князь Иван Андреевич, – откликнулся со двора Кузёмка, – сейчас.
И Кузёмка пошел в поварню, головой покачивая, размышляя, к чему понадобилась князю
Ивану девка-чумичка: может, проведал князь Иван про россказни ее ночные; может, и сам
захотел послушать что-нибудь из предивных ее повестей?
Аксенья, как ни была бледна после болезни, а побледнела еще пуще, услыхав, что идти
ей сейчас к князю Ивану Андреевичу в хоромы. И Антонидка-стряпейка тоже перепугалась
не на шутку, стала обнимать Аксенью и крестить. Но делать было нечего: ни ухорониться
было Аксенье, ни сквозь землю провалиться, ни кошкой обернуться, ни птицей вознестись.
И, набросив на плечи вычиненный плат свой, поднялась Аксенья в хоромы и столовою
палатою вышла в князь-Иванов покой.
Она вошла и стала у дверей, глянув на статного русобородого человека в расстегнутом
бешмете, в шитой шелком тюбетейке, в мягких сапогах с медными бляшками по голенищам.
А князь Иван подошел к ней близко и увидел на бледном лице алые губы, под сросшимися
бровями черные глаза, все лицо ее разглядел, кожу ее, словно эмалью наведенную, всю
красоту Аксеньи, не стертую горем, не порушенную бедой, не вытравленную болезнью.
– Кто ты? – спросил князь Иван, не отрывая глаз от девки, которая стояла перед ним,
прерывисто дыша, вскидывая ресницы свои вверх и вновь затеняя ими чуть порозовевшие от
волнения скулы.
– Аксенья, – ответила девка вздохнув.
– Знаю, что Аксенья, – улыбнулся князь Иван. – А откуда ты, чья ты, какого отца дочерь?
– Не знаю, – молвила чуть слышно Аксенья.
– Вот так! – удивился князь Иван. – А откуда ты на росстани забрела, где до того была?
– Не знаю, – ответила Аксенья еще тише.
– Вчера под ночь что это ты разбаивала на дворе работникам моим?
– А это так, – вспыхнула Аксенья. – Что вспомнилось... Что в голову взбрело...
– Где ж это ты наслушалась повестей таких про Анику-воина и Русскую землю?
– Не знаю, не помню, – опять потухла девка.
Князь Иван пожал плечами, отошел к окну, взглянул на Аксенью со стороны и заметил
из-под ветоши застиранной маленькие девичьи ноги, покрытые серой пылью.
– Похитили, что ли, тебя люди лихие и кинули беспамятную на росстанях, или как? А
сдается мне, что не простого ты роду, не холопа дочерь...
– Не знаю, не знаю, – залепетала Аксенья, и слезы брызнули у нее из глаз, покатились по
щекам, стали ниспадать ей на грудь, прикрытую коричневым потертым, по каймам
посекшимся платом. Она выпростала руку из-под плата, чтобы слезы с глаз смахнуть,
распахнула и вовсе плат и принялась обмахрившимся краем вытирать мокрое от слез лицо.
– Чего ж ты плачешь? – шагнул к двери, подле которой стояла Аксенья, князь Иван. – Бог
с тобой... Живи, как жила доселе, на дворе тут. Я чаю, найдется у нас дело и для тебя.
Ступай. Чего уж!..
Князь Иван и рукой махнул, но тут блеснули ему круглые, как горошинки, исчерна-
красные камушки на открывшейся из-под плата шее Аксеньи, драгоценные камни, кой-где
принизанные к золотой цепочке.
– Погоди! Что у тебя тут вот?
Аксенья вскинула на князя Ивана заплаканные глаза.
– Тут вот что? – коснулся князь Иван пальцем шеи Аксеньи. – Тут вот, – повторил он,
потянув к себе цепочку, вытянув из пазухи Аксеньиной крест на цепочке этой, малый крестик
нательный, выточенный из такого же, как и горошинки, исчерна-красного сверкающего
камня. А к кресту каменному привешена на колечке золотая бляшка: орлик хвостатый с
пониклыми крылышками, вокруг орлика начеканено – «Борис Феодорович всея Русин...»
Дальше и не прочитал князь Иван. Волосы зашевелились у него под тюбетейкой, пот
проступил на лбу около зажившего рубца.
– Постой, – молвил князь Иван глухо. – Тебя как звать? Аксеньей?.. Постой...
Он выронил из рук своих Аксеньин крест, подошел к столу и вытер платком лоб.
– Ступай, – молвил он не оборачиваясь. – Иди.
Ни о чем не догадываясь, пошла обратно Аксенья, убирая по дороге за пазуху крест,
кутая в плат свой шею и грудь. И в поварне поведала она Антонидке, что все у нее обошлось,
что не сделал ей никакого лиха сердобольный князь.
XXIX. ПОДЕЛОМ!
А князь тем временем метался по комнате, сдергивал с себя тюбетейку и, помявши ее в
руках, останавливался где попало, чтобы снова наладить свою пеструю шапочку на макушку
себе.
«Ой, как же? Что же это? – вихрем проносилось в голове у него. – Царевна Аксенья,
царь-Борисова дочь! В доме у меня, здесь! Тут вот стояла она...» Туман. Весь покой словно в
тумане. Вот ее лицо за пологом тумана; из-под плата выбилась черная прядь... Вот стройные
руки царевны, вот крохотные ее ноги, вся ее поруганная краса. «Нет, нет, прочь! – попятился
князь Иван, словно в комнате перед ним и впрямь стояла Аксенья, о красоте которой слагали
песни в народе. – Прочь! Соблазн это... колдовство... Надо скакать во дворец не медля.
Надобно кликнуть Кузьму. Ведь государственное это дело, тайное, страшное...»
Князь Иван опустился на лавку, бледный, изнемогший. Глядит – рассеялся туман, в
комнате прозрачно, открыто окно, ветер за окном играет листвой. И князь Иван приклонился
к столу и стал быстро водить пером по бумаге, исписывая один листок за другим. Потом,
прочитав написанное, изодрал все листки, Кузёмку кликнул и принялся опять расспрашивать
стремянного своего про девку Аксенью, точно с неба упавшую на росстани и привезенную
Кузёмкой же на хворостининский двор.
Кузёмка говорил, что знал и что уже ведомо было и князю Ивану. А коль до повестей
девкиных, то верно: совсем с разума сбились княжеские челядинцы – их хлебом не корми,
вином не потчуй, только дай послушать про Анику-воина, про рыцаря златых ключей, про
Париж и Вену. И откудова только берется это у девки простой! Повестушек и историй,
бывальщин и сказок, заплачек и песен... Про Русскую землю самому Кузёмке довелось
прослушать трижды, а Кузьма готов сейчас прослушать то же хотя бы и в четвертый раз.
Князь Иван отпустил Кузёмку и снова склонился к бумаге. Он писал, марал, драл
написанное в клочки и наконец все же справился с грамоткой, которую слал «оружнику
изрядному, врагов победителю храброму, в государстве честью почтенному, думному
дворянину и воеводе Петру Феодоровнчу Басманову».
Кузёмке и отоспаться не дали после обеда в этот день. Стал торопить Кузьму князь Иван
– поскорей седлать, ехать во дворец государев, спросить там Петра Федоровича и отдать
грамотку боярину в собственные руки. Да по дороге остерегаться – не обронить бы грамотки
как-нибудь. Кузёмка обернул грамотку тряпкой, упрятал сверточек себе в колпак и натянул
колпак на голову, укрыв им и уши и глаза. И вынесся Кузёмка со двора на улицу, стал виться
по переулкам, запрокидывая лицо, поглядывая из-под нахлобученного колпака на
выныривавшую из-за поворотов Ивановскую колокольню в Кремле. Но, не доезжая Чер-
тольских ворот, подле часовни на распутье, Кузёмка сдержал коня.
Двери часовни были раскрыты настежь, в темной глубине ее теплились свечи, гроб был
открыт, и с седла своего увидел Кузёмка девичий лик в золоте волос и в бумажном венчике на
восковом челе. Вместе с синим дымком, что вился из кадила, шел наружу и звонкий голос,
повторявший нараспев слова заупокойной молитвы.
У Кузёмки сжалось сердце от того, что увидел он здесь, от красоты человеческой,
положенной в гроб. Осторожно снял Кузёмка с головы колпак свой, перекрестился и застыл в
седле, но вдруг вздрогнул он, услышав позади себя блеяние козы, нелепое, неуместное, никак