355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зиновий Давыдов » Беруны. Из Гощи гость » Текст книги (страница 33)
Беруны. Из Гощи гость
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:55

Текст книги "Беруны. Из Гощи гость"


Автор книги: Зиновий Давыдов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 39 страниц)

когда пора придет. Только то знаем: явился он из мрака и ныне в мрак повержен. Но молчим

об этом... Полно!..

Дьяк умолк, задумался, думал что-то свое. Он словно и вовсе забыл о своем госте,

который сидел рядом, тоже погруженный в свои думы. От слов дьячьих хоть и смутно, но

как-то по-иному стало поворачиваться перед князем Иваном многое из того, что бурлило весь

этот год и участником чего был сам князь Иван: царство русское с царем, пришедшим, по

словам Афанасия Ивановича, из мрака; и царица Марина с русской короной на польской

голове; наконец, сами поляки, которым и впрямь счету не стало на Руси. «Польских купчин

привел ты с собою табун», – вопили посадские по торговым рядам... «Ратные люди твои,

поляки, ругаются над нами и смеются, товар забирают насильно, деньги платят худые», –

стоном стонало кругом... «Отколе нанесло их так много на нашу погибель?» – недоумевал

смешной человечек с ведром отопков на голове... «Пожаловал ты пану Мошницкому деревню

Ковалеву, и пограбил нас пан великим грабежом», – плакался лапотный мужик, прибредший

в Москву из Стародубья, за полтысячи верст...

Но вот очнулся дьяк, встал с места и поклонился князю Ивану:

– Полно, князь Иван Андреевич!.. Лихо-дело, да всех дум не передумать. Будь твоя ласка,

пожалуй меня: закуси, чем бог послал.

Они перешли в соседний покой, где стол был накрыт и дьячиха Афанасьева стояла

разряженная со стопой меду на серебряном подносе. Она поклонилась князю Ивану, и тот

взял у нее с подноса полный до краев сосуд.

– За здоровье твое пью, Афанасий Иванович, – поднял стопу свою князь Иван. –

Здоровье хозяйки твоей, деток твоих и всех домашних, благополучие честного дома твоего. –

И князь Иван отпил из стопы и взял с блюда кусок пирога.

– Пристало б нам, – заметил дьяк, – пить, как водится это, за здоровье великого государя,

да, вишь, учинилась ныне безгосударна Русская земля. Ну, и так: чего уж нет, про то и речи

нет. Пью за здоровье твое, князь Иван Андреевич.

Князь Иван поклонился хозяину, допил стопу и поднялся с места. Афанасий Иванович

проводил его до ворот и здесь на прощанье обнял своего позднего гостя.

Истерзанный город угомонился наконец вовсе. Ночь была холодна и светла. В синем

небе щурились редкие звезды. Из-за облака выплывал ущербный месяц, о котором гадальная

книга толковала так зловеще. Но князь Иван не думал об этом, а все шагал по улицам словно

вымершего города, где ночные сторожа даже не расставили в эту ночь решеток своих. И, уже

подходя к Чертолью, заметил князь Иван, что серебряный месяц острым серпом повис над

старым хворостининским домом.

Может быть, это смутило князя Ивана, который все же был суеверен, как и все люди в ту

пору? «Чего уж нет, про то и речи нет», – пробовал он успокоить себя словами Афанасия

Ивановича, мудрого дьяка, с юных лет приставленного к царственному делу.

Но Власьева не было подле. Его ровного голоса не слышал теперь князь Иван. Он только

старался припомнить, что говорил ему час тому назад высокий человек в монашеском

подряснике в суровом покое своем, похожем на монастырскую келью. «Не о царях, но едино

лишь о царстве моя дума...» – так, кажется, сказал он?

– Да, так, – молвил князь Иван вслух, но от этого легче не стало смущенному сердцу.

XLIII. ШУБНИК

Дни наступили ветреные; черные облака кучились в небе; багровые зори пылали над

Москвой и гасли; холодным пламенем струились они по белой жести церковных куполов и

меркли.

В пыльных ураганах тонуло Чертолье. Вихорьки пыли гонялись друг за дружкой по

улице и сникали в бурьян, а то пропадали в подворотне у Хворостининых либо у дьяка

напротив.

Старый дьяк, сосед Хворостининых, раз по двадцать на день взлезал на дворе у себя на

пустую бочку и перекидывал бороду свою через тын – глянуть, что творится на улице,

прислушаться к колокольному звону, который пробивался на Чертолье сквозь ветер, к

человечьему зыку – у-у-у, точно поднимавшемуся из-под земли и снова уходившему в землю.

Иногда дьяк видел, что напротив, у Хворостининых, выскакивает на улицу Кузёмка,

стремянный княжой. Тогда дьяк не мешкая убирал бороду свою за тын.

– От греха подале, – бормотал дьяк, седой как лунь, с бородой, перекинутой ветром через

плечо. – Слово – серебро, это так, да помолчать – и серебра дороже будет.

Дьяк прожил на свете много лет и насмотрелся всего. Он знал, что время теперь

переходное. Что будет завтра, никому не ведомо. В какую сторону качнуться, куда

прислониться?.. Рано еще думать об этом. Но придет день, все станет на место, и

осторожный дьяк вылезет из своей норы. А пока сиди, дьяк, на лавке у себя, молчи, дьяк, не

гунь!

Кузёмке хотелось расспросить дьяка о том, о другом, но дьяк прятался от него, и

пребывал Кузёмка в неведении. Не у князя Ивана было спрашивать теперь: хвор лежал князь

Иван, шубой укрытый на лавке у себя; дергало его и трясло с той холодной ночи, как в одном

кафтане добрался он наконец до Чертолья после целого дня езды, ходьбы, тревоги,

безнадежности, сменяемой надеждой, и надежды, заглушаемой душевной тоской. С недолгий

час проспал он тогда, повалившись на лавку, и уже спустя час проснулся в жару и удушье. Он

засыпал и просыпался, вскакивая с лавки, смутно соображая, что нужно что-то сделать, не

довершенное накануне, но снова валился на лавку, забыв обо всем. В комнату к нему входили

и выходили – не то Кузёмка, не то Матренка, – князь Иван и сам Кузёмку кликал... Но, когда

Кузёмка, все бросив, бежал в хоромы и, чуть ступая, подходил к князю Ивану, к изголовью

его, больной отворачивался, с его пересмякших уст слетали странные слова; Кузёмке не

понять было, какая болезнь томит князя Ивана и что надо сделать, чтобы помочь ему.

Но Антонидка знала, что надо делать. Она вопила на всю поварню, выбегала на двор,

гнала Кузёмку за колдуном Арефой немедля и требовала, чтобы гонца снарядили в Горицы с

извещением к инокине Геласии – к матушке-княгине Алене Васильевне. Кузёмка оглох от

Антонидкиного крика и, не стерпев больше, вышел за ворота, но пошел не к Арефе на

Козиху, а к аптекарю на Солянку. «Лечба немчинова помогла князю, – раздумывая Кузёмка,

продираясь сквозь пыльные вихри, хлеставшие ему в лицо мусором подзаборным, соломой с

застрех, стружкой и тряпкой. – Была князю от Пятуньки рана, и было князю от немчина

исцеление. Авось не сплошает немчин и на сей раз, выгонит из князя болезнь лекарственным

зельем, мазью или чем...» И, так размышляя, добрел Кузёмка до Солянки, до двора

Аристотелева, и стал бить кулаком в ворота.

На стук Кузёмкин не откликался никто. Пуста была улица, только раз ватага плотников с

сундучками своими прошла мимо Кузёмки, даже не глянув в Кузёмкину сторону. Обидел их

кто при расчете или сами они не поделили чего меж собой, но шли они, галдя, ведя спор о

гривнах с полгривнами. Кузёмка переждал, пока, растаяв за пологом пыли, затихли они в

отдалении, и снова принялся обивать кулак свой о ворота, о калитку, о дощечку на калитке, о

дощечку с нерусскою надписью. Дощечку он кулачищем своим вышиб совсем, открылся

глазок внутрь двора, и, заглянув, Кузёмка увидел раскрытые настежь конюшни, пустую

конуру собачью, замок и печать на дверях немчинова дома.

«Вот те, – подумал Кузёмка, – чего не хватало!..» Подскочил, ухватился руками за

перекладину над калиткой, на руках подтянулся и на ту сторону перемахнул. Пошел Кузёмка

двором, хоромы кругом обошел, заглянул в конюшни и поплелся на задворье. Там, в избе

задворной, за печкой, увидел он желтый тугой татарский шушун, из которого торчала бабья

голова в остроконечной шапке. Выволок Кузёмка идолище это из запечья, пала баба в ноги

Кузьме, дрожа, как лист на ветру. Но не много добился тут толку Кузёмка. «Бантыш»,

«каспадина», «пахмата», «стрелес», «муного стрелес» – больше ничего не выловил Кузёмка

из речи татарской, но догадался, что на немчинов двор приехало «муного стрелес», увели они

«каспадина» и дворника Бантыша, и «муного пахмата», и еще какую-то девку, «ух, девка

больно хорош, красывый девка». И всё. Повернулся Кузёмка и пошел обратно к воротам. На

Козиху ему, что ли, брести теперь за Арефой? «На Козиху», – решил Кузьма и зашагал по

Солянке к Кремлю.

На площади перед Кремлем хлопали ставни в рядах, трубил ветер, под космами дыма,

быстро мчавшимися в низком небе, сгрудился вкруг Лобного места ослепший от пыли народ.

И вместе с другими узнал изумленный Кузёмка, что Василий Иванович Шуйский внял

мольбам народным, вздел на себя Мономахову шапку и нарек себя русским царем.

– Ну и дива! – молвил Кузёмка не то самому себе, не то своему соседу.

Тот и сам глаза выпучил от неожиданности и удивления, но все же заметил:

– Никто его не молил... Никто его не просил... Одна только хитрость боярская да дьячья

уловка.

А дворцовый дьяк в пестрой шубе водрузился на Лобном месте и, поминутно сплевывая

хрустевший на зубах песок, вычитывал сипло, как с божьей помощью и по всенародному

прошению, по молению всех людей русских, помазался на царство1 и принял скипетр2

Василий Иванович, князь из рода Рюрикова, иже бе от римского кесаря3.

– Иже бе черт в трубе, – молвил низкорослый человечек, притиснутый толпою к Лобному

месту, придерживавший рукой на голове своей ржавое ведро.

Дьяк насупился, глянул вниз, но человечка не увидел, только ведро его в ногах у себя

разглядел и в ведре этом – жалкую рвань: стоптанные черевики, сношенные чеботочки,

отслужившие свой век сапоги. А в это время другой, в ямщичьем армянке, стоявший подле,

продрал глаза от забившей их пыли, глянул туда-сюда...

– Гужом подавиться! – крикнул он, привскочив на месте, поняв, что обошли его самого и

всех простых людей, таких же, как он. – Тередери...

Но его дернул кто-то сзади за кушак.

– Стой, ямщик! – услышал он голос позади себя. – Гужом погоди давиться. Время придет

– подавишься шубой.

– Шу-убни-и-ик! – выкрикнул кто-то пронзительно с края площади. – Шуб... – не

докричал он в другой раз, точно подавился внезапно не гужом, не шубой – собственным

голосом.

И то: уже стрельцы пошли от Кремля стеной, уже батоги свистели, ломаясь о спины, о

головы, о скулы, уже с воем разбегался с площади народ.

– Шу-у-у, – гудело по всем улицам окольным, лезло в уши вместе с желтой пылью,

окутавшей город.

– У-у-у. – катилось до вечерней зари, пока не потухла она в черных облаках.

– У-у-у. .

– Шу-у-у. .

И вместе со всеми, в табуне человечьем, бежал и Кузёмка, тяжело тяпая сапогами по

деревянным брусьям на дороге, стирая на бегу кровь со скулы, о которую переломил батог

свой рыжий стрелец на пегом коне. Стрелец бы и насмерть затоптал Кузёмку конем своим,

если бы не догадался Кузьма метнуть стрельцу в очи горсть песку. Пока рычал стрелец,

отплевывался, сморкался, очи протирал, Кузёмка нырнул в пыльное облако и припустил

вместе со всем прочим людом куда ни есть. Остановился Кузёмка спустя немалое время,

1 При царском короновании совершался особый церковный обряд помазания царя миром. Миро – растительное

масло с примесью различных ароматических веществ.

2 Украшенный драгоценными камнями золотой жезл, служивший знаком царской власти.

3 «Который был (происходил) от римского цезаря». В желании укрепить свою власть и придать ей больше

блеска московские цари иногда возводили свой род к римским цезарям, что, конечно, не соответствовало

истине.

присел под тыном и рассеченную скулу свою землей залепил. И стал пробираться на

Чертолье с Тверской-Ямской слободы, куда забежал, спасаясь от стрельца.

Пошатываясь от усталости, еле волоча ноги, путался Кузёмка в незнакомой стороне,

набрел на старичка седовласого, тот вывел его на дорогу, но, приняв Кузёмку за пьяного,

пожурил его на прощанье:

– Чарочка да шинкарочка, фляжка да бражка... Гляди, мужик, до чего себя довел – шапку

пропил. Где она, твоя шапка? Чать, в кабаке? Чать, у кабатчика на замке? Лицо тебе кто

изукрасил? Такие ж пропойцы, как ты. Эх, мужик, не пил бы ты вина, пил бы ты лучше

ячный квас: и телесам от него радостно и душе не поруха.

Кузёмка обернулся, хотел молвить что-то старичку, но только рукой махнул и дальше

побрел.

Добрел он до Чертолья, когда уже смеркалось.

А на Козиху к Арефе Кузёмка так и не попал.

ХLIV. КУЗЁМКИНЫ РОССКАЗНИ

Старый дьяк уже не бегал больше от Кузёмки. Всё как будто определилось, и даже

раньше, чем можно было ожидать. Был теперь царь на царстве, и бояре были на боярстве, и

дьяки на дьячестве. И, как всегда, была при новом царе и новая ссылка. «Кто уцелел, – думал

дьяк, – тому господь бог – покров и спасение; кто в ссылку пошел, тот сам виноват».

Подле тына на пустой бочке укрепил дьяк скамейку, усаживался на нее, и по целым дням

веяла под легким ветром дьячья борода, перекинутая на улицу через тын. Дьяк заговаривал с

прохожим и с проезжим. Дьяку было теперь известно все. И от него же и узнал Кузёмка, что

повелел великий государь Василий Иванович бывшему посольскому думному дьяку

Афанасию Власьеву ехать в ссылку к башкирцам, в Уфу.

Скула у Кузёмки зажила, но его одолевала новая кручина. И не одна.

Князь Иван уже вставал с постели. Босой, в шубе, накинутой поверх исподнего, бродил

он по покоям, из комнаты в комнату, выходил на крыльцо, глядел на кремлевские главы – они

мелькали, точно золотые яблоки, в зеленой листве. Кузёмка поднимался на крыльцо и

шепотом докладывал князю Ивану обо всем, чему очевидцем был и что слышал от добрых

людей. Узнал тогда князь Иван о новом царе, «иже бе от римского кесаря»; узнал, что опустел

Аристотелев двор – кроме старой татарки, нету там живой души; узнал и о том, что пошел

Афанасий Власьев в ссылку в Уфу. Ну, а Кузёмке стало известно, что белый хворостининский

бахмат, коему цены не счесть, уведен из Аристотелевой конюшни, где оставил его князь

Иван.

Ходил некогда белый бахмат под тарковским шамхалом1. Разбитый и плененный, ударил

в Тарках челом шамхал государеву воеводе, старому князю Андрею Ивановичу

Хворостинину-Старку, саблей своей турецкой и бахматом татарским. Сабля была в бирюзе и

алмазах. На бахмате не было и простой попонки. Но и десяти таких сабель не стало бы жалко

за одного такого коня. Через горы, через дебри, пустыней и степью, полем и лесом – больше

тысячи верст провел под уздцы Кузёмка бахмата из Тарок и вывел нерушимо в Русь. А

теперь... Не под Пятунькой ли ходит бахмат этот? Но нет. Пятунька ездил по Чертолью на

вороном коне, и было теперь на Пятуньке стрелецкое платье. Услышал Кузёмка топот на

улице, пыль поднялась выше тына столбом, пошел глянуть и увидел Пятуньку.

Пятунька носился по улице взад и вперед, кистенем размахивал, бил им в тын и в ворота.

Кузёмка ж стоял у калитки, руки назад заложил и молча глядел на озорного мужика.

– Мужик охальный! – не стерпел наконец Кузёмка. – Чего кистенем машешь, кого

воюешь? Поезжай отсюдова, нечего!

Пятуньке, видно, только того и надо было. Вздыбил он коня, подлетел к Кузёмке,

кистенем махнул раз и другой, прошиб Кузёмке голову, грудь рассек, в руку угодил. На-

клонился Кузёмка камень поднять, но Пятунька уже ускакал, а Кузёмка уж и выпрямиться не

смог. Кое-как пополз он по двору; взвыла Антонида-стряпея, увидев окровавленного Кузёмку,

сбежались работники, прибежала Матренка, князь Иван спустился с рундука на двор.

1 Шамхал – титул бывших правителей Тарковской области в Дагестане.

Отнесли они Кузёмку в избу, омыли ему раны, уложили на лавку. И долго сидел князь Иван

на лавке у Кузёмки, потом вернулся в хоромы и заперся у себя. И пил всю ночь один на один

с чарой своей.

В углу покоя догорала лампада, зажженная с вечера Матренкой. Подстерегающая и

вкрадчивая, таилась под окошком ночь. Князь Иван не помнил уже, который раз припадал он

губами к чаре, да и что было считать! Ничего не хочет он помнить из того, что расползлось,

рассыпалось между пальцами, развеялось в прах. Петухи поют? И ладно. «Пускай поют, –

думает охмелевший князь Иван. – Но не так шибко. А то и оглохнуть недолго. Кричите,

петушки, поодиночке, друг за дружкой, на разные голоса». Но куда там – сразу вместе

надрываются, проклятые, сплошным хором, далекие и близкие, малые и большие: кука-реку-

у-у!

И мерещится князю Ивану светлый кочет, белый, как пламя, худой и трепаный, с

окровавленным клювом. Он выскочил вперед, бросился на князя Ивана, как на курицу, стал

долбить его в затылок, клевать его в темя. Князь Иван трясет хмельной головой, чтобы

сбросить с себя кочета, но тот только хлопает крыльями и, вытянув шею, кричит истошно.

Насилу оторвал его князь Иван от себя и с размаху шибанул в угол. И, подскакивая в углу,

стал кочет клевать самого себя в зоб и выщипывать из себя перья. И заклевал себя насмерть.

Еле дотащился князь Иван до своей лавки, все опрокидывая на своем пути. Проснулся на

другой день поздно от стука в дверь, от голоса Матренкиного за дверью:

– Жив ты, князь Иван Андреевич?

– Жив, жив, Матренка. Чего тебе?

– Сколько времени стучусь!.. К обеду пора приспела. Да и письмо тебе... Та самая давеча

прибегала, письмо кинула да и дале убежала. Всплакалась она было слезой горючей: на кого-

де меня покидает...

Князь Иван вскочил с лавки, шубу на себя набросил... Письмо! Всего пять строчек:

«Задал я драпака в отчизну. От Москвы на Можайск, на Смоленск, на Баёв да на Оршу.

Рогачовский уезд. Деревня Заболотье. Это путь кратчайший. Прощай, князь, до лучших

дней».

Так. Опять один остался князь Иван. Никого из друзей подле. «Не о царях, но о царстве»,

– сказал князю Ивану Афанасий Власьев. С кем же князю Ивану царство строить – с

Шуйским, с Пятунькой?

– Что Кузьма? – спросил князь Иван, не оборачиваясь к Матренке, складывая письмо

вдвое, вчетверо, ввосьмеро, уже совсем малый комочек остался у князя Ивана в руке. –

Приходил Арефа?

– Приходил, Иван Андреевич. Дул, шептал, дымом дымил, стихом говаривал.

– А питье давал, зелье, мази?

– Давал и питье и травы к ранам прикладывал.

– Легче Кузёмке?

– Ништо ему, к завтрему встанет.

Князю б Ивану и самому нужны зелья и мази. А то в голове гудит со вчерашнего и

петухи кричат в ушах, как и в ночь накануне. Князь Иван долго слонялся по дому, выходил в

сени, постоял на крыльце и забрался наконец в горенку свою, где дитятей играл, где рос, где

прожил до того, как умер отец. Вот и игрушки детские на полке над окном – волчки да

сабельки, лошадки и барашки. На столике угольном лежит костяная указка и самодельная

азбука, под столиком – серый мешок, покрытый пылью. Что за мешок? Ах, так! Забыл о нем

князь Иван, вовсе забыл. От Григория остался мешок этот, от Отрепьева. Вытряхнул князь

Иван на стол все свитки и тетрадки Григорьевы – искусная скоропись, чистая, четкая. Стал

князь Иван читать из середины:

«...Воевода Петр спросил его, есть ли в том царстве правда. И Васька Марцанов молвил

ему: «Сила воинская, господин, там несчетная и красота велика, а правды нет: вельможи

худы, сами богатеют и ленивеют, богу лгут и государю, мужиков себе записывают в работу

навеки, дьяволу угождая». И воевода Петр заплакал и сказал: «Коли правды нет, то ничего

нет».

Вгрёбся князь Иван в тетрадки, не оторваться ему. И пошло теперь: ночью пьет князь

Иван, днем Григорьевы тетради читает; ночью пьян от вина, днем ходит хмельной от

книжных словес. И летят дни. Что за домом, что за тыном, что было, что будет – не знает, не

хочет знать князь Иван. Будет, верно, и ему от Шуйского ссылка, узы будут, заточение.

Может, еще и поболее того станет? Приходил же намедни Кузьма, рассказывал, что ездит

Пятунька Шуйских по-прежнему по Чертолью охально, кистенем бьет, грозится: скоро-де

вам и не то будет. И Кузёмке его не унять. Вот скрипит он снова по лестнице, Кузьма непо-

седливый, опять идет докладывать князю Ивану. Так, верно: Кузёмка.

Он вошел робко, дверь прикрыл за собой плотно...

– Князь Иван Андреевич, не знаю, что и подумать...

– Ну, подумай, Кузёмушко; подумай и молви.

– Врали тут всяко – кто что... Ходит он будто по Москве ночью в дымном облаке, а как

петух пропоет, так дымом и исходит. Кинулись туда раз люди, ан на месте дымном как бы

отсырело.

– Кто ходит? Что ты, Кузьма?

– Царь вот Димитрий ходит; скучно ему на Котле1, в золе.

– Иди, Кузёмушко, ступай уж. Никто не ходит, никто не дымит. Пустословие и враки.

– Я и то думаю – враки, и всё.

Кузёмка потоптался, оглянулся...

– Ходил я давеча по Чертолью, встретил ямщика, Микифорком зовут, пьяненький бродит.

И проболтался мне тот Микифорко. Возил он недавно на Вязьму гонца. И сказали ему

ямщики порубежные, что-де жив царь Димитрий стал. В сокрыве находится, в Литве. Живет

необъявлен.

– С хмелю стал ямщик твой безумен. Ступай!

Но Кузёмка не уходил.

– Торговал я в горшечном ряду латку. Гончары – народ прибылый, по дорогам ездят, по

торгам, все им ведомо. Сказывали, годить надо, объявится-де.

Побрел Кузёмка к двери, но в дверях обернулся, чуть дрогнул его голос:

– Не кручинься, Иван Андреевич. Годить надо, вон что.

И вышел за дверь.

ХLV. КУЗЁМКИНА ПУТИНА

Годить? Но доколе? И какого добра князю Ивану ждать? К башкирцам замчат его

приспешники Шуйского или в Сибирское царство, к монголам, к калмыкам, туда, куда и

ворон костей не заносил?

Глядит князь Иван в окошко, видит – солнце играет на Иване Великом... И шепчет князь

Иван:

Глянул я оком – увидел стоящий вдали Капитолий...2

«Вот-де, – думает князь Иван,– Публий Овидий... Как пришла беда, в ссылку ему идти

далече3, прощай родная сторона, так, вишь, заплакал этакой чистой слезой. Так. Бог с ним, с

Овидием. Что там еще у Григория в тетрадях? Ну и наворотил ты, Богданыч! Откуда что?»

И князь Иван лезет в мешок за тетрадями, раскладывает их на столе, перелистывает,

перечитывает, но Григорьево писание нейдет ему сегодня в ум. Он посылает за Кузёмкой и

расспрашивает его про ямщика Микифорка, про гончаров-горшечников, и передает ему

Кузёмка, что видел, что слышал:

– Намедни шел я улицей, вижу – Микифорко к колодцу коней повел. Я ему: «Поздорову

жити тебе, Микифорко». Ну, то да сё... «Ты, Микифорко, говорю, про царей бы помене... Ужо

урежут тебе языка». – «Гужом, кричит, – мне подавиться – не стерплю неправды! Ужель им

на мужиках московских по старинке ездить? Экие какие!» Ну, тут я глянул – ярыжные идут; я

1 Тело убитого Лжедимитрия было сожжено за Серпуховской заставой, в местности, которая до сих пор

называется Котлы.

2 Кремль древнего Рима.

3 Римский поэт Овидий был сослан императором Августом в местность, расположенную у устья Дуная.

и побрел восвояси. Да и Микифорко, как ни горяч, а язык прикусил.

«Не стерплю неправды...» О какой, – думает князь Иван, – неправде они кричат, все эти

ямщики, гончары, пирожники московские, калашники зарецкие?» Вот и холщовые колпаки, с

которыми князь Иван тому назад два года столкнулся на Троицкой дороге лицом к лицу, – те

тоже кричали о неправде. О неправде говорят все «черные люди» в Московском государстве –

вся подъяремная Русь. Да что ему-то, князю Ивану, до черных людей? Уж так, одно к одному

пришлось. Не ужиться, видно, с ныне владущими ни князю Ивану, ни послужильцу его

Кузьме. А Кузьма всё тут? Стоит, шапку мнет, глаза у него жалостливые, у Кузьмы.

– Ну, Кузёмушко, ступай. А коли что, вестей каких услышишь, приходи, поведай мне.

Уже не может жить князь Иван без Кузёмкиных вестей. Разве что ночью только не кличет

он Кузьму.

И идет она, ночь. Липовым цветом, сладким духом, стукотней соловьиной рвется в окно,

колеблет в двурогом подсвечнике пламя свечей, томит князя Ивана неизбывной тоской.

Отуманенный вином, различает он все же – вот возникли перед ним сразу два лика: у

Аксеньи – строгий, в толстых черных косах, с дуговидными бровями; у литовки лицо в

золоте волос кажется и само золотистым. «Одну, – думает князь Иван, – я предал, другую

потерял. Для чего предал? Может быть, с нею счастье объявилось бы мне рядом, в доме

моем, само пришло...»

Светает. Табун облаков устало бродит в бледном небе. Примеркли огарки в подсвечнике.

Князь Иван спит, уронив взлохмаченную голову на стол. Спит и бормочет во сне:

– Было в доме, да ушло... Прошло... Так.

Но катится время, стали ночи длиннее, темнее, отцвела липа, и до будущей весны уже не

петь соловьям. А за ночью и день приходит, и что ни день приносит Кузёмка князю Ивану

вести, одна другой причудливее. О том, что искал Кузьма, как наказано ему было, по Москве

по всей немчина Аристотеля, и литовку-паненку, и татарина Бантыша, и охромевшего

бахмата; спрашивал, выпытывал, да и следу не нашел. Умеют-де шубники прятать концы в

воду. И еще извещал Кузёмка о ходивших по Москве подмётных листах от какого-то Ивашка

Болотникова, Телятевских холопа; и о том, что будто взбунтовались рязанцы – не хотят они

Василия Шуйского царем на Московском государстве; и о том, как велением Шуйского из

Углицкого города пришли в град Москву какие-то мощи и нарек их Шуйский чудотворными

и святыми мощами царевича, некогда в Угличе убиенного; и как от мощей тех слепые будто

бы прозревали, расслабленные на ноги вспрядывали и прочь брели, скачучи и пляшучи, а

бесноватые1, покатавшись немножко подле мощей «чудотворных» и тем беса в себе изживши,

пели хвалу богу, тропарь2 – угоднику и славу – царю Василию. И как будто слух есть – в

сговоре Шуйский со шведами, нанимает шведов на русских людей и за помощь себе отдает

шведам наши села и города.

Много такого наслушался князь Иван от Кузёмки. Была в речах Кузёмкиных правда и

нелепость, истина и несуразное. Думал над этим князь Иван и надумал нечто, потом

передумал, потом снова стал думать. И однажды, глядя на Кузьму испытующе, молвил ему

князь Иван глухо:

– Кузёмушко, удумал я...

Князь Иван облокотился на стол, растопырил пальцы и в волосы себе запустил.

– Кузёмушко...

– Я-су тут, Иван Андреевич, – откликнулся Кузёмка.

Но князь Иван точно не расслышал Кузёмкиного голоса.

– Кузёмка, – позвал он опять.

– Да тут же я, Иван Андреевич, здесь я. Аль не видишь меня, али как?

– Ах, здесь ты? Чего ж это я? Да, так. Кузёмушко, годить чего же? Какого добра?

Соберись, в дорогу соберись... На сенях в сундуках тулуп возьмешь новый, сапоги...

– Да куды идти-то мне, Иван Андреевич? В какую путину?

– Пойдешь за рубеж... В Литву пойдешь.

1 Так в древней Руси называли душевнобольных, считая, что в них якобы вселился бес.

2 Молитвенная песнь.

– Иван Андреевич! В уме ли ты? То ли от тебя слышу?

А князь Иван вскочил с места, подбежал к Кузёмке, руки свои положил ему на плечи,

стал говорить, торопясь и задыхаясь:

– Не дождаться мне тут добра; лиха дождусь, бесчестья, неволи. Не через месяц, так

через два, через три, да вспомнит же и обо мне шубник, а не вспомнит сам, так напомнит

Пятунька. Невмоготу мне, Кузёмушко, часа своего ждать. Тошно мне, Кузёмушко, жити так.

А живу, как в лесу дремучем: ничто мне неведомо, а ведать надо, дознаться надо, да не от

Микифорка ж, ямщика. Слушай, Кузёмушко, пойдешь пеше – так осторожнее будет. Пой-

дешь на Можайск, на Смоленск, до рубежа дойдешь, через рубеж перелезешь... Не учить мне

тебя... С бахматом из Тарок ты в молодых летах экову отломил путину! И тут добредешь жив

и цел. За рубежом – Баёво местечко, Орша город, за Оршей – Рогачов... Там доищешься

Заблоцкого пана, под Рогачовом вотчинка у него, Заболотье... Расскажешь пану, расспросишь,

жив ли де царь Димитрий, объявится ль, коли жив, скоро ль де будет в Русь из Литвы. И еще

– как быть мне, пусть скажет: а то не пожалует меня Шуйский, не пожалует...

Кузёмка молчал, опустив голову. Потом повернулся и пошел к двери.

– Куда ты, Кузёмушко? Погоди, недосказал я.

Кузёмка остановился у самой двери и, не оборачиваясь, буркнул:

– Не полезу за рубеж. Нечего!

– Кузёмушко...

– Чего «Кузёмушко»?! – взревел вдруг Кузёмка. – Ну, на, бей, рви, режь, руби меня

саблей – за рубеж не полезу: чать, русский я человек, не шиш1, не вор, не поляк, не лазутчик.

Эко-ста ты затеял!

– Не по лазутчество посылаю тебя, Кузьма. Эх, Кузьма!

Но Кузёмка побежал прочь, даже двери за собой не прикрыл. Выбежал на двор, пропадал

где-то целый час, потом увидел его князь Иван в раскрытое окошко. Стоит Кузёмка посреди

двора, голову задрал, силится к князю Ивану в окошко заглянуть. И, опустив голову, тяжело и

тупо стал подниматься по лестнице и прошел к князю Ивану в покой.

– Прости меня, Иван Андреевич, молвил я тебе грубо. – Задрожала у Кузёмки борода: –

Тяжко тебе, Иван Андреевич; вижу – тяжко.

– Тяжко, то так, – согласился князь Иван. – А ты, Кузёмка, что ж, полегчить мне пришел?

Сам знаешь, кто службу мне обещался служить, кто себя называл рабом вековечным, как

Матренку просил за себя...

– Помню я, князь Иван Андреевич. Дал мне бог памяти на добро, а лиха, то верно, от

тебя не видал.

Оба умолкли – князь Иван стоя у окошка, Кузёмка – посреди комнаты, бледный,

растерянный. Он то сжимал ладони свои в кулак, то разжимал их, разводя руками в недо-

умении. В голове у него точно жернова вертелись, по скулам желваки бегали...

– Ну, так, – молвил он наконец. – Коли воля твоя... А наше дело холопье. Авось пролезу и

обратно ворочусь. Авось... Ну, когда ж выходить мне, Иван Андреевич? Как повелишь ты

мне?

Князь Иван подошел к Кузёмке, взял его за локоть.

– Ступай, Кузёмушко, выходи хоть сегодня, чего уж мешкать. Путь тебе рассказан, пана

ты видал у меня... Возьми тулуп, сапоги смени, хлеба прихвати да денег, денег вот те...

Письма тебе не дам, так на словах и расспросишь. Сторожко иди, с оглядкой. Коли осторожен

будешь, пройдешь без зацепки. Ну, да не тебя мне учить! На дворе да и Матрене своей скажи,

что идешь под Волоколамск, в Хворостинину деревню. Послал, дескать, тебя князь Иван к

прикащику Агапею, пожить тебе в Хворостининой до первого снега. Ну, путь тебе ровный,

иди.

Спустя час Кузёмка, в новом тулупе и новых сапогах, вышел за ворота. Матренка,

оставив дитя свое – четырехмесячную Настюшку – Антониде на попечение, провожала мужа

до Дорогомиловской слободы. В новом тулупе своем Кузьма обливался потом,

неразношенные сапоги жали в подъеме. У Дорогомиловской заставы он попрощался с

1 Проходимец; также шпион.

Матренкой, поцеловал ее и велел идти обратно и ждать мужа с первым снегом. Матрена

взвыла тихонько, пошла и пропала. И, когда уж и дорога не пылила за ней, выискал Кузьма в

темной листве золотую стаю кружевных крестов и на прощанье загляделся на них – на

кресты кремлевские – в последний раз. И двинулся в путь: на Вязёмы, на Звенигород, на

Можайск, к литовскому рубежу. Шел с оглядкой. Шел сторожко. Днем молитву творя, на ночь

оберег1 шепча:

От воды и от потопа,

От огня, от пламя,

От лихого человека,

От напрасной смерти.

Часть четвертая

В ТЕМНИЦАХ И ЗАТВОРАХ

I. ОБРАТНЫЙ ПУТЬ

Ночь застигла Кузёмку в Кащеевом бору. Она словно пала сверху, от дымчатой тучи, и

разошлась по лесу из конца в конец. Дробные дождевые капли перестукивались с сухим


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю