Текст книги "Беруны. Из Гощи гость"
Автор книги: Зиновий Давыдов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 39 страниц)
окрестным холмам. Начинались заморозки, и промышленники стали с вечера топить печь
собранными на берегу дровами, которым не знали даже названия. Печка поднимала к
закопченной кровле клубы голубого дыма, пахнувшего ладаном и ввергавшего Тимофеича в
уныние.
– Дым, так он дымом и должен пахнуть, – сердился старик, – а ладан – не к добру! Ладан
– к покойнику. Вот и у Еремии Петровича перед тем, как Гаврилка у него помер, печка тоже
всё ладаном дымила.
– Не бывает вот полного счастья человеку, – сказал Степан, оттачивавший возле печки
гвозди на камне. – При таком-то богатстве, – а ни племени, ни наследника. И всё ему мало,
лешаку! Подрядит тебя к чертовой бабушке, а все, собака, норовит подешевле!
– Это оттого, что сердце у него гнилое, – сказал Тимофеич, мешая щепкой олений навар в
котелке. – У богатых всегда сердце гнилое.
– Как так гнилое? – удивился Степан.
– А так вот, как у того быка, которым раздосадил Еремию старичок один из немоленцев,
из тех, что за царей не молятся. Он постучался к Еремии, переночевать просился, а тот не
хотел было его пускать.
«С тобой, – говорит, – беды наживу».
А старичок ему:
«Куда, – говорит, – я пойду в такую темень? Да и пуржить, вишь, начинает».
Петрович не соглашался, а потом всё же сжалился, пустил. Видит, старичок весь из себя
ладненький такой да чистенький... Накормил его Еремия Петрович и стал ему свои лихости
да горести выкладывать. И сына, мол, единственного лишился, и то, и се, и другие вот купцы
и корабельщики живут против него куда как лучше. А старичок, постойщик этот, ему и
говорит:
«Расскажу тебе бывальщину про быка и медведя».
И стал рассказывать.
Пришел, видишь, однажды старичок этот к одному мужику на двор, а мужик тот – с
мошной, хлебистый, такой богатый богатей, и скотины у него, и корму, всего припас.
«Что, – спрашивает его старичок, – хорошо ли тебе жить? Кажется, всего у тебя в
сытость, живешь исправно, зажиточный?»
Да мужик, крестьянин этот, отвечает:
«Нет, – говорит, – мы ведь работаем, стараемся; вот как купцы-то живут против нас, так
далеко лучше».
Тогда старичок и говорит ему:
«Я тут схожу куда надо, обернуся, а как назад пойду осенью, ты к тому времени быка
выкорми, чтобы был он жирен, а сердце у него было черное».
Пошел старичок со двора, а мужик закручинился, как это ему быка выкормить, чтобы
был он жирен, а сердце у него было черное. И стал мужик повсюду ходить и всех
расспрашивать, как бы это выкормить ему так быка. Один тут вызвался человек и говорит:
«Купи, – говорит, – медведя и поставь медведя и быка в одну конюшню и корми их
сытно. Как медведь, – говорит, – рёхнет, а бык испугается и назад присядет: он будет думать,
что медведь его съест».
Так мужик и сделал. Медведя купил и в угол быка поставил и кормил до осени. А
старичок в ту пору сходил куда надо, оборотился и опять стучится к мужику в ворота.
«Ну, что, – говорит, – выкормил ты быка?»
«Выкормил», – отвечает мужик.
«Ну, зарежь его теперь, посмотрим, такой ли он, как я думал».
Как зарезали быка, так он точно – был жирный, а сердце в нем гнилое, черное.
«Ну, – говорит старичок, – расскажи, как это ты достиг, что жирное у быка мясо, и как ты
сердце в нем гнилое сделал».
«У меня в конюшне, – говорит мужик, – в одном углу стоял бык, а в другом – медведь.
Как медведь рёхнет, бык так назад и сядет. Оттого сделалось в нем и сердце черное».
Тогда старичок и говорит мужику:
«Так вот, – говорит, – и купец, которому завидуешь ты: сегодня у него всего вволю, а
сердце все в нем тлеет, как бы за проделки свои под суд не попасть. А у тебя, – говорит, –
сердце спокойное, не тлеет оно, как у этого быка...»
Еремия это всё выслушал, что старичок рассказывал, и разгневался.
«Что, – говорит он захожему старичку, – ты тут мелешь, козья твоя борода? Поел, –
говорит, – и уходи! Много вас тут ходит теперь, рассказчиков!»
Ушел с кухни и в сердцах дверью хлопнул. Ну, работники и взяли старичка на ночь к
себе. Под утро старичок ушел. А Еремии хоть бы что...
III. БАСНИ СТАРОГО КОРМЩИКА
Дни заметно спадали, прибывала ночь, и скоро запел сиверко1, повалил снег, и начались
метели. Но в избе не было холодно: топилась курная печь, и дым густо стлался под кровлею,
вырываясь наружу в открываемые иногда дверь или окошко. Кровля в избе была до того
закопчена дымом, что казалось, она была сделана из черного дерева. Черны были и стены
избы от кровли и до самых окон, но ниже окон они были ещё чисты и желты, как само
дерево, из которого срублена была изба. Дерево это было крепко, в нем незаметно было ни
гнили, ни червоточины: в холодных этих странах дерево бывает весьма долговечно, не
поддаваясь, как в других местах, разрушительному воздействию климата и лет.
Из гвоздей, найденных на берегу, осталось всего несколько штук; остальные так
проржавели, что сломались на камнях, на которых Степан обковывал и обтачивал найденную
на берегу железную рухлядь. Но Степану все же удалось смастерить две пики и несколько
стрел. Луком послужил выкинутый морем еловый корень, а тетиву, хотя и худую, Степан
сделал из ремня, вырезанного из оленьей шкуры.
Мясо оленье было на исходе, и промышленники, вооруженные пиками, стрелами и
рогатиной, выходили несколько раз на охоту, но боялись отдаляться от избы, потому что
остров был им ещё мало ведом; он был теперь весь засыпан снегом, а дни становились всё
короче. Старый Тимофеич боялся встречи с ошкуем, о котором говорил шепотом, называя его
не иначе, как «хозяин».
– Хозяин – он тот же мужик, – хрипел Тимофеич, – только шкура на нем звериная...
Старик сердился, когда замечал при этом насмешливую улыбку на лице Степана.
– Слыхал ты, дурья твоя голова, как лает собака: на волка так, на лису эдак, на глухаря
разэдак, а на человека и медведя – одинаково. Это что значит?
– Ничего не значит... – скалил зубы Степан.
– Ох, Стёпуш, Стёпуш, – вздыхал Тимофеич, – не сносить тебе головы, Стёпуш!
И он отворачивался от непочтительного зубоскала и обращался к Федору.
– Ты послушай, Федя, чего бывало, – хрипел старик Федору в самое ухо. – Мне в
Шенкурске на ярмарке рассказывал охотник. Уложил это он здоровенного зверя. Снял с
хозяина шкуру и, как глянул, так весь и затрясся. У него брюхо под шкурой-то мужицким
кушаком опоясано...
Тимофеич даже откинулся назад при этих словах, желая быть свидетелем всей силы
впечатления, которое произвели его слова. Но Федор был, как всегда, молчалив и задумчив и
шел рядом с Тимофеичем, с трудом выбирая ноги из глубокого, рыхлого снега.
Тимофеич снова щурил красные от ветра глаза и, зорко всматриваясь в убегавшие
впереди снеговые перекаты, продолжал тем временем посвящать Федора в тайны и заклятья,
которыми оброс за свою долгую жизнь, как старый пень мхом.
– Хозяин – он думец, – твердил старик, – в нем думы много. Он наперед такое знает!
Так они бродили вокруг ложбинки, утопая в занесенных снегом ямах. Но зверье
держалось от ложбинки поодаль, и охота ничего не давала. Степан пока что учился стрелять
из лука и вскоре так наловчился, что шагов за сто попадал в поставленное стоймя полено. А
мясо оленье тем временем все убывало. Однако звероловы не отчаивались ещё промыслить
себе пропитание при помощи сломанного крюка и нескольких старых гвоздей.
В сумерки охотники возвращались домой, топили печь и варили в котелке оленью
требуху. Потом, разогретые и разморенные, они клевали носами у догоравшего огня, слыша
сквозь дремоту, как потрескивает уголье, облизываемое синими огоньками и присыпаемое
сверху легким пеплом. Когда погасал последний уголек, Тимофеич ощупью лез на горячую
1 Сиверко – холодный, резкий зимний ветер.
печку, а за ним вслед лезли туда же Степан, Ванюшка и Федор. Здесь они отсыпались
вдоволь, потому что ночь была темная и, казалось, длилась бесконечно. Они по нескольку раз
просыпались в ночи и с тревогой прислушивались к тому, как что-то шебаршит за стеной.
Шорохи и трески исходили неведомо откуда. Казалось, что-то таинственное происходит
в загадочных недрах Малого Беруна. Что было там, за горою? Берлоги ошкуев или, может
быть, и того пострашнее? На это не в силах был ответить Тимофеич, который по разным
случаям вкусил от древнего знания и мог порассказать и сказку и быль: о четырех временах,
о ветрах и громах, о сапфире-камне и даже о какой-то рыбе «корабли-держи». Но что было за
горою, этого не знал Тимофеич. Там было неведомое. И это было страшно.
IV. РАССКАЗ, ТИМОФЕИЧА О ЦАРЕ И РАЗБОЙНИКАХ
Чем длиннее становились ночи, тем тяжелее было долгое лежание на печи, в кромешной
темноте, среди загадочных шорохов и тресков. Ванюшке все мерещились разбойники, и он
будил Степана, с которым лежал рядом, но Степан чертыхался и снова засыпал,
повернувшись на другой бок. А Ванюшка дрожа сидел на печи, прислушиваясь к голосам
ночи, со всех сторон натекавшей в ложбинку, наплывавшей с океана, который бил в остров
льдом и мраком.
Ванюшка сидел так, поджав ноги, потом с головою укрывался своим заячьим
полушубком и лежал, пока не начинали ворочаться отоспавшиеся Тимофеич, Степан и
Федор. Тогда Ванюшка успокаивался и засыпал в свой черед.
– Боится разбойников твой Ваньша, – говорил Тимофеичу Степан, – меня ночью будит.
Женить бы парня, тогда и перестанет бояться разбойников.
И, назевавшись, Степан продолжал свои рассуждения на досуге, с которым никто из них
все равно не знал, что делать:
– Да как его тут женишь, Ивана? Где здесь, на Беруне, живут свахи? А была бы сваха –
нашлась бы и невеста. Хочешь, Вань, мы тебя тут женим? – тормошил он
полупроснувшегося Ванюшку. – Уже и невесту тебе Тимофеич присмотрел, право слово, –
богатую и пригожую. Женим мы тебя на дочке разбойничьего атамана. Хочешь?
– Иди ты! – сердился Ванюшка и отворачивался от него.
– Да ты чего смеешься, Стёп! – хрипел Тимофеич, свесивший с печи босые ноги и
скребший себе всею пятернею заросшую выцветшим волосом грудь. – Может, тут и впрямь
какие-нибудь человеки обретаются. Не одни мы. Приспеет лето, обшарим остров, да и
поглянем, какие тут укрываются разбойники. Может, ещё которые остались после царя
Петра.
– После царя Гороха, – дразнил Тимофеича Степан.
– А какие такие остались? – спохватился Ванюшка.
– А остались те, которых, может, не добил солдат. Полесовать1 был охотник Петр
Алексеевич. И как поехал он однажды полесовать и в лесах заблудился, и продлилось
времени много, и стало темно, пристигла ночь, а выехать в свое место никак не может и едет
втемне, под ногами у коня хрустит, и в небе только звезды мелькают. И попался ему тут
солдат – тоже заблудился, в ельник залез и сидит.
Тимофеич закашлялся, сплюнул и опять забрался под тулуп.
– Ну!.. – дернул его за рукав Ванюшка.
– Не ну, а тпру! Погоди! Экой ты!
Тимофеич растянулся на печи, старательно подоткнув тулуп под себя.
– Ну!.. – снова дернул его за рукав Ванюшка.
– Пшш!.. – цыкнул на него Тимофеич и прислушался.
На дворе, за бревенчатой стеной, что-то прошебаршило и стихло.
– Так вот, значит, попался ему солдат, – продолжал Тимофеич.
1 Лесовать – охотиться в лесу.
«Что же ты тут сидишь, солдат?»
«Я, – говорит служивый, – заблудился. А ты, – спрашивает, – кто есть?»
«Я, – говорит Петр,– царский охотник, полесник».
Ну и двинулись они вместе. И говорит царский охотник солдату:
«Полезай, – говорит, – на дерево и смотри, не видать ли где огня на Петергоф».
Солдат ему отвечает:
«Я, – говорит, – не матрос, а пехотный солдат, пялиться не могу; полезай сам!»
«Придержи моего коня», – говорит ему Петр; а сам полез на ель, добрался до самой
вершины, осмотрел и видит – в одном месте огонек блестит.
А служивый тем временем стал вокруг коня пощупывать и, не будь дурак, флягу
нащупал; флягу он тряхнул – там болтается; вынул затычку, носом потянул – боярская водка.
«Эге, – смекнул солдат, – да он, – думает, – полесник царский, с запасом ездит», – да с
горлышка и попил, натянулся вина. Тут Алексеевич спустился наземь, сел на коня, и опять
двинулись, впереди на коне Петр, а пехтура вприпрыжку за ним пешком поспешает. Держали
они на этот огонек, который с полянки блестел, и приехали к воротам, и солдат стал стучать в
те ворота, и никто им ничего, только псы за воротами ревут да звезды в небе щурятся.
Тимофеич опять умолк и опять начал, после того как Ванюшка слегка лягнул его в бок
босой пяткой:
– Ну, тогда, значит, солдат, даром что пехотный – не матрос, сиганул через забор и,
сигаючи, епанчишку1 разорвал, так у него целый кусище на колу и остался. И как соскочил он
туда наземь, то и отворил Алексеевичу ворота, и Алексеевич туда въехал. Вошли в дом, а там
только старуха да девка немая, старухина дочерь. Солдат и говорит:
«Коня нам, бабка, поставить надо, место дай».
Старуха зажгла фонарь и конюшню ему показала. Солдат туда коня поставил и сена ему
задал и назад пошел в квартиру.
«Ну, теперь, – говорит, – давай нам, бабка, ужинать».
«Ничего, – говорит, – у меня нету ужинать».
А служивый, не будь дурак, подошел к печке, снял заслонку и тащит оттуда гуся
жареного. А потом, не будь дурак, кинулся он туда-сюда да к шкапчику, а там целая
бутылища водки.
«Ну, теперь, – говорит, – садись, царский охотник Алексеевич, ужинать».
Заправились они как следует, и надо на покой. У бабки спрашивают, как бы, значит, на
боковую, где бы им лечь.
«А где вам угодно», – говорит.
Солдат дверку в горницу приоткрыл, глянул в горницу, а там – батюшки! – по стопочкам
все одежа, обужа – да вся окровавленная. Смекает служба, что дело нехорошее, и просит сена
постлать под себя. И как шли в покой, приметили лесенку на вышку и на вышку взобрались и
там себе сена подостлали. Алексеевич повалился, да как был притомившись, то зафырчал,
заснул сразу, а солдату не спится, не фырчится ему: все в окошко с вышки поглядывает.
И вот пошел шум. Идут люди в дом, станичники, и старуха их спрашивает:
«Каково, – спрашивает, – вы ходили?»
«Ходили, – говорят, – да ничего не выходили».
А старуха им, что «у меня есть пойманных два барашка».
«А где они?» – спрашивают.
«На вышке, – говорит, – фырчат»
«Надо, – говорят, – их убрать».
Один говорит:
«Я пойду уберу».
И начали они ножи точить...
В это время в сенях что-то грохнуло. Тимофеич сразу оборвал рассказ, и все четверо так
и присели на печи. Они замерли, прислушиваясь к шороху на дворе и к тому, как в груди
колотится сердце.
1 Епанча – широкий плащ без рукавов, бурка.
– Ошкуй! – молвил Степан и соскочил с печи.
Нащупав в углу рогатину, Степан стал осторожно подходить с нею к двери и,
подкравшись, сразу открыл её. Холодный воздух порвался в избу, а с ним вместе прорвались
сквозь щели в сенях слабые полоски зимнего рассвета. Одно из бревен, которыми были
заложены на ночь двери наружу, свалилось – само или, может быть, от чьего-то сильного
толчка?
Степан постоял в сенях, поглядел сквозь щелку на двор и, вернувшись в избу, натянул
сапоги. Остальные тоже оделись, и все вместе, захватив всё своё оружие и быстро разметав в
сенях бревна, выбежали на улицу.
Здесь было тихо и пусто; редкие снежинки медленно реяли в сумерках бессильного
рассвета, с кем-то как бы борясь, как бы ускользая от кого-то, кто насильно низвергал их на
землю с чуть порозовевших уже на востоке, над губовиною, небес. Но видно было, что
совсем недавно здесь побывал кто-то. Широкие следы шли вокруг всей избы и потом убегали
к горе. Точно приходивший сюда ночью снял сапоги и бродил вокруг избы босиком, а потом,
испугавшись чего-то, бросился отсюда наутек. Но то были не человечьи следы. Широкие
медвежьи лапы были глубоко впечатаны в снег, а дверь была вся исцарапана медвежьими
когтями. Голодный ошкуй бродил всю ночь вокруг избы и, нащупав место послабее, стал
ломиться в дверь. Но дверь не подавалась, только бревно грохнуло в сенях и с шумом
откатилось прочь. Испуганный зверь кинулся из ложбинки вон и затрусил к горе, вытянув
шею и поджав свой шерстистый куцехвостый зад.
V. ЕДИНОБОРСТВО С БЕЛОЙ МЕДВЕДИЦЕЙ
Ошкуй любопытен, а голодный к тому же свиреп. Потершись однажды возле избы,
потянув носом запахи сырой и вареной оленины, почуяв шедшее из незаметных щелей и
трещин непрерывное струение человечьего тепла, ошкуй должен был вернуться снова, и,
скорее всего, в ближайшую же ночь. Он мог вернуться не один. Несколько голодных
медведей без труда разметут сени, вломятся в избу, и здесь сражение с ними, в густой
темноте зимней ночи или даже при слабом свете горящих в печи дров, будет проиграно
неминуемо...
Стоя на пороге, Тимофеич предавался своим тяжелым размышлениям, а Степан в это
время успел обойти несколько раз вокруг избы и пробежаться по медвежьему следу к горе.
Он вернулся обратно запыхавшись и сообщил, что в одном месте, у ступенчатого подножия
горы, видел легкий пар, которым клубился розоватый в этом месте снег.
– Медведица залегла... Берлога медвежья!
– Да рано матике1 в берлогу забираться! Чего ей там делать? – возразил Тимофеич.
– Сходим; возьмем на рогатину! Право слово... Оленины у нас – как кот наплакал: дошла
ветчинка до лычка...
И Степан недолго думая снова побежал к горе, а за ним стали поторапливаться туда и
остальные, прикрыв поплотнее дверь и приперев её бревнышком снаружи.
Мягкий снег лез Степану в сапоги, в рукава, за ворот, но он не чувствовал холодных
струек, таявших на его разгоряченном теле. Опираясь на рогатину, как на палицу, он
стремился вперед, к горе, борясь со снегом, нараставшим у него на сапогах огромными
комьями и мешавшим его бегу, точно тяжелыми цепями был прикован Степан к литым
каторжным ядрам. Когда он наконец снова добрался до места, где заметил медвежью берлогу,
снег уже не был здесь так розов, а, скорее, пожелтел как будто за то короткое время, которое
понадобилось Степану, чтобы сбегать к избе и вернуться сюда обратно. Но снег в этом месте
курился по-прежнему паром, поднимавшимся вверх всего на какой-нибудь аршин. Степан
стал поджидать товарищей, ползших вдалеке, как по свежевыстиранной скатерти мухи, и
пока что принялся сбивать рогатиною снег, густо налипший у него на сапогах. Тимофеич и
его спутники, казалось, вовсе не приближались к горе, но только узорили чего-то но белому
снегу на скате ложбинки. А Степан был горяч, и ему не терпелось поднять медведицу из
берлоги. Охотничья отвага каким-то особенным весельем распирала ему грудь и кружила
1 Матика – медведица.
голову, точно после крепкой браги. И он, сам не думая о том, что делает, ткнул рогатиной в
желтый снег.
В ответ на эту неосторожную проделку забывшегося охотника, не пожелавшего
дождаться необходимой подмоги, раздалось звериное шипение, и две когтистые лапы стали
пробиваться наружу из-под дымившегося снега. Степан с пылающим лицом и сияющими
глазами стоял с рогатиною в руках и вдруг царапнул отточенным острием по медвежьей
ступне. Яростное, но приглушенное рычание выкатилось из-под земли, зарокотало, как
колеса по бревенчатому мосту, и рассерженный зверь стал забрасывать Степана
затверделыми комьями разметаемого снега. Медведице недолго пришлось возиться, чтобы
выбраться на поверхность а стать лицом к лицу с обидчиком, невесть откуда взявшимся,
невесть чего желавшим. Стоял сентябрь, и снегу над берлогой намело не так много. После
нескольких могучих ударов по снежному своду своей опочивальни матерая матика,
желтошерстая, с высунутым из приоткрытой пасти фиолетовым языком, стояла перед
Степаном, в четырех от него шагах.
Степана била лихорадка. Им овладел восторг, которого он не знал дотоле. Он смутно
сознавал, что стоит сейчас один на один со своей судьбой. На свете как бы вовсе не было ни
Тимофеича, ни Малого Беруна, ни оставленной дома, на Мезени, Настасьи, а только вот эти
дикие глаза медведицы, её черные губы, белые клыки.
Медведица, только что вылезшая из теплой берлоги на холод, вся клубилась паром, как
зимою иноходец, пронесшийся по улице во весь опор. В четырех шагах от Степана
медведица резко мотала головою вправо и влево и широко разевала пасть, словно разминала
её для предстоящей работы. Степан старался получше рассмотреть оскаленные клыки
живого зверя, ему нравилась эта игра с опасностью, он стоял с опущенной рогатиной,
готовый совсем швырнуть в сторону свое оружие, чтобы сцепиться с медведицей крест-
накрест, чтобы побороться с нею, кал на масленице в Мезени, когда с нечеловеческой силой
прижимаешь к себе противника и ждешь, что вот ещё раз, ещё совсем немного, и хрустнет
его крестец, и подомнешь его под себя.
Медведица была, по-видимому, настроена совсем иначе. Она уже разглядела впервые
встреченное ею существо, стоявшее перед нею на одних задних ногах, должно быть совсем
не для привета. И зачем этот пришелец сжал передней лапой заостренный крестообразный
кол? Медведица угрожающе зарычала и двинулась на Степана, а тот, отскочив вправо,
схватился за рогатину обеими руками и вынес её вперед. Зверь, не ожидавший такой увертки,
потоптался немного на месте, потом, взревев, встал на задние лапы и полез напролом на
Степана, выдвинувшегося ему навстречу. Но как только рогатина железным своим лезвием
коснулась медвежьей шерсти, зверь хлестнул по железу лапой и страшным этим ударом сшиб
с кола самодельный нож вместе с поперечиной, которые были приклепаны к древку
несколькими проржавевшими гвоздями и привязаны кожаными полосками, нарезанными из
оленьих шкур. Степан стоял перед зверем с одним колом в руке. Уж не предстояло ли ему на
самом деле схватиться с медведицей крест-накрест, как на масленице в Мезени? Было
похоже, что так, потому что медведица, скользнув боком вдоль древка сломанной рогатины,
надвинулась вплотную на Степана. Но она не схватилась с ним крест-накрест, а просто стала
царапать когтями и кусать его голову, прикрытую все той же лисьей шапкой, которую он чуть
было совсем не потерял в воде, когда кит ударом хвоста вышиб его из карбаса со всеми
потрохами.
Когти и зубы зверя скользили по двойному лисьему меху, в некоторых местах
прокалывая его насквозь и до крови расчесывая волосы на голове Степана. Медведица всё же
не столько царапала и кусала, сколько принюхивалась, но Степан чувствовал тупую боль в
голове от похлопывания медвежьей лапы и сознавал, как страшно оборотилась против него
игра, которую он так легкомысленно затеял. Руки его были свободны, он приладился и с
силою ударил древком рогатины медведице в брюхо. Та опрокинулась навзничь, но сейчас же
встала и с громким ревом пошла на Степана, который отступил на несколько шагов назад.
Рев медведицы катился вниз, по склону ложбинки, навстречу Тимофеичу и его
спутникам, удвоившим шаг, когда они услышали звериный голос, разносившийся как сигнал
к сражению.
Они боролись с рыхлым, глубоким снегом, с присыпанными порошею ямками и
камнями, поспешая по следу Степана, убежавшего вперед и невесть что затеявшего там
теперь со своей рогатиной, сделанной из найденного на берегу куска старого железа. И когда
Тимофеич поднялся из ложбинки, то сразу сообразил, что Степан затеял глупость, потому что
молодчик размахивал сломанной рогатиной и пятился от напиравшего на него зверя.
Тимофеич бросился к Степану с топором в руке, крича и улюлюкая, а за ним вслед бежали
Федор и Ванюшка, грозно потрясавшие своими пиками и гоготавшие так, что могли бы
одним этим обратить в бегство самого черта. Но медведица была, видимо, не из пугливых.
Она обернулась и стала удивленно рассматривать новых пришельцев, до невероятия похожих
на того, с которым она только что имела дело. Она даже вовсе забыла про Степана и
вспомнила о нём только тогда, когда он, высоко подняв обеими руками древко рогатины,
переломил его пополам об её же собственную голову. Тогда она завертелась на месте и стала
лапами нагребать себе на голову снег, пока подоспевший Тимофеич не уложил её ударом
топора, расколов ей голову, как березовое полено, одним коротким, сильным взмахом.
VI. НОЧНОЙ ПЕРЕПОЛОХ
Под шкурой медведицы не оказалось ни мужицкого кушака, ни витого бабьего поясочка.
Тимофеич чувствовал себя немного сконфуженным, хотя продолжал стоять на своем,
когда к вечеру этого беспокойного дня отведал вареной медвежатины, которая была с
привкусом, но сочна и казалась острее порядком приевшегося уже оленьего мяса. Тимофеич
ел медвежатину впервые, потому что употреблять в пищу медвежье мясо считал грехом.
– Медвежатина – то ж человечье мясо. А кто вкусит человечины, тот проклят будет до
седьмого поколения, и земля его не примет.
Федор вздрогнул и пристально поглядел Тимофеичу в глаза.
– А ежели в крайности и по согласию?
– Ни в крайности, ни по согласию, – замотал головой Тимофеич. – До седьмого
поколения...
У весело чавкавшего Ванюшки кусок остановился в горле:
– А медвежатина то же самое?
– А медвежатина не так, – сдался Тимофеич и, вздыхая, полез на печку.
Степан забрался на печку ещё раньше. У него, как с тяжелого похмелья, трещала
обвязанная мокрой сорочкой голова, исколотая и исцарапанная медвежьими когтями. Тело
его было охвачено огнем, он всё ещё чувствовал на себе горячее дыхание медведицы, и ему
чудился хруст её черепа, треснувшего под ударом Тимофеичева топора. Но тяжелее всего
было то, что, когда Степан забывался в дремоте, ему начинало казаться, что хрустит не череп
медведицы, а это по его голове пришелся Тимофеичев топор и сейчас его расколотая голова
распадется на части.
Скоро и сонный Ванюшка начал устраиваться на печке, но Федор ещё долго сидел
против груды тлеющих углей, охватив ноги руками и упрятав в колени свое круглобородое
лицо. Время шло, оно проходило, не оставляя следа, оно таяло, как дым, который копотью
оседал по стенам, и Федор не замечал времени, как не замечал стлавшегося по полу холода,
как не слышал храпа, свиста и вздохов на печке.
Ночь катилась по острову, и со стороны изба, должно быть, была похожа на корабль,
потонувший в пучине ночи. Но со стороны, ночью, на Малом Беруне кому могла изба
казаться кораблем, поверх которого волны мрака били в окрестное холмовье? Разве только
ошкуи, относительно которых Тимофеич не сомневался, что они заколдованные мужики, –
одни лишь разве ошкуи могли сейчас наблюдать на нелюдимом острове эту бревенчатую
избу. И не ошкуи ли стали опять возиться на дворе? Федор оторвал от колен, казалось, совсем
было приросшую к ним голову и прислушался. В сенях что-то стало грохотать, хотя и не так
сильно, как в прошлую ночь. Федор вскочил на ноги и открыл дверь в сени. Не видно было
ни зги, но кто-то со двора шлепал, как тряпкой, по наружной двери. Федор закричал и
затопал ногами так, что лежавшие на печи сразу проснулись и наугад стали прыгать босыми
ногами на пол. Тимофеич споткнулся в темноте о валявшееся у печки сломанное древко
рогатины и ткнулся носом в землю. Ничего не видя, он на карачках пополз к сеням,
улюлюкая во всю мочь. Федор перестал кричать, как только заметил, что шлепанье в дверь
прекратилось, но перепуганный Тимофеич продолжал ползти и улюлюкать, пока не
стукнулся лбом в стенку, отчего у него из глаз посыпались искры.
Если бы кто-нибудь мог сейчас одним лучом света прорезать этот непроницаемый мрак,
чтобы озарить избу, заброшенную за пределы досягаемого мира, то происходившее в ней в
это время показалось бы диковинным необычайно.
У раскрытой в сени двери Федор выгнулся вперед всем своим телом и застыл с
раскрытым ртом и выпученными глазами. Ванюшка и Степан стояли у печки, как слепые,
протянув перед собою руки. А Тимофеич так и остался на четвереньках и только бодал
головою, как козел, треснувшийся с разгону о неведомо откуда взявшийся посредине дороги
пень. Тимофеич, напоровшись на стенку, сразу замолк и, ничего не понимая, только тряс
головою, пока не сообразил, что опасность миновала, потому что в избе было тихо, как тихо
было и на дворе. Ошкуя, должно быть, удалось отогнать одним этим криком; чем же было
пронять его иначе, если рогатина валялась сломанной на полу, а с остальным оружием можно
было идти на зверя только в самой последней крайности?
Тимофеич перестал мотать головой и, отплевываясь, пополз на четвереньках обратно к
печке. Здесь он снова наткнулся на обломок рогатины и в сердцах швырнул его с силою от
себя.
Сломанное древко пришлось как раз Федору по ногам; у того от удара подогнулись
колени, и он с перепугу закричал благим матом.
– Фу ты! – отдувался Тимофеич. – Надо бы плошку какую али лампадку оставлять на
ночь, а то в этой адовой темени как раз друг дружку когда-нибудь перережем. Это тебя, Федя,
я так огрел?
Но Федор уже пришел в себя и, приперев дверь в сени, стал устраиваться на печи. Он во
всю ночь не сомкнул ещё глаз и вдруг почувствовал такую усталость, что, сидя на печи,
успел снять только один сапог и тут же сковырнулся на бок; словно нырнув в черную теплую
глубь, он сразу завертелся в воронке густого, непроницаемого сна.
VII. ОКОНЧАНИЕ РАССКАЗА О ЦАРЕ И РАЗБОЙНИКАХ
Но остальные так и не заснули больше во всю ночь. Должно быть, долго просидел Федор
у погасшей печки, пока не услышал шлепанья медвежьей лапы в наружную дверь. За это
время Тимофеич и Ванюшка успели отоспаться, а у Степана боль в голове почти совсем
утихла. Но голова у него сильно чесалась, и ему так и хотелось запустить в слипшиеся
волосья всю свою пятерню.
– Ни-ни! – останавливал его Тимофеич. – Не касайся! Чешется – значит заживает.
Почесала она тебя вчера! Десятому закажешь.
– Ништо! – тряхнул было головою Степан, но от этого его ударило по голове, точно
молотком.
Боль сейчас же прошла, но Степан продолжал, запрокинув голову назад и стараясь не
поворачивать её ни вправо, ни влево:
– Вот видишь, Ваньша, какие разбойники по двору у нас ходят да по ночам в двери
ломятся. С бабой разбойничьей и то один не совладал. Эти, косматые, пострашнее твоих,
Тимофеич, о коих ты нам недавно рассказывал, посильнее да полютее...
– Ну, и те бывают люты, душегубы, – откликнулся Тимофеич.
– Люты, да не так, – не соглашался Степан. – А чем у них там дело покончилось? Не
загубили ж они твоего солдата с царем вместе?
– Эк, эк! – закудахтал Тимофеич. – Так тебе сразу всё и выложи! Чем у них покончилось?
Да у них, может, там только начинается.
– Ну, выкладывай не сразу. Чего ты?
– Чего у них там начинается? – потянул Тимофеича за рукав задетый за живое Ванюшка.
– А начинается у них то, что они только и начинают ножи точить.
– Ну?
– Ну, и точат они, значит, ножи...
– А потом?
– А потом – щи с котом, с ёлками елей да жареный воробей. Чего ты, пострел, понукаешь
меня? «Ну» да «ну»... Я те не кобыла!
– Не кобыла ты, Тимофеич, а прямо, скажу я тебе, верблюд голландский, вот что ты, –
отозвался Степан. – Тянешь, как кишку соленую.
– Коли так, совсем не буду рассказывать, – рассердился Тимофеич.
– Ну и не рассказывай, шут с тобой!