355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зиновий Давыдов » Беруны. Из Гощи гость » Текст книги (страница 34)
Беруны. Из Гощи гость
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:55

Текст книги "Беруны. Из Гощи гость"


Автор книги: Зиновий Давыдов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 39 страниц)

осенним листом и гулко нахлестывали по дублёному Кузёмкиному тулупу. Кузёмка

остановился, огляделся и, спотыкаясь, опять пошел мочалить мокрые лапти о вылезшие из-

под земли корневища, тыча перед собой суковатой орясиной.

Вот уже вторая неделя миновала, как вышел Кузёмка из-за рубежа и снова брел

знакомыми местами. И чем ближе он подходил к Москве, тем осторожнее он становился, тем

внимательнее оглядывался он по сторонам. Он и в Литве, как наказано ему было, держал ухо

востро, ну, а здесь даже спать надо было одним только глазом. И, подходя к Вязёмам, Кузёмка

свернул с широкой посольской дороги и пошел окольными тропами, бором, чтобы выйти к

посаду уже с темнотой.

Дождь усиливался. Казалось, весь лес заходил ходуном; из стороны в сторону

раскачивались дерева, словно жалуясь кому-то унылым шумом на свое беспредельное

сиротство. Здесь могло померещиться всякое, но Кузёмка тыкался все вперед, пока не

заметил наконец, что тропа куда-то сгинула и тычется он зря. Тогда он стащил с головы свой

войлочный колпак и вытер им намокшую бороду.

– Скажи, пожалуй, – молвил было Кузёмка, но сразу осекся: в ответ ему в двух от него

шагах затрещало в сухом сухостое, и черная тень метнулась ему под ноги.

Кузёмка вздрогнул и притаился под березой. Но лес шумел по-прежнему, вздымая вверх

оголенные сучья. Кузёмка снова подался вперед и наткнулся на шалашик, сложенный из

хвороста и березовых ветвей. В шалаше, видимо, не было никого. Кузёмка ткнул туда раз-

другой орясиной и полез в отверстие на сухой лист и солому. Там он снял с себя тулуп и

съежился под ним, чтобы отогреть продрогшее тело. И, как всякую ночь, стали мерещиться

Кузёмке виденные им города и пройденные дороги – Рогачов на Друти и Днепре и

1 В старину суеверные люди были убеждены, что особые заклинания, называемые оберегами или заговорами,

обладают силой предотвращать опасность, болезнь и т. п.

разноголосый гомон торжков и монастырских слобод.

Кузёмка помял рукав тулупа: цело! И опять спросонок поплыл шляхами и реками,

которые накатывались на него вместе с непрестанными шепотами бора, с хрустом сухостоя и

заглушенными рыданиями, доносившимися издалека.

Но скоро все смолкло. Слышит Кузёмка только голос пана Заблоцкого, Феликса

Акентьича:

«Тут, братику, на Литве, – земля вольная: в какой кто вере хочет, в той и живет».

«Эка вольная! – молвил Кузёмка сквозь сон. – В какой вере пан, в такой вере и хлоп».

Кузёмка знает, что спит, что теперь это только снится ему, а наклоняется к пану Феликсу

и шепчет ему на ухо тихо-тихо, даже губами не шевеля:

«Бывал ты, пан, в Гоще? В Самборе бывал? Жив царь Димитрий Иванович? Дознаться

мне надо. За тем и послан к тебе за рубеж».

Но пан, как вчера, как и три дня тому назад, отделывается скоморошинами:

«Ха! В Самборе, братику, горе, да в Гоще беда. Отписано все тут вот... Возьми».

И он суёт Кузёмке письмо, а с письмом два злотых на дорогу.

Кузёмка хотел и деньги зашить в рукав тулупа вместе с письмом, но кто-то тащит с

Кузёмки тулуп, прямо с клочьями дерет из него шерсть, только бы отнять тулуп у Кузёмки.

«Приставы!» – захолонуло у Кузёмки в груди, и, присев на соломе, он увидел перед собой два

горящих глаза и ощетиненную морду, жующую его тулуп. Кузёмка мурызнул зверя орясиной

по глазам. Волк взвыл и бросился прочь. Кузёмка помял рукав: цело. Тогда он поджал под

себя ноги и, сидя так, стал бороться с дремотой и ждать рассвета.

II. ЧТО ВИДЕЛ КУЗЁМКА В ЛИТВЕ

Пан Феликс и верно не ответил Кузёмке прямо, потому что сам не знал ничего. Только

слухи, только толки. И то и это можно было услышать в корчме, где пан Феликс посиживал у

раскрытого окошка, как некогда, в лучшие дни. Смута, рокош1, беспорядок были и в Литве.

Кругом шаталось множество бездельников, так что пан Феликс мог бы сойти и за такого. До

поры ничто не угрожало самовольному пану, вернувшемуся не прощеным в конфискованную

у него усадебку. Но и без конфискации приклонить голову пану Феликсу в родной земле

было негде.

Сгорела халупа, издохла кобыла, рыжую девку Марыску увел неизвестно куда захожий

казак Степашко Скосырь. И только стол в корчме у раскрытого окошка да чулан в сенях...

Здесь до поры мог пан Феликс есть, и пить, и спать, перечитывать какую-то книгу без конца

и начала, вступать в разговоры и споры, вспоминать прошедшие дни, изумляться тому, что не

навек дана человеку, увы, пролетевшая молодость.

В рысьей куртке на плечах, с барсучьей торбой через плечо сидит пан Феликс целыми

днями в корчме. А напротив, тут же, сидит и Кузёмка. Почернел Кузёмка с дороги, стал суше

и легче. Глядит Кузёмка на пана, на шляхту в корчме, в окошко глядит. В диво Кузёмке чужой

обычай. Но дело, дело! За некоторым делом прибрел сюда Кузьма.

– Пан, – наклоняется Кузёмка к столу в десятый уже раз, – царь Димитрий жив стал? Ты

как скажешь? Дело грешное, да надобно дознаться. В Гоще, в Самборе...

Но пан Феликс кажет Кузёмке язык.

– Тенти-бренти, коза на ленте, – бормочет он и вливает в себя десятую кварту.

«Не скажет чертов лях! – думает Кузёмка. – Экову я путину да зря отломил! И то:

царственные это дела, панские да боярские. Не скажет мужику».

– Горе, братику, горе, – лепечет пан, упившийся пивом. – В Самборе горе, в Гоще беда. В

Самборе воры, да на каждого вора по сто болванов. Был и я болваном – сто первым. А ныне

ты, Кузьма, сто второй болван. То так, братику. Ха!

– А князю Ивану, – допытывается дальше Кузёмка, – как быти теперь?

Но пьет шляхтич из кварты и еще лепечет, и опять черт что. Корчится, морщится, потом

стучит по столу, подбегает корчмарь, кладет на стол перо и бумагу, ставит чернильницу,

приносит на тарелке горсть золы печной.

1 Восстание шляхты против короля.

И скрипит пан Феликс пером по бумаге, целый день скрипит; испишет листок,

присыплет золой, сдунет, перевернет и снова пишет. И глядит Кузёмка и удивляется: как

скоро, как ровно между квартой и квартой строчит пан Феликс без промашки, без зацепки...

А пан строчит до темноты и с темнотой строчит; ставит ему корчмарь на стол зажженную

плошку, и пан Феликс, как в мешок, пихает в письмо всё, что ведомо ему и что неведомо

вовсе, разговоры, пересуды, пересмехи, цитаты из римских писателей, площадные анекдоты,

солдатские шутки и корчемный бред, поучения от пророков, заветы и советы, тень, шелуху и

ничто. И когда кончил и перечел, то увидел, что в письме ничего толком не сказано о деле,

что письмо это есть великолепное ничто, как, впрочем, и сам пан бродячий, как вся его

жизнь.

– Ничто, – произнес пан и заглянул в свою кварту. Ничто было и в кварте, ибо она была

пуста. – Я ничто, – сказал пан, ткнув перстом себя в грудь. И, обратившись к кварте, добавил:

– И ты тоже ничто.

Кузёмка больше не удивлялся: пан был во хмелю, допился до чертиков и, по-видимому,

разговаривал с чертом. Да, правду сказать, и Кузёмка пивца хлебанул, но с чертями Кузёмка

не знался. Прибрел Кузьма на Литву из Руси и вернется в Русь восвояси. А то здесь и солнце

не греет, туман стоит над трясиной, пахнет будто пером паленым. Фу ты!

Корчмарь Ной принес две полные кварты и поставил на стол, одну для пана, другую –

Кузёмке. У Ноя на лице росло теперь полбороды: другую половину выдрал с корнем

проезжий шляхтич лет пять тому назад. С перепою кислым показалось шляхтичу Ноево

пиво. Он плеснул его Ною в глаза, а Ноеву бороду нацепил на шапку своему гайдуку1.

Но Кузёмка считал, что если был от чего добрым людям какой прок на Литве, так это от

пива. Здесь варили пиво мартовское и пиво домашнее, черное пиво и светлое пиво. И, кроме

того, пили старый липец2 и старую старку. Жрали еще дембняк3 по корчмам, гданьскую водку,

фряжскую водку, влошскую водку. И потом драли бороду корчмарю и подбивали ему око.

Потом начинали спорить между собой. И сшибали друг с друга шапки-магерки и хватались

за сабли-венгерки; рубили пан пана; побивали насмерть. Вот и сейчас уже начинается за

соседним столом. И, не мешкая, взял Кузёмка у пана Феликса письмо, запечатанное воском,

взял и два злотых – подарок от пана – и вышел во двор. Здесь, под навесом, зашил Кузёмка

письмо в рукав, спрятал деньги в сапог и залез в пустую бричку – набраться сил перед

далеким путем.

Темна осенняя ночь в Литве и прохладна. Но Кузёмке не холодно в тулупе и яловых

сапогах. Содрогается Ноева корчма: обожралась шляхта печеных ежей, горелки опилась, и,

слышно, уже бьются там на саблях. А Кузёмка лежит на сене в темноте и думает, что снова

увидит он то, что уже видел однажды, пробираясь к Заболотью, в Рогачовский уезд. Большие

дороги потянутся болотистым лесом, и поведут они обратно к московскому рубежу. На

дорогах до рубежа, если попадется об эту пору кто, то люд все жидкий, юркий, поджарый:

немец в черной епанче, желтый кунтуш на еврее, голубой армянин, белый татарин, пестрый

цыган, красный казак. А случится, пойдет шум издалёка, гей-га, гром и звон, – значит, едет

богатый пан в волчьей шубе без рукавов, с ордой челядинцев в янычарском4 платье... Ну,

тогда Кузёмка в кусты. Он и двор панский обойдет за версту; только глянет издали на

высокую виселицу на панском дворе, как раскачивается по ветру повешенный хлоп, и

прибавит шагу – уносите меня, ноги.

Так, так. Не по душе пришлась Кузёмке Литва. Бессловесные мужики, длинноволосые и

чахлые, ходят по болоту за деревянным плугом. Испуганные бабы сидят, как мыши, в

дырявых куренях. Нагие дети – в коросте и саже. И никто на деревне не гикнет, не свистнет,

не зальется песней. Эхма! Одну только песню слыхал здесь Кузёмка раз. Пели нищие старцы

у ворот церковных:

Теперь уже нам, пане брате, Содома, Содома,

1 Гайдуки (подобно стремянным) прислуживали при езде.

2 Мед.

3 Старка и дембняк – спиртные напитки, употреблявшиеся в Литве в Польше.

4 Янычары – один из видов прежней турецкой пехоты. Они комплектовались из воспитанных для этой цели

христианских мальчиков, обращенных в магометанство.

Бо нема у нас снопа жита ни в поле, ни дома...

Кузёмка услышал эту песню еще раз, на другой день, точно на прощанье, когда вылез из

брички и побрел к паперти лоб перекрестить на дорогу. Пели старцы незвонко и на этот раз.

Слова были русские, но как-то горемычнее русских. Кузёмка их правильно понял. Содома –

значит Содом; это значит пучина серная, пропасть и ад; такова, значит, мужицкая доля в

Литве, и иной доли не ждать. Так.

Кинул Кузёмка нищим старцам в кружку серебряную копейку1, пощупал письмо в

рукаве, перекрестил себе лоб и ноги и двинулся обратно, тою же дорогой, в Русь.

III. МУКОСЕИ2

Обо всем этом Кузёмка вспомнил в Кащеевом бору, в шалаше, между одним приступом

дремоты и другим. Кащеев бор подходил под самую Вязьму. На рассвете выбрался Кузёмка

из бора и отоспался уже в Вязьме, в пустом амбаре на торгу. Вокруг гудом гудела площадь, у

съезжей избы орал мужик, на котором недельщики3 правили пошлину, но Кузёмка спал, не

просыпаясь, до самых сумерек, когда он продрал наконец глаза и выглянул наружу.

На торжке было пусто, только собаки копались в мусоре да слепцы с поводырем мерили

ногами площадь, держа путь к кабаку напротив. Оттуда доносился пьяный гомон и бабий

визг, там, должно быть, было тепло и приютно... Кузёмка добыл из онучи две денежки и

двинулся к кабаку.

В кабацкой избе трещала лучина. За большим столом слепцы жевали какую-то снедь,

доставая ее из мешков кусок за куском. По лавкам валялись охмелевшие пьяницы.

Кузёмка хватил вина полную кружку и вытащил из коробейки хлебный окрай.

Рядом на лавке плакала простоволосая женщина.

– Родименький, – взвизгивала она. – Ох, милый мой... Мы с тобой целый век... Милый

мой...

Слепцов было трое да четвертый поводырь. Кузёмка хотел вспомнить, где видел он этого

плосколицего мужика с медною серьгою в ухе, с медными гвоздями, часто набитыми по

кожаному кушаку; но вспомнить не мог и пошел к прилавку за второю кружкой.

Здесь, в углу, у самого почти прилавка, горланили за отдельным столом два мукосея, оба

вывалянные в муке, точно обоих собирались сунуть сейчас в печку на калачи.

– Ноне кто у нас царь? – вопрошал тот, что постарше, ударяя по столу белым от муки

кулаком.

– Милюта, пей пиво, – удерживал его другой, невзрачный мужичонка, хиляк.

– Которому, говорю я, ты государю служишь?

– Милюта...

– Дай, господи, говорю, здоров был бы царь Василий Иванович всея Руси Шуйский.

– Милюта, пей пиво, а про царей нам говорить теперь не надобно.

– И тот Семен, – продолжал неподатливый Милюта, – в ту пору молвил: «Дай, господи,

вечной памяти царю Димитрию». И я за это воровское слово его ударил.

– Милюта... что нонешние цари! Пей пиво...

– А тот Семен сказал: «Мне и нонешний царь стал пуще прежнего; и прежний мне

головы так не снял, как нонешний. Нам такие цари не надобны. Я и на патриарха плюю». Ну,

я того Семена ударил в другой раз и по щекам его разбил и выбил из мукосейни вон.

В дверях клети, позади прилавка, показался стрелец, без шапки, в расстегнутом кафтане.

Он пересчитал глазами всех, кто был в кабаке, глянул на Кузёмку и уставился на охмелевших

мукосеев.

– И тот Семен сунул в окнище плешь и молвил: «Собакин сын! Кому ты крест целовал?

Не государю ты крест целовал, целовал ты крест свинье!»

– Га-а! – гаркнул в дверях стрелец и двинулся к мукосеям, вытянув голову и сжав кулаки.

Он схватил обоих мужиков за обсыпанные мукою бороды. – Ведьмины дети! – гремел он на

весь кабак. – Ноне вам не прежняя пора – воровать да царей себе заводить.

1 В то время в Московской Руси чеканилась исключительно серебряная монета.

2 Рабочие, занимавшиеся просеиванием муки.

3 Судебные исполнители.

– Постой, постой! – силился Милюта вырвать свою бороду из Стрельцовых рук. – Ты

бороды моей не тронь... не тронь... Сам-то я – мужик государев, и борода у меня государева.

– Так ты – так! Вяжи его, Артемий!

И кабатчик принялся крутить мукосеям руки, пока стрелец держал обоих за бороды.

Мужики вопили и лягались, ругался стрелец, кричали что-то повскакавшие с лавок

пропойцы. В поднявшейся суматохе слепцы торопливо собрали свои торбы и друг за дружкой

выкатились на улицу. Кузёмка недолго думая скользнул за ними вслед. Здесь все они без

лишнего слова взяли напрямик к пустому амбарчику, в котором днем набирался сил Кузёмка.

Первым полез туда поводырь; за ним пошли его слепые товарищи; и Кузёмка вошел

последним, плотно прикрыв за собой дверь, болтавшуюся на одной только петле.

IV. ЧАЛЫЙ МЕРИН

Трое слепцов, поводырь с медной серьгой в ухе да пятый Кузёмка сидели в полутемном

амбарчике, еле освещенном сизым мерцанием наступающей ночи. Сквозь широкие щели и

решетчатое окошко пробивался этот свет вместе с воплями из кабака, где надрывались

мукосеи, захваченные стрельцом. Стрелец уже вытащил их обоих из кабака и теперь на

веревке волок их мимо амбарчика к земской тюрьме.

– Ведьмины дети! – орал стрелец. – Ноне вам не бунтошное время, когда вы нашу братью

побивали, имение наше забирали.

– Я ж, – оправдывался Милюта, – и сказал тому Семену: «Дай, господи, здоров был бы

царь Василий Иванович всея Руси Шуйский».

– Милюта, не говори про царей, – умолял грузного Милюту его тщедушный товарищ.

Мукосеи упирались, и стрельцу одному не совладать с ними было, но к нему бежал уже

сторож из земской тюрьмы, и они вдвоем подогнали захваченных «бунтовщиков» к

тюремному погребу.

– Платите за привод1, – объявил им стрелец.

– А мне влазное2, – отозвался сторож.

Но мукосеи, не желавшие платить ни приводного, ни влазного, перебудили криком своим

всех собак на посаде. Тогда сторож поскорее отпер двери земской тюрьмы, и стрелец сунул

обоих крикунов в погреб, в черную дыру. Милюта грохнулся вниз, а его собутыльник полетел

вслед за ним и шлепнулся ему прямо на голову.

– Теперь поедят, да не блинов, – сказал в амбарчике поводырь, распуская кушак.

Голосом человек этот был толст, и Кузёмке показалось, что он уже когда-то раньше

слышал этот голос. Но где и когда, припомнить не мог. Выпитое вино, как банным паром,

пронизывало все тело Кузёмки, притомленное в долгом пути и продутое насквозь на речных

перевозах. «С Рогачова на Оршу – раз, – стал мысленно перечислять Кузёмка, – от Орши до

Баёва – два, с Баёва под Смоленск три; а после того на брюхе Аринкиной тропкой...»

– Ты, человек божий, заночуешь тут али как? – оборвал Кузёмкин счет толстоголосый

поводырь.

– Надо бы, – ответил неопределенно Кузёмка.

– Ну, так плати деньгу за ночлег.

– Во как! – удивился Кузёмка. – У тебя ли амбар на откупу? Я и даром переночую тут вот.

– Даром ночуй за амбаром, – молвил недовольно толстоголосый. – Отколь ты,

волочебник, сюды приволокся? Каких ты статей человек?

– Из Клушина, – соврал Кузёмка. – Можайск-город знаешь? Так вот мы клушинские... С

той стороны... Можаяне...

– А коим ветром занесло тебя в Вязьму в амбар? – продолжал допытываться

толстоголосый.

– А это, сказать тебе, – врал дальше Кузёмка, – мерина у меня свели... мерина чалого...

Говорил кто, будто на Вязьму угнали.

1 Приводное – денежный сбор с приводимых под стражу.

2 Плата за «влезание» в тюрьму.

– Чал, говоришь, мерин? – встрепенулся слепец.

– С подпалиной и ухо резано? – отозвался другой.

– На одну ногу припадает? – вскричал третий.

– Ну, так ты своего мерина и видел! – закричали все трое, перебивая друг друга.

– Панихиду служи по своем мерине!

– Свистни в кулак – прибежит к тебе твой мерин!

– Давеча на бору крутил литвин хвост твоему мерину, гнал к рубежу.

– Должно, угнал за рубеж литвяк, – вздохнул Кузёмка.

– Тебя, человек божий, как дразнят, кличут тебя как? – спросил толстоголосый.

– Кузьма.

– Ну, так, Козьма, – заключил он, – вороти оглобли назад на Можайск. А за ночлег не

плати, ночуй даром.

Слепцы уже вытянулись на подостланной под собой рвани. Укладывался и

толстоголосый поводырь. Кузёмка устроился у самих дверей на обрывке рогожи. Он закутал-

ся в тулуп, и теплые струи вновь растеклись у Кузёмки по жилам, и снова завертелось у него

в голове:

«С Рогачова на Оршу, от Орши до Баёва, а там – на брюхе, на брюхе...»

V. ЗА МИЛОСТЫНЕЙ

Только свистнет дозорный на крепостной вышке да забрешет спросонья собака.

Ночь проходила медленно и глухо. Но с третьими петухами она отползла на запад, к

рубежу, за Кащеев бор и далее – к Аринкиным тропкам, по которым Кузьма дважды в это

лето прополз, не щадя нового тулупа, на собственном брюхе. Тулуп, полученный Кузёмкой

еще в Москве на дорогу, крепко вонял овчиною, хотя Кузьма целое лето нещадно драл его по

камням и чащобам, а волк прошлою ночью отъел на нем полполы.

На рассвете запахнули на себе слепцы дырявые гуньки1, а толстоголосый поводырь

затянул потуже свой разузоренный медными гвоздиками кушак.

– Шуба на тебе, человек божий, царских плеч, – молвил толстоголосый, оглядывая

Кузёмку. – Жалованная али скрал где?

Кузёмка не нашелся что ответить и вместе со слепцами побрел через площадь к

торговым рядам.

– Эта шуба дадена тебе в утешение за мерина твоего чалого, – продолжал толстоголосый,

идя бок о бок с Кузёмкой. А ты теперь вороти назад на Можайск, назад вороти...

Толстоголосый на ходу гладил Кузёмкин тулуп, щупал его по вороту и рукавам,

расхваливал и овчину, и шитво, и скорнячью работу. . Кузёмка ёжился и хотел было поотстать

либо и совсем повернуть в другую сторону, но толстоголосый, уже подходя к рядам, молвил:

– Ходи с нами на Можайск, братан; будешь у нас пятый. Веселей дорога, легче путь. Вот

пройдем напоследях ряды – и скатимся за околицу. А за ночлег я с тебя брать не стану;

ночлег тебе даровой.

Места между Вязьмой и Можайском были боровые и шалые. Там еще с царя Бориса

поры укрывался беглый люд из деревень и посадов, и помещики рыскали по дорогам, хватая

всякого мужика, какой бы ни попался навстречу. Кузёмке думалось, что пройти со слепцами

будет безопаснее: убогого человека, может быть, и не зацепит встречный лиходей.

Кузёмка решил не отставать от слепцов. Он брел за ними по торговым рядам –

шапочному, котельному, ножевому, – где торговые люди, наживая деньгу на деньгу, сбывали

товар с прилавков, шалашей, рундуков. Слепцы останавливались на перекрестках, где гуще

толпился народ, и поводырь начинал толсто:

Кормильцы ваши, батюшки,

Милостивые матушки!

Слепцы у толстоголосого были как на подбор: у одного глаза навыкате, у другого – одни

бельма, у третьего и вовсе срослись веки. И пели они на разные голоса, жалобно и не толсто,

с толстоголосым в лад:

1 Гунька – ветхая поддевка.

Узнают гору князья и бояре,

Узнают гору пастыри и власти,

Узнают гору торговые гости.

Отнимут они гору крутую,

Отнимут у нищих гору золотую,

По себе они гору разделят,

По князьям золотую разверстают,

Да нищую братью но допустят.

Много у них станет убийства,

Много у них будет кровопролийства...

Но хоть не пал еще и первый снег, а народ был здесь тощ и зол, и торги были худые. С

голодных лет опустела половина посада, посадские разбежались кто куда, а оставшиеся были

непосильными поборами прижаты вконец.

– Полавошное1 платим? – кричал, завидя слепцов, скуластый купчина, разместившийся

на скамейке под холщовым навесом с яблоками и мочальными гужами.

– Платим, – откликался другой, торговавший напротив лыком и подсолнечным семенем.

– С мостовщины платим? – взывал гужевой.

– Платим, – подтверждал сосед.

– Поворотное платим? – не унимался скуластый.

– Платим, – слышал он одно и то же, точно аукал в лесу.

– А проплавное? – орал скуластый подошедшему поводырю прямо в плоское его лицо.

– Платим и проплавное, – плевал поводырю в ухо подсолнечною шелухою купец,

торговавший подсолнечным семенем вроссыпь.

– А весовые, оброчные, полоняничные, кабацкие, кормовые?..

– И кормовые платим.

Слепцы, не выдержав крику торговых людей, отступали в заулок, к опрокинутым

рундукам. Но разошедшиеся купчины не могли уняться сразу, и скуластый, размахивая

веревочным гужом, все еще гремел на весь ряд:

– Едешь на торг – плати головщину!..

– Катишь в обрат, – гудело из лавчонки напротив, – давай задний калач.

Толстоголосый, кое-как выбившись из заваленного всяким хламом заулка, брел со

своими слепцами дальше, к палаткам иконников. Здесь, казалось ему, богомольный народ,

может быть, отзывчивей будет к слепым.

Куда нас, убогих, оставляете,

На кого нас, убогих, покидаете?..

Но и здесь улов не был обилен сегодня: только моченое яблоко да заплесневелый сухарь.

Поистине без сожаления покидали слепцы этот город, пройдя по рядам и выбираясь между

возами на дорогу. И стали они все вместе скатываться за околицу: трое слепцов, четвертый –

поводырь да Кузёмка пятый.

VI. СТАРЫЙ 3НАКОМЫЙ

Чудо свершилось, едва только слепцы миновали последнюю кузницу. Они прозрели...

прозрели все сразу: и Пахнот с глазами навыкате, и Пасей, на чьих бельмах заиграли зрачки,

и даже кургузый Дениска, у которого тоже разверзлись наконец очи.

– Дива! – хлопнул себя по тулупу восхищенный Кузёмка и обернулся к отставшему

1 Пошлина, взимавшаяся с торговцев в зависимости от размеров торгового помещения.

В дальнейшем упоминаются и другие виды всяких поборов, обременявших в старину население Московского

государства и в особенности его торговое сословие: мостовщина – пошлина за проезд и провоз товара через

мосты; поворотное – за вывоз товара из ворот гостиного двора; проплавное – за провоз товара по рекам;

весовые (деньги) – за взвешивание товара; оброчные – государственные подати; полоняничные – денежный

сбор на выкуп пленных; кабацкие – взыскиваемый с населения недобор денег по торговле вином в казенных

(«царевых») кабаках; кормовые – денежный сбор на содержание царской администрации; головщина –

пошлина, уплачиваемая с человека («головы») при проезде торговых людей на торг; на обратном пути (при

проезде назад) они снова уплачивали пошлину, которая называлась задний калач.

поводырю, в котором никакой нужды не имели теперь его зрячие товарищи.

Кузёмка глянул толстоголосому в плоское лицо, с которого уже сошла вся его благость, и

вдруг вспомнил! Вспомнил и придавленный нос и серьгу в ухе; даже хрипловатый, толстый

голос его услышал:

«Моя она, боярин, моя полонянка... Знатный будет мне за нее выкуп».

И сразу вспомнилось Кузёмке и майское утро, и набат, рвавший небо со всех московских

колоколен, Шуйский на Лобном месте кулаком грозится, Пятунька-злодей у ног боярина

своего зубы волчьи скалит... Еле увел тогда Кузёмка князя Ивана с площади за торговые

ряды, отвел от князя неминучую беду. А там, за рядами, два голяка вцепились друг другу в

окровавленные рожи, кругом куча добра разметана, золотоволосая женщина в беспамятстве

на земле распростерта. И вот один, плосколицый, с медною серьгою в ухе, одолев неприятеля

своего, встал на ноги, растерзанный в прах, и, тяжело дыша, молвил князю Ивану:

«Моя она, боярин... Знатный будет мне за нее выкуп. А коли не дадут, так будет литовке

смерть».

Голос у плосколицего был необычаен: он был толст и хрипловат, и Кузёмка теперь его

вспомнил. Вспомнил и то, как князь Иван хватил пистоль и выстрелил толстоголосому в

ноги. Тот взревел и пополз вдоль запертых лавок по пустынному ряду.

А теперь он шагал за Кузёмкой под Вязьмой, в порубежных местах, и толсто ругался

всякий раз, как попадал в вязкую колдобину. Кузёмка обернулся и еще раз глянул ему в

плоское лицо.

Он?

Он.

VII. САПОГИ УКРАЛИ

Темный лес. Непроходимая грязь. Ими сильно порубежье; чащобой, беспутицей да

перекатною голью в деревнях и в посадах. По осеням и веснами, в великое распутье, не

нужны были государю-царю ни каменные крепости, ни заставы, ни казачьи станицы по

порубежным дорогам. Земля сторожила себя сама.

Но там, где не проехать ратникам или пушкарям не протащить своих пушек, не так уж

трудно было Кузёмке пробраться скоком-боком меж кривой колеи и наполненной рыжею

водою ямы. На то и орясина в руке, чтобы вымерять, сколь глубока широкая рытвина, залитая

до краев жидкою грязью. Но никакая орясина не заменит теперь Кузёмке его яловых сапог, а

сапоги украли у Кузёмки еще неделю тому назад в Колпитском яму1 первом после

Дорогобужа.

«Беда мне! – раздумывал Кузёмка, хлюпая лаптями по грязи, след в след за попутчиками

своими. – Еще коли я наживу яловые сапоги! Будешь теперь, черт Кузьма, топать в липовых».

И то: были сапоги у Кузёмки с напуском, тачал их Артюша – лучший чеботарь в слободе,

работал из казанской яловичины... Кузёмка потянул носом, и показалось ему: как и неделю

тому назад, повеяло в воздухе запахом новой кожи, чистого дегтя... Искушение, да и только!

И как это приключилось с Кузьмою в Колпитском яму?

В мокрых своих лаптищах сигнул Кузёмка с пенька на пёнышек и, не теряя из виду

слепцов с толстоголосым поводырем, выбился на чуть обсохшую тропинку. Здесь Кузёмка

пошел бодрей, перебирая в памяти события последней недели.

Вот пришел он в Дорогобуж, Кузьма, в сапогах и тулупе, с коробейкой дорожной, весь

как есть. Но в самом Дорогобуже ничего такого с Кузёмкой и не приключилось. Он грелся в

кабаке, толкался по базару, смотрел, как дрались каменщики-коломнечи, согнанные в

порубежные места для починки городских стен. А потом закатился Кузьма на Колпиту на

своих на двоих на доморощенных и прикатил на ям к вечеру, когда уже смеркаться начало.

Здесь никто не предложил ему ни тройки гуськом, ни даже колымажки в одну упряжку.

По приземистому Кузёмке видно было, что не посольский он гонец, не какая-нибудь птица-

синица, хотя и борода росла у него густо, и сапоги были на нем яловые, и тулуп неплох,

только зачем-то сильно дран по груди и по брюху. Да и Кузёмке того не надо было. Горшок

1 Ям – почтовая станция Московской Руси.

щей да угол в избе, чтобы завернуться в тулуп, – с него и этого б хватило.

Кузёмка постучался в одни ворота – ему никто не ответил. Постучался в другие –

выглянул востренький старичок, который, завидя Кузёмку, замотал головой:

– В разгоне, сынок, все в разгоне. Так и скажи своему боярину: все в разгоне.

– Да мне не лошадей!

– Лошадей?.. Нетути, сынок, лошадей. Всех разгонили, какую на Вязьму, какую в

Дорогобуж... Нетути. Последнего даве припрягли, приставы проезжали.

– Да мне, дедушка, переночевать... Я только переночую, – кричал Кузёмка старичку в

замшелое ухо.

– Чую, чую... Нетути... – И старичок захлопнул калитку.

Кузёмка ругнулся на ветер и пошел к колодцу, у которого поил лошадей рослый мужик в

круто запахнутом ямщичьем кафтане с высокой опояской.

– Ночевать я тебя не пущу, – сказал ямщик, выслушав Кузёмку и внимательно осмотрев

его со всех сторон.

– Почему так? – спросил Кузьма, разглядывая в свой черед летучего змея на ямщичьем

кафтане – государево казенное пятно на левом рукаве.

– А так, не желаю, – ответил ямщик, сам чистый змей. – Чего тебе на яму здесь надобно?

– Мерина у меня угнали, – пробовал Кузьма затянуть свою песню.

– Подковать тебе было козла – не врал бы твой мерин. В прошлом году такой, как ты,

тоже мерина своего здесь искал да ночью на чужом уехал.

Кузёмка повернулся и пошел восвояси, решив все же попытать счастья еще раз. Но день

ли, думал Кузёмка, такой выдался, или же место это было заколдовано? Во дворе, против

покосившейся церковки, даже калитки не открыли и про чалого мерина досказать не дали.

– Мужик ты приблудный, – молвили ему из-за тына. – Неведомо чей... Статься может,

беглец, а бывает – и лазутчик.

Кузёмка недолго думая зашагал к церкви. Здесь в подворотной избушке не было никого.

Должно быть, на яму и пономарь был ямщиком, и позванивал он теперь колокольцами где-

нибудь между Колпитою и Вязьмой. Но ямщик он из самых лядащих: ни ложки, ни плошки;

всего обиходу – только гвоздь в стене, а всей посуды – только кнут на гвозде.

Завалился Кузёмка спать без теплых щей. Сапоги лишь снял да к печурке просушить

поставил. А утром хвать – сапог как не бывало. Кузёмка обшарил всю избушку, даже в печь

пробовал залезть и под висевший на стене ямщичий кнут заглядывал. Нет сапог! Потужил

Кузёмка и пошел по яму лапти добывать. Лапти он купил у вчерашнего ямщика со змеем на

рукаве, не верившего в Кузёмкиного мерина, но поверившего теперь в Кузёмкины голые

пятки. Содрал он с Кузьмы хоть и за новые лапти, но с худыми онучами без двух денег

алтын. И, подобрев от такой удачи, пожелал Кузьме на дорогу:

– Поехал ты на мереньях, а воротился пеш. Был в обуже, да стал похуже. Та-ак... Ну... сто

тебе конёв, пятьдесят меринов.

VIII. ТУЛУП

Второй день брела ватажка попрошаек, путаясь в дремучем буреломе и обходя

непролазную грязь. Нищебродам не было здесь надобности распевать божественные стихи,

но они не тешили себя теперь и светскою песней. Дорога была тяжела, выл ветер по

просекам, и тучи ползли низко, едва не цепляясь за вершины плакучих деревьев. Лишь одно

селение попалось пешеходам за все время пути, но лежало оно пусто. По развалившимся


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю