Текст книги "Если покинешь меня"
Автор книги: Зденек Плугарж
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)
Ему стоило больших усилий исполнить последние служебные обязанности этого дня.
– Сволочи! – он хрустнул пальцами. – Вот так они намерены извести чешскую интеллигенцию! Отказать ей в праве на образование, втоптать в грязь все великие священные традиции Коменского… Осквернить их псевдообразованностью рабочих… Тьфу! – сплюнул он с негодованием.
– Это я все и сам знаю. Мне нужна помощь, а не сочувствие! – ответил Вацлав.
Секретарь недоуменно протер поставленные слишком близко друг к другу глаза и подавил внезапный зевок. «Удастся ли увидеть ту девицу за ужином?» – вертелось у него в голове. У красотки была фигура, как у Лолобриджиды. Ему захотелось есть.
– Будь спокоен, камрад. Мы в Совете знаем о подобных случаях. Ты не один. Твоя фамилия? Хотя, впрочем, здесь темно, но папаша Кодл напомнит мне в канцелярии. Так ведь, брат?
– Конечно, конечно. – Папаша Кодл сбоку посмотрел на Вацлава и ребром ладони вытер мокрые губы.
Вацлав почувствовал, что нервы его отказывают после всех неудач сегодняшнего дня.
– Так зачем вы вообще сюда ездите, зачем притворяетесь, что вас интересуют наши дела, если заранее знаете, что вы для нас ничего не сделаете?
Секретарь был изумлен. У него даже дух захватило. Он собрался было изречь гневную тираду, но вдруг осекся.
– Ка-каким тоном… вы со мной говорите, – только и сумел пробормотать он.
– Я говорю то, что думаю! – запальчиво отрезал Вацлав.
Секретарь почувствовал, что прижат к стене. Ни один из десятков штампованных ответов, которые он нередко извлекал из своего реестра, как попугай пакетики с предсказаниями судьбы, в этот момент не годились. Он покраснел.
– По-вашему, Совет свободной Чехословакии – это благотворительное общество? У нас есть более важные задачи, чем забота о каких-то частных делишках одиночек! Иначе мы бы рехнулись! – прокричал он.
– Пойдемте, мой друг, вы же не машина. Да и наглость должна иметь предел. В любом лагере можно, к сожалению, встретить хама, – просипел папаша Кодл и увел секретаря прочь.
Гонзик стоял пораженный. Ему все еще слышался раздраженный голос человека, не знавшего, куда деваться от колючей правды. Боже мой, возможно ли, чтобы этот фрукт был представителем недоступной в понимании Гонзика загадочной организации, на которую юноша возлагал непоколебимые надежды? Что же это в самом деле получается? Выходит, что нельзя ни от кого ожидать помощи? Все, стало быть, зависит только от себя самого, от собственной цепкости?
– Пошли в кино! А то опоздаем. – Ярда ткнул Гонзика пальцем в ребро.
Приятели пошли в барак, где демонстрировались кинофильмы.
«По всей вероятности, это еще одно звено в цепи случайных неприятностей, – внушал себе Вацлав с каким-то удивительным, почти животным упрямством. – Надо лишь пробиться сквозь первоначальные неурядицы, преодолеть все препоны. И только не терять веры. Ведь Совет – это не шалопаи в пиджачках с покатыми плечами по последней американской моде. В Совете – старые, серьезные политики, министры, премьеры, приматоры – гранитные устои бывшей республики; двадцать лет они ею руководили, под их водительством Чехословакия создала себе на Западе репутацию одного из солиднейших государств!»
Капитан с большим трудом удерживал для ребят три места в переполненном зрительном зале.
Погас свет, и появившийся на полотне черный атлет с блестящей кожей ударил молотом в огромный гонг.
Вацлав с облегчением подумал: «Ну, теперь на два часа забудешь все на свете». Наклонившись к соседу, он спросил:
– Кто, собственно говоря, этот тип, делающий эту самую «высокую принципиальную политику»?
Капитан вытер яблоко платком и с аппетитом принялся его есть.
– Бывший правый край футбольного клуба «Метеор», – сказал он. – Не вернулся на родину из заграничной поездки. У него в Совете дядюшка как будто.
10
Первые рождественские праздники в эмиграции – эти дни мира и любви – не внесли ни мира, ни любви в жизнь беженцев. За два дня до сочельника в клубе водрузили стройную ветвистую ель, упиравшуюся в потолок. Украсили серебряной канителью и для пробы включили электрические лампочки, холодные, неуютные по сравнению с трепетными огоньками восковых свечей.
С этого дня многие обитатели лагеря старались не заходить в клуб.
Большой плакат, вывешенный на доске объявлений около конторы, на четырех языках приглашал обитателей лагеря на торжественный рождественский концерт.
– Мы могли бы отпраздновать сочельник и в своей комнате, – неуверенно сказал Вацлав, и перед его глазами возникло нежное лицо Катки.
Баронесса тут же радостно согласилась, но Капитан почему-то помрачнел. Ганка не ответила, а Ирена молча кивнула. Штефанские, вероятно, не поняли.
Обрадованный Вацлав побежал в Каткин барак.
– Вчера уехала в Ингольштадт, – сказала ее соседка.
– Что ей там понадобилось сейчас, в рождество? – побледнел Вацлав. – А когда вернется?
Соседка пожала плечами и ответила:
– Наверное, там оказался этот, ее…
Вацлав, уныло свесив голову, побрел обратно в барак. Его охватило горькое разочарование, ярость против незнакомого человека и даже злость на Катку. «Сумасброд, последние, с таким трудом приобретенные марки ты истратил на подарок!» – упрекнул он себя. У него явилось желание вынуть заботливо сберегаемый пакетик, бросить его в огонь или кому-нибудь отдать, хотя бы Марии.
С тяжелым сердцем отправился Вацлав в сочельник утром снова в женский барак.
Катка сидела за столом.
Радость засветилась в его глазах, но он превозмог себя, чтобы не показаться смешным. Лицо Катки было усталым после ночного путешествия в переполненном поезде. На нем лежала печать неудачи.
– Одна здешняя девушка мне сказала, что неделю тому назад она встретила в Ингольштадте мужчину. По ее описанию он в точности выглядел, как мой муж; ко всему этому его звали Ганс. Однако ездила я напрасно: этот человек совсем не похож на мужа. Некоторые люди лишены наблюдательности либо одарены слишком большой фантазией, а к тому же им недостает чувства ответственности. Я потратила кучу денег, и все зря.
Эгоистическая радость овладела им… «Ты скверный человек, – думал о себе Вацлав. – Бормочешь слова участия, а сам счастлив, что все так обернулось».
Перед обедом Капитан принес под мышкой метровую елочку, а Ирена на свои деньги купила в городе кулечек дешевой карамели и стеклянные нити, чтобы украсить елку. Но последнее слово сказал Капитан, раздобыв дюжину тоненьких свечек. Гонзик смастерил крестовину. После обеда вдвоем с Каткой, которую Вацлав позвал к себе на сегодняшний вечер, Гонзик начал наряжать елочку. Сквозь редкую хвою он то и дело посматривал на правильное, строгое лицо своей напарницы. Около носа и на скулах у нее виднелись коричневые пятнышки веснушек. Катке не удавалось прикрепить свечки кусочком проволоки. Гонзик, помогая ей, касался ее изящных холодных рук.
Перед бараком Капитан выбивал пыль из одежды, покрикивая на Бронека, катавшегося на льду замерзшей лужицы. Потом Капитан долго и сосредоточенно чистил свои латаные-перелатаные башмаки. Под вечер он явился с целой охапкой штакетника от какого-то забора. В планках еще торчали ржавые гвоздики.
– Вы гениальный человек! Сегодня мы натопим, как в Чешском комитете. Вас нужно произвести хотя бы в полковники, – возликовала Баронесса, надевая перед зеркальцем на свою напудренную шею искусственные кораллы.
Мария, сидя на сеннике, накручивала волосы на бумажки. Она посмотрела на елочку, источавшую свежий запах хвои, и, покашливая, мечтательно протянула будто про себя:
– Если бы здесь был Казимир…
Девушки на верхних нарах стали наряжаться уже с пяти часов. Вацлав опасался, не собираются ли они, как обычно, в город. Это было бы возмутительно. Он вздохнул с облегчением, когда Ирена и Ганка, разряженные, с накрашенными губами, наконец, подсели к общему столу. Разносчики вкатили бидон, и запах скверного жиденького супа заполнил комнату. Катка устроилась на освободившееся место патера Флориана, который на второй же день после своего прихода переселился в седьмую комнату. На Катке была тщательно выглаженная шелковая блузка. Перед обедом она в каком-то женском бараке более часа ждала своей очереди, чтобы погладить ее электрическим утюгом.
Штефанский торжественно встал и сложил костлявые руки.
– Ojcze nasz, ktorys jest w niebiesiech, swieé sie imie twoje, przyjdz krolestwo twoje…[69]
В другое время присутствующие попросту набросились бы на еду; сегодня все встали и, опустив глаза, с серьезным видом ожидали, когда Штефанский кончит молитву. Только у Ярды, который принял приглашение Вацлава и тоже стоял здесь у стола в чистой сорочке с пестрым американским галстуком, играла на лице усмешка.
Молитве поляка, казалось, не будет конца. Бронек нетерпеливо шевелил губами и глотал слюну. Мальчик таращил глаза на жестяные банки, в которых так многообещающе дымилась похлебка. Потом его внимание привлекла муха, ожившая в необычном тепле комнаты. Бронек незаметно вооружился ложкой, улучил момент и прихлопнул ее. Отец, не прерывая молитвы, дал сыну подзатыльник.
– …Swieta Marjo, matko boza, modl sie za name grzesznymi[70], – монотонно звучал в нетерпеливой тишине гнусавый баритон.
Штефанская, моргая покрасневшими глазами, вторила мужу плаксивым тягучим дискантом. Ирена и Ганка распространяли острый запах дешевой парфюмерии. Мария сухо покашливала.
Наконец, облегченно вздохнув, все уселись. Суп из рыбьих голов показался им очень вкусным. Только второе блюдо – рыба с картошкой – было приготовлено на прогорклом постном масле и немного пересолено.
Вацлав всеми фибрами своего существа чувствовал, что рядом с ним, совсем близко бледное лицо Катки. Но он почему-то боялся взглянуть на него; звяканье ложек и противное, беззастенчивое чавканье мамаши Штефанской делали особенно заметным упорное молчание собравшихся, и Вацлав в душе укорял себя за идею отпраздновать сочельник в кругу соседей по комнате.
Рыбу запивали терпким вином, за которое они должны были быть благодарны американскому Красному Кресту. Мария разочарованно отодвинула тарелку – кушанье ей не понравилось. Бронек так и накинулся на ужин сестры.
Старое, почерневшее дерево стола пропиталось запахом пролитых похлебок, но сегодня над этой вонью взял верх аромат елочки, отогревшейся в натопленной комнате.
Пряный запах хвои будил воспоминания и только расстраивал Вацлава. Но он защищался как мог, стараясь не обращать внимания на елочку, сосредоточенно, с безрассудным упрямством смотрел на тонкие руки Ирены, сидевшей по другую сторону стола. Эти руки несли к губам красное вино в майоликовой чашке, затем церемонно зажгли сигарету. «Роскошный» камень на ее пальце отдавал дешевкой бижутерии. «Нет, я не смею, ни в коем случае не смею впадать в сентиментальность. Экая важность, сочельник! Христос-младенец, это щедрое божье дитя, в странном противоречии со своей любовью к бедным, всегда избегал нищих на своем рождественском пути. Как бы он не прошел мимо тех, кто беден вдвойне – мимо нас, горемычных, которые лишились не только материальных благ, но и родины, а многие, возможно, потеряли и надежду».
– Выпьем ваше здоровье! – неожиданно встрепенулся Вацлав. – Чего вы все молчите, будто проглотили языки? – и он поднял свою кружку.
Люди подняли кружки, как-то робко, неловко чокнулись. Штефанские с удивлением глядели на эту господскую церемонию. Сами они не могли участвовать в ней – у них не было кружек.
Но самая горькая минута была еще впереди; все ее ожидали в каком-то добровольном самоистязании, которого нельзя было избежать. Капитан зажег спичку, и дюжина желтоватых огоньков, один за другим, вспыхнула на елочке.
Двенадцать человек молча сидели за столом. Порой кто-нибудь отпивал кисловатого вина; мамаша Штефанская бог знает почему начала опять шептать молитвы; тоненькие свечки горели, потрескивая, сгибаясь в своих примитивных подсвечниках. Сильный запах умирающей хвои наполнял комнату.
«Завтра опять будет хорошо», – внезапно подумал Гонзик. Завтра он и тысячи других вздохнут с облегчением. Утром эта елочка на столе потеряет символическое значение и станет обыкновенной вещью, к которой можно будет относиться снисходительно. Она уже не сможет ранить сердца. Глаза юноши помимо его воли устремлялись на Катку, молча сидевшую напротив, возле Вацлава. Теплое сияние свечей смягчало ее черты. Ровный пробор, разделивший черные волосы на две половинки, придавал лицу строгое, серьезное выражение. «Она похожа на мадонну, – подумал Гонзик, – и совсем не похожа на таких, как Ирена и Ганка». Он попытался по невыразительному лицу Ганки отгадать: думает ли она вообще о чем-нибудь? И ему показалось, что она на такое даже не способна.
Однако Ганка не обращала внимания на его недружелюбные взгляды. Помимо своей воли она вспоминала свое прошлое. Сегодня и ей не удалось убежать от невеселых мыслей. Пепек, ее брат, сидит в соседней комнате. Он не пришел к сестре даже сегодня! Хотя, может быть, он пьет водку в кабаке или играет в двадцать одно. Кто знает?
Вечер казался бесконечно долгим. Перед Штефанским стояли две литровые бутылки. Бронек едва лизнул вина, оно ему не понравилось. Мамаша никогда в жизни не пила и относилась ко всему этому почти как к греху. Мария пригубила и пренебрежительно опустила уголки синих губ.
– Оно кислое. Мне понравилось бы сладкое вино. Папочка, если бы оно было сладкое…
Но отец пил огромными глотками прямо из бутылки, вино булькало у него в горле. Мамаша Штефанская худой смуглой рукой вцепилась в бутылку, пытаясь отнять ее у мужа, но он ударил жену по руке.
– Пьяница, алкоголик мерзкий, в святой вечер!.. Что мне с ним делать? – Она обратила воспаленный взгляд к Капитану. – В прошлом году в новогоднюю ночь он тоже напился! Года еще не прошло, а он уже опять пьет…
Но у поляка блестели глаза, он развалился на стуле, выбросив длинные ноги далеко перед собой. Непонятно почему, лицо у него оказалось измазанным рыбной подливкой. Его большой длинный нос блестел, как только что наточенный кривой нож. Кто-то погасил электрическую лампу, подвешенную к потолку, и комната, освещенная теперь трепетными огоньками елочных свечей, стала более уютной, углы потонули в темноте, поэзия святого вечера одолела, наконец, Штефанского, и он, набравшись храбрости, затянул грубым голосом:
Gdy sie Chrystus rodzi i na swiat przychodzi,
ciemna noc w jasnosciach promienistych brodzi.
aniolowie sie radujg
pod niebiosa wyspiewuja…
Мамаша Штефанская присоединилась к певцу, тонким дребезжащим голосом взяв на две октавы выше. Это подбодрило певца, голос его окреп и усилился. Мария смущенно засмеялась, виновато поглядела на присутствующих и, склонив голову, стала пальцем размазывать лужицу красного вина на столе.
Допели; невольные слушатели облегченно вздохнули и отважились поднять глаза, но Штефанский, сделав большой глоток вина, отчего выступающий на его шее кадык два раза конвульсивно подпрыгнул, снова затянул:
Przybiezeli do Betlehem pasterze,
grali skocznie dzieciegleczku na lirze…
Теперь он вложил в пение всю свою страсть; в глазах его дрожало пламя свечек, голос звучал фальшиво, восторженно и неумолимо, обтрепанный рукав отбивал в воздухе такт. Слушать его было тяжко. Бронек, разинув рот, удивленно глазел на отца.
Сидящие за столом невольно повернулись к Капитану. Он был их единственной надеждой. И действительно, как только Штефанский затянул третью коляду, Капитан встал, минутку шарил в полумраке около своих нар, а потом поставил перед Бронеком ярко раскрашенный жестяной паровозик.
– Возвращаясь из города, я встретил Иисуса-младенца, и он дал мне это для тебя. Пружинка, к сожалению, сломана.
Бронек ухватился за игрушку, но отец вырвал ее; пение смолкло. У всей компании точно гора с плеч свалилась. Ирена прикоснулась пальчиками к вискам, улыбнулась прищуренными глазами и подняла кружку.
– Вы моя симпатия, Капитан!
Бронек тянулся к отцу за игрушкой. Наконец он заполучил ее, перебрался на пол, и все окружающие перестали для него существовать.
– Живем мы тут в одной комнате, друзья, – начал, откашлявшись, Вацлав, чтобы лишить Штефанского возможности славить Христа снова, – а друг друга почти не знаем. Может быть, хоть сегодня каждый в нескольких словах расскажет о себе и… – Он хотел еще что-то сказать, но потерял нить и густо покраснел.
Все глядели друг на друга, молчание становилось все тяжелей. Вацлав почувствовал признательность к Ирене даже за то, что она нарушила эту тишину, чиркнув спичкой.
– Так начинайте же кто-нибудь, – нетерпеливо произнесла наконец Баронесса.
– А мне так хочется сладкого вина, – захныкала Мария, мечтательно посмотрела на Гонзика и потянулась, как кошка.
– Смотри, как бы тебя господь не покарал за такое кощунство, – проскрипел голос мамаши. Однако злой блеск ее глаз относился к мужу, принявшемуся за вторую бутылку.
Из темного угла доносилось дребезжание жестяного паровозика и возбужденное сопение Бронека.
– Вы какие-то рохли, заскорузлые эгоисты, тьфу! – вдруг воскликнула Баронесса. Вацлав готов был ее обнять. – Сидите тут, как мокрые курицы, ни на что не способны. Начинайте вы, Капитан, – приказала она.
Капитан изумленно огляделся, надул щеки, шумно вздохнул, развел руками.
– Моя история вам ведь известна, черт бы ее побрал! – сказал он с обычной для него прямотой. – Аэродром в Чешских Будейовицах, февраль тысяча девятьсот сорок восьмого. «Капитан, полетите по тренировочному маршруту в треугольнике: Чешский Крумлов – Прахатице – Чешске Будейовице и уточните учебную задачу для своего звена истребителей!» – «Есть, товарищ майор!»
«Брум-гуиии, гуии, рррр…»
Крумлов, два моста через Влтаву, замок на скале. Лечу себе, все идет как по маслу. Гляжу, а внизу уже замок Рожмберк, ни души кругом. Даже белая пани Перхта и та не бродит по крышам. Вышши-Брод. Проклятая ручка управления, она вдруг стала такой непослушной. А граница уже где-то за спиной! Только тут я сумел повернуть ее. Самую малость – Мюнхен – Пасов. I announce landing, mister colonel[71]. Тренировочный полет закончен. That’s all[72].
– Великолепно, – захлопала в ладоши Баронесса, пригубила вино и схватила под руку Ярду. – Руководство нашей комнатой находится в надежных руках, а Ярда – мой кавалер. – И она запустила пальцы в его старательно уложенную гриву.
Ярда раздраженно отклонился. У него на языке вертелось резкое слово, но он вовремя сдержался.
– Кто следующий кандидат на исповедь? – бодро выкрикнула Баронесса.
Только один Вацлав заметил, с каким мучительным старанием она отводила глаза от елочки, стоявшей на противоположном конце стола.
Никто не изъявил желания рассказывать. Мария то и дело сухо покашливала. Свечки догорали, Капитан тушил огарки.
– Вон ту оставьте, Капитан! Пусть еще немножко посветит, – попросила молчавшая весь вечер Ганка.
Она сидела за столом, непривычно сгорбившись, распространяя вокруг запах гвоздики. Накрашенные губы ее были приоткрыты, светлые глаза упорно и настороженно смотрели на желтоватый огонек последней свечки.
– Неужели придется начинать мне самой? – помрачнела Баронесса. – Ну и в комнатку же я попала! – Она вздохнула, отпила вина и начала, поигрывая кораллами на шее: – Не мне, конечно, тягаться с Капитаном, друзья. Моя история страшно обыденна и неинтересна. Дочь Ида, обувная фабрика и зять Оскар. После смерти моего старичка руководил фабрикой зять. Но таланта, Geschäftsseele[73] – Баронесса постучала пальцем по лбу, – ни у него, ни у Иды не было. Ах, этот Оскар! Не будь меня, фабрика давным-давно прогорела бы в тяжкой конкуренции со Злином! А потом явились господа «товарищи»: «Убирайся с фабрики, старуха, да поскорее!» Все досталось им, и автомобиль, и даже стиральная машина – счет на ее покупку фигурировал в документах фабрики. С тех пор я стирала руками. Вот посмотрите, как они выглядят! – Она, повернув ладони кверху, растопырила все десять пальцев. – Оскар, – продолжала Баронесса, – этот блаженненький простофиля, не имел ни доллара ни в одном заграничном банке. Ничего! Но все-таки молодым удалось как-то перебраться за океан. Оскар уверял: «Как только устроимся, ты, мама, приедешь к нам». А, глупая! Давно бы я могла быть там, даже сейчас я попыталась бы там чего-нибудь добиться. Он почему-то не занимался обувью, бог знает отчего ему там во всем не повезло. Пробовал даже работать на табачной плантации – он, Оскар, с ручками, как у акушера. Ведь этот человек дома каждый вечер мазал физиономию ночным кремом! За какой только бизнес он там не принимался! Наконец допустил ужасную безответственность: его хватил апоплексический удар. И вот, представьте себе положеньице: Ида с ребенком в Буффало, а я – в Валке, обе без денег, и я изволь тащить ее из болота! Ваше здоровье, молодой человек. – И Баронесса чокнулась кружкой Ярды о его же бутылку. – Бурда! – Баронесса скривила лицо. – Мы с Вилли предпочитали бежоле, но любили и вослайер. А портвейн, mein Gott![74] Воспоминания – это все равно, что чугунное ядро, прикованное к ноге сосланного на галеры. Как мне было бы хорошо, если бы я не знала Ривьеры, Цюриха, Гельголанда и Будапешта! Ведь я от Далмации нос воротила, золотые вы мои! Пляжи там каменистые! Да, – вздохнула Баронесса. – Нет большей глупости, чем вспоминать в нужде счастливые времена! – И она задумчиво сощурила глаза. – Только я не раскисну, нет! Все снова будет хорошо, это только вопрос времени. Я никогда не терялась, не пропаду и теперь. Верю в международную солидарность – солидарность коммерсантов. Ей не страшен никакой коммунизм. Мои торговые друзья не оставят меня. Придет время, и я снова буду ездить в автомобиле и пить портвейн.
Ярда встал, подбросил в огонь несколько планок. Сырое дерево чадило и дымило из дыр в железной печурке. В комнате опять наступило молчание.
На потном лице захмелевшего Штефанского, склонившегося над бутылками, светилось тихое, давно не выпадавшее на его долю счастье. Гонзик упорно старался не смотреть в лицо Ирены. Во время обычных обедов и ужинов можно было сделать так, чтобы одновременно не сидеть за столом, но теперь старая рана могла открыться: мучительное видение десятков мужских рук, лапающих ее белое тело, возвращалось к нему, как призрак.
Катка неподвижно сидела возле Вацлава, водя ногтем по желобку на доске стола. Вацлав не был уверен, слушала ли она вообще Баронессу.
«Ганс» – все сосредоточилось для нее в этом образе. Как встречает этот сочельник ее голубоглазый Ганс? Она видит его, видит их единственное совместное рождество через несколько дней после свадьбы. Ганс в смокинге, она в длинном темном платье – «семейные торжества», как он это называл, были слабостью Ганса. Зажгли два подсвечника, каждый на три свечи, на столе, свет погасили, и Каткина мама начала подавать на стол, не доверив эту работу молодоженам. Мать уже смирилась с военным прошлым Ганса и даже начала восхищаться им. Как он умел найти к ней подход!
Уже второй сочельник без него! А что будет на следующее рождество? Боже мой, как его найти в этом вавилонском хаосе Западной Германии? Неужели придется вот так до бесконечности писать в справочные бюро больших городов и получать отрицательные ответы? А что же Ганс? Почему он тебя не ищет? Как понять, что за последнее время он не сделал даже попытки узнать, дома ты или нет? А если он узнал, что ты уехала в Германию, почему не справится в эмигрантских лагерях, – это ведь куда проще, чем искать одного-единственного среди пятидесяти миллионов населения!
Из угла донесся приглушенный плач. Все удивленно оглянулись: Бронек лежал, прижав коленки и руки к животу, и тихо стонал. Мать наклонилась над ним.
– Зачем сожрал ужин Марии? Ведь знаешь, что у тебя от этого пучит живот. Ради святого вечера и то не мог не обожраться, – ворчала Штефанская на своем малопонятном для присутствующих ратиборском шлёнском наречии.
Штефанский с Капитаном отнесли Бронека на нары и прикрыли его одеялом, но он в ужасе приподнялся на локте: где паровозик? Ему подали игрушку, и он уставился на нее с обожанием. У паровозика были красные колеса и массивный шатун, когда-то это была роскошная игрушка.
– Нужно сводить его в больницу на исследование. Это похоже на аппендицит, – сказал, помрачнев, Капитан.
– Мальчишка много жрет. – Штефанский без толку топтался в узком проходе между нарами. – Это у него от нее, – поляк указал на жену. – Когда была молодая, ее раздувало от всякой лишней груши.
Штефанская сердито расправила одеяло и положила мальчику на лоб мокрую тряпку, смутно веря в универсальность этого средства.
– Ну, девочки, хватит играть в молчанку! – Баронесса попыталась рассеять хмурую тишину. Однако ее слова показались всем неуместными.
Ирена смотрела неприязненно и часто затягивалась сигаретой.
– Но ведь вы же не хотите, чтобы я за вас рассказала сентиментальную сказку о двух принцах и двух принцессах, – продолжала Баронесса нарочито грубым голосом.
Она враждебно скользнула взглядом по красивой груди Ирены, плотно сжала губы и крепче стиснула в руке кружку с вином.
– Только принцы оказались мерзавцами. Это, впрочем, случалось и не с такими дамами. Даже с Марией-Антуанеттой или императрицей Шарлоттой… Вот это мускулы! – вдруг круто переменила она тему и обеими руками сжала бицепс Ярды. – Встретиться бы нам, парень, с тобой лет тридцать тому назад, был бы совсем другой разговор…
К изумлению Вацлава, Ярда не отшвырнул с презрением тощие руки Баронессы, а довольно вежливо снял их со своего плеча, придвинул свою бутылку и галантно сказал:
– Выпейте, Баронесса, за мое здоровье.
Старая пани метнула язвительный взгляд на Ирену.
– Вас удивляют ваши кавалеры, дамочки? Такая вдовушка чего-нибудь да стоит! Она не только сберегла силы, но и квартиру, приличную пенсию и к тому еще неофициальный ореол мученицы в глазах властей!
– Оставьте это, Баронесса! – Ирена резко поставила свою кружку на стол. – Пейте себе вино, а других оставьте в покое.
– Надо было самим что-нибудь рассказать, но мы для вас, видите ли, недостаточно аристократическая компания и говорим только по-чешски, – съехидничала Баронесса и прибавила повелительным тоном: – Подбросьте дровишек кто-нибудь, а то все погаснет. – И Баронесса прижалась к Ярде.
Коротенький огарок свечи начал потрескивать и чадить. Капитан потушил огонек пальцами. Острый запах паленого фитиля поплыл над столом. Ганка пристально, не мигая, глядела туда, где только что светился язычок пламени. Его последние, замиравшие вспышки до сих пор мельтешили перед ее глазами. Вдруг девушка всхлипнула, зажмурилась и медленно склонила взлохмаченную голову на руки, лежавшие на столе. Ее плач, все усиливаясь, перешел в рыдание, которому, казалось, не будет конца. Яркие эффектные серьги в ее ушах бессильно тряслись. Все растерялись и сидели подавленные, в тягостном унынии. Больше всех был удручен Гонзик. Он никак не мог понять, почему именно Ганка, эта грубоватая девица с угреватым лицом и похотливыми губами…
Наконец Ирена собралась с духом.
– Не сходи с ума, Ганка, ну, хватит, успокойся… – Она обняла подругу за плечи и повела к нарам.
Ганка, закрыв лицо руками, словно девочка, плачущая о разбитой кукле, неловко влезла на нары и легла как была – обутая, в праздничном платье. Ее сигарета с красным ободочком от губ осталась на краю стола. Тоненькая нитка дыма тянулась от нее кверху и расплывалась под потолком в легкое облачко. Гонзик наблюдал, как сигарета постепенно превращалась в полоску пепла, которая затем обломилась и упала.
«Пепек в соседней комнате, – думал Гонзик, – но он не позвал к себе Ганку и сам к ней не пришел, а ведь они брат и сестра…»
Всхлипывания, доносившиеся из-под одеяла, доконали Гонзика. Стремглав, как будто под ним подломилась сухая ветка, он с головой нырнул в воспоминания, которые в последнее время гнал от себя: кухня у них дома, мама со строго сдвинутыми бровями, на плите, распространяя аппетитный запах, потрескивая, жарится рождественский карп, в духовке печется одна порция с тмином для мамы. Праздничная скатерть на кухонном столе, и над ним, на стене, знакомая вышитая синим надпись: «Где любовь, тишь да гладь, там и божья благодать».
Мама. Широкая прядь седеющих волос над лбом; мама вечно куда-то торопится; напрасно теперь он роется в памяти, стараясь припомнить, видел ли он ее когда-нибудь без дела. Может быть, сегодня она притворяется перед самой собой, что никакого рождественского праздника нет вообще?
Однажды ночью маневрировавший состав зацепил отца и протащил вдоль всей платформы. Гонзик смутно помнит только блестящие тромбоны духового оркестра на многолюдных похоронах железнодорожника; с того времени, если случается бывать на вокзале, Гонзик с тягостным чувством отводит глаза от узкого промежутка между платформой и вагонами. Образ отца для него с детства ассоциировался со свадебной фотографией, которая висела над пропахшим лавандой бельевым комодом: отец застыл на ней с торжественной и напряженной улыбкой; и еще при имени отца Гонзику вспоминаются мамины руки, бессильно опущенные на колени всегда, когда она рассказывала о погибшем муже.
И вот теперь, в эту минуту, облик матери совершенно реально возник перед его глазами. Ему даже хотелось протянуть руку и прикоснуться к ней, к своей преждевременно состарившейся мамочке с узлом волос на макушке и узкими плечами; ее жизнь на протяжении последних пятнадцати лет имела лишь один-единственный смысл: будущее Гонзика. Он побледнел и усилием воли закрыл глаза – ведь он все же мужчина, мужчина. Но сдерживаемые непролитые слезы стали комком в горле, душили, рвались наружу: «Что ты наделал?.. Почему?..»
В самом деле, почему? Ты не можешь избавиться от этого вопроса, неотступно, как тень, следует он за тобой… По мере того как удлиняется ряд прожитых здесь дней, этот мучительный вопрос вырастает до чудовищных размеров. Люди около тебя – у каждого из них есть какие-то причины, из-за которых они оказались здесь. У одних они более серьезны, у других – менее. Ну, а ты?
Отвращение к работе, возникавшее время от времени; обида на то, что другие, дескать, лучше тебя и зарабатывают больше. Разговоры, что новые хозяева Чехословакии, мол, будут за грошовое жалованье выжимать все соки из людей. Туманное представление о заграничном рае, где за работу, вдвое меньшую, якобы платят втрое больше. Книги и брошюрки, дразнящие, волнующие, страница за страницей незаметно и помимо сознания западавшие в душу, – волшебный романтический мир, моря, пустыни, приключения.
Гонзик, закрыв глаза, явственно увидел свой наборный цех. Ворчун-мастер с очками, поднятыми на лоб, товарищи, их шутки, которыми они перебрасываются во время работы, легкое подтрунивание друг над другом; первые две тысячи, которые он принес домой.