Текст книги "Если покинешь меня"
Автор книги: Зденек Плугарж
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 34 страниц)
– Ты должна объяснить мне, что я тебе сделала…
– Вчера казнили моего брата, он будто бы одобрительно отозвался об убийстве Гейдриха[125]. Теперь беги к своему немцу, а ко мне больше не приставай.
Это потрясло Катку. Она проплакала всю ночь, у нее не хватило духу пойти к Гансу. Несчастную Власту она не обвиняла – ведь это было порывом горя.
Но все же Власта была к ней несправедлива. Ведь Катка ничего не скрывала от нее. В самый первый день ее сближения с Гансом она поведала подруге о своих колебаниях, вызванных тем, что отец Ганса – немец. Потом эти раздумья сгорели в огне вспыхнувшей любви. Однако в представлении Власты Ганс навсегда остался немцем.
Потом Катка снова искала подтверждений, что взгляды Ганса не расходятся с ее собственными убеждениями, и снова в его объятиях забывала обо всем на свете, оставались только он и она, хотя вокруг рушились миры.
Нет, она не совершила тогда измены, за которую сегодня должна себя казнить. Она бы не пошла на первое свидание, если бы могла предугадать, до чего в будущем докатится этот несчастный Ганс.
Где она очутилась, в каком заколдованном кругу?
Ганс от нее отрекся. Мама, наверное, умирает, а ведь Катка, будь она возле больной, подняла бы на ноги всех врачей. И Вацлава она обижает – этого слабого телом, но честного парня. А ее собственное положение?
…Поезд грохочет в ночи – куда он везет ее? Навстречу чему?
Внезапно этот человек стал для нее единственным светлым пятнышком, трепещущим огоньком в безбрежной пустыне. Чего только он не пережил из-за нее! Каким даром были для него недавно крохи ее благосклонности! Он один из горстки серьезных приличных людей в лагере, которые еще сохранили какие-то идеалы. Имеет ли она право использовать его тихую и преданную дружбу как пластырь на свои раны? Хотя рана от этого все равно не будет меньше жечь и не станет менее глубокой. Нет, это нечестные мысли. Вацлав не заслужил нового проявления эгоизма с ее стороны, да и невозможно так просто наполнить пустоту человеческого сердца, это не термос.
Мысли ее путаются. Больная мать там, дома, мгновенно вспыхнувшая надежда тут же погасла, и жестокая реальность сегодняшнего дня снова выступила из тумана – и образ ее – пожарище.
Безысходная пустота, глухое оцепенение, жажда и жар, ощущение пота и сажи на волосах.
Зигельсдорф. Фюрт. Нюрнберг. Приехали.
– Хочу пить.
– Дома мы выпьем чего-нибудь получше, чем подкрашенная бурда в буфете. Потерпи четверть часика.
Она даже не заметила, как исчез Иозеф Хаусэггер. Катка сидела возле папаши Кодла в последнем ночном автобусе, уставившись в одну точку.
Последние триста метров от шоссе до ворот Валки. Катка вдруг останавливается против папаши Кодла:
– Люди в лагере говорят о вас плохо. Но ведь и вы когда-нибудь кого-то любили, из-за чего-то страдали, к чему-то стремились – как человек. Вы начальник нашего сектора и можете выдать меня за то, что я вам сейчас скажу: ради всего на свете помогите мне вернуться в Чехословакию! Посоветуйте, раздобудьте какие-нибудь бумаги, познакомьте с кем-нибудь, кто переправил бы меня через границу. Я… я должна вернуться или покончить с собой.
Он замахал руками, будто отгонял призрак. Потом взял Катку за руку, повернул ее лицом к свету и пристально посмотрел в ее безумные глаза.
– Нет, ты как будто не бредишь. – Кодл взял себя за обросший щетиной подбородок. – Пойдем, – решил он наконец, – а то я на самом деле издохну от жажды… У меня голова кругом идет – это ты перевернула там все вверх тормашками… Пойдем, пойдем, расскажешь мне, чего же ты от меня хочешь.
Она поплелась за ним в административный барак. Кодл прошел через две комнаты и включил свет только в третьей. Он качнулся своей медвежьей походкой к окну и опустил штору, затем зажег настольную лампочку над курительным столиком, а верхний свет погасил. Кодл, как был в макинтоше из английского материала, в бесформенной черной шляпе, начал хозяйничать: вынул из шкафа стаканчики, наполнил их. Только после этого он снял плащ и вместе со шляпой швырнул его в одно кресло, а сам плюхнулся в другое.
– Хорошенькие вещи ты сказала мне там, на дороге. – Он подпер кулаком широкое лицо. – Наверное, никому из начальников лагерей во всей Германии не пришлось выслушивать подобной просьбы! – Кодл провел указательным пальцем по мясистым губам. – Ты понимаешь, в чем заключается мой долг?
– Донесите на меня, – безразлично ответила Катка; она, как неживая, сидела на диване.
– Пей. – Папаша Кодл придвинул ей стаканчик.
Катка с жадностью выпила.
– Что вы тут намешали?
– Кока-колу и немного коньяку. – Папаша Кодл покачал головой и внезапно развеселился. – Ну и ну, переправьте меня через границу! Только и всего, ха-ха! Вот отколола номер, нечего сказать! – Кодл встал и снова стал возиться в шкафу, наполняя стаканчики.
– Коньяку мне не надо.
– Я уже налил, не выливать же обратно. Капля коньяку еще никого не убила.
Катка выпила сразу полстаканчика.
– Донесите на меня, – передразнил он ее и, усмехнувшись, покачал головой. – Конечно, папаша Кодл подлец. Разве не так о нем говорят в лагере? Ведь вот он, например, взял и формально выполнил свою служебную обязанность, содрав с пани Катерины Тиц квартплату за проживание в лагере, когда дознался, что она незаконно нанялась на работу!
– Вы об этом знали? – вяло спросила она.
– С первого дня, голубка. Ты что, в самом деле считаешь папашу Кодла олухом? Погоди, я еще докопаюсь, какая скотина донесла на тебя.
Папаша Кодл медленно наклонился, уперся локтями в колени, а подбородок положил на ладони. Катка по-прежнему сидела с отсутствующим видом. Она была обессилена, как туча, уже исторгнувшая грозу.
Папаша Кодл выпрямился. Лицо его изменилось.
– Перебросьте меня через границу, я хочу домой, как все просто. – Он откинулся на спинку кресла. – Но старый болван попытается это сделать!..
Плечи Катки вздрогнули, она прижала руку к сердцу. Папаша Кодл придвинул ей стаканчик. Катка допила. Безразличие сменилось окрыляющей надеждой. После пятнадцати месяцев пребывания в Валке человек готов от одной крайности перейти к другой, от депрессии к наивной, безграничной вере.
– Плохой я человек, Катка, уже давно я не делал ничего путного, но зато строго соблюдал законы. Странно устроен этот мир: если человеку придет на ум сделать доброе дело – приходится нарушать законы!
Слова папаши Кодла долетели до нее откуда-то издалека. Ее клонило ко сну, ноги казались чужими, неуклюжими, разбухшими, как бревна. Катка прикоснулась к икрам: нет, они не отекли.
Человек напротив нее глубже уходил в мягкое кресло, воротник его поднялся кверху. Кодл показался ей вдруг горбатым и убогим, а лицо его пожелтевшим.
– Если эта затея удастся, девушка, буду тебе завидовать. Страшно завидовать… Если бы в один прекрасный день папаша Кодл мог произнести: «Адью, паршивый лагерь, черт вас возьми, воры, доносчики, подлая сволочь, да и вас, благородные, заодно с ними!» Если бы папаша Кодл посмел однажды проснуться в своей пражской квартире, купить кулечек леденцов соседскому мальчику – сам он тщетно мечтал всю жизнь о детях, – если бы он мог пройтись вокруг Национального театра, по набережной, только пройтись, глядя во все глаза, полюбоваться на Градчаны, положить ладонь на каменный парапет Карлова моста и опять глядеть на воды нашей Влтавы, наверх, туда, в сторону Летной, и назад, на Вышеград… Ох, если бы папаша Кодл смог возвратиться домой и снова обрести родину!
Он говорил устало, прикрыв глаза. Катка сидела смятенная, непонимающая, какая-то липкая вялость лишала ее энергии, но ей было легко, только ноги тяжелые – как из свинца. В сердце ее уже горела искорка надежды, и было даже какое-то мимолетное сочувствие к этому человеку, сидящему напротив, в глубоком кресле. Он, кажется, не такой уж отпетый прохвост, он все сделает, раздобудет ей документы, избавит ее от страха, что на границе ее задержат и посадят в тюрьму… Нет, пить больше она не будет, она ведь с утра ничего не ела, и кто знает, сколько коньяку этот человек намешал в питье: почему столик вдруг так смешно уплывает куда-то в сторону, унося стаканчик, когда она хочет взять его!
– В одно прекрасное утро ты проснешься и скажешь маме: «Ой, какой мне приснился страшный сон: будто я жила в Валке! Слава богу, что уже утро». А папаша Кодл в это утро будет составлять ведомость: наличный состав лагеря – четыре тысячи пятьсот, вновь прибыло в истекшем месяце – семьсот двадцать, выбыло – сто восемьдесят, за месяц – три смерти, два самоубийства, два покушения на убийство, двадцать три легких ранения, тридцать четыре дела переданы уголовной полиции…
Он широко раскрыл глаза, поднял стаканчик, просмотрел содержимое на свет и залпом выпил.
– Странные вещи выделывает судьба с людьми после этой войны. Папаша Кодл – незначительный человек, вечный студент, актеришка, комиссионер, содержатель кабаре, майор гарды, и вот, наконец, живой труп – агасфер Валки… Это, вероятно, все за то, что в свое время он был грозой евреев, если тебе угодно это знать! Допивай, девушка, и да здравствует чешская эмиграция – цвет и краса нации, лучшие сыны и дочери народа Жижки!
Катка звонко рассмеялась и с недоумением посмотрела на упавший стаканчик – оранжевая лужица расплывалась по столику. Чудно! Стаканчик сам собой опрокинулся! Комната стала терять очертания, все смешалось – жажда, духота, это уже не комната, а каюта корабля, плывущего бурным морем, ведь и на диване она едва ли сохранит равновесие; нет, ей нельзя лечь, она не хочет уснуть здесь.
– Прощайте, папаша Кодл, а кока-кола была…
Ослепляющая тьма, от того места, где горела лампа, плывут золотые круги…
– Папаша!..
Она почувствовала тяжелые руки на своих плечах, вырваться из этих медвежьих лап у нее не хватило силы. Катка успела вскрикнуть, но пухлая ладонь мгновенно закрыла ей рот, у самого уха она услышала сиплый взволнованный шепот, почувствовала запах винного перегара.
– Завтра уже будет неправдой то, что ты была здесь, а через неделю ты вернешься домой. Если в жизни мне хотелось чего-нибудь, так это тебя. Легче умереть, чем отказаться от тебя!
Она сопротивлялась из последних сил. В затуманенной голове ее блеснула четко осознанная мысль о беспредельной, нечеловеческой гнусности этого негодяя. Она кусалась, била ногами по столику и куда-то мимо, услышала глухой удар слетевшей с ноги туфли, из глаз ее брызнули слезы ужаса и бессилия, она задыхалась от отвращения…
– Не кричи, – хрипел Кодл. – Это бессмысленно, сюда никто не посмеет войти. Ты ничего не достигнешь, кроме того, что все испортишь и никогда не вернешься к маме…
* * *
Вацлав проснулся. Спертый воздух даже теперь, перед утром, не желал уходить в открытое окно. По мере того как приближалась весна, паразиты становились все более агрессивными. За окном рассветало. В комнате переливался здоровый храп Капитана и тонкое пискливое похрапывание Баронессы. Вацлав оделся, голова его побаливала из-за почти бессонной ночи.
Он брел наобум по улицам спящего лагеря в сторону ворот. Его легкие с облегчением вдыхали влажный утренний воздух.
Вдруг в последнем окне административного барака загорелся свет. «Так и должно быть, – иронически подумал Вацлав, – исправный начальник – первый на ногах». Но вот кто-то вышел из дверей, невидимая рука повернула изнутри ключ. Женская тень качнулась, схватилась за перила и опустилась на ступеньки перед входом. «Она пьяна, – подумал Вацлав. – Выходит, я ошибся, начальник не начинает, а только заканчивает свой день».
Фигура поднялась и побрела навстречу Вацлаву, вероятно не замечая его. Казалось, если он не свернет в сторону, она наткнется прямо на него. Облака на востоке уплывали куда-то вдаль, тусклая полоса света упала на крыши бараков.
Вдруг ноги Вацлава приросли к земле, будто попали в капкан.
Он стоял на шаг от нее и трясся, как в лихорадке, кровь ударила ему в голову и болезненно запульсировала в висках. Юноша не замечал, что ногтями он судорожно рвет карман своих брюк.
– Катка! – хрипло крикнул Вацлав. Не помня себя от ярости, он размахнулся и ударил ее.
Катка в ужасе схватилась за щеку и взглянула на него потухшими, непонимающими глазами.
Потом закрыла лицо ладонями и, сгорбившись, поплелась прочь, сильно прихрамывая, – она не замечала, что одна туфля у нее надета кое-как.
20
Солнце поднимается по безоблачному небу. Вацлав, лежа на траве, перевернулся на спину. На противоположном конце стадиона горстка молодежи тренировалась, сильно ударяя ногами по мячу. Лишь когда вратарь слишком далеко отбивал мяч, оттуда долетала брань. В двадцати шагах от Вацлава пререкаются двое мужчин. Тот, что погрузнее, с редкой взъерошенной бородкой, снял рубашку. Его молочно-белое тело резко контрастировало с густой зеленой травой.
– Ну вот, эти негодяи дождались, – хихикнул толстяк. – Россия принуждает республику принять обратно четыреста тысяч судетских немцев. Чешская промышленность, дескать, не может без них существовать!
Его сосед повернулся на живот, бросил скептически:
– Вранье!
– Ого! – Толстяк ударяет ребром ладони по развернутой газете. – «Ньюс кроникл» – это тебе не эмигрантская газетенка!
– Само собой, но врет не хуже!
– Болван!
Вацлав закрыл ладонями глаза – солнце ослепляло и сквозь закрытые веки. Весна плохо действовала на его нервы, как, впрочем, и на нервы многих других людей в Валке. Сколько раз кляли они зимнее прозябание! Теперь наконец душистые белые цветы сменили морозные узоры на окнах, но неудовлетворенность – несчастный удел беженцев – не исчезла вместе с зимой. Исполнившиеся желания рождают новые, и ты идешь, проклятый путник, в землю обетованную, усталость все растет, а горизонт, словно насмехаясь над тобой, все удаляется.
В каком-то зачарованном кругу жил Вацлав с того памятного утра. Когда-то, будучи маленьким мальчиком, он бросил муравья в ванну, муравей упорно полз вверх, но, добираясь до отвесной стенки, скатывался вниз и снова начинал свои настойчивые восхождения. Долго Вацлав забавлялся этой «игрой», пока его не прогнали спать. Утром, когда он прибежал в ванную, муравей все еще полз кверху и неизменно падал на дно. Это продолжалось до тех пор, пока мальчику не надоело. Он открыл воду и с детской жестокостью избавил муравья от мучений.
Он ясно увидел эту сцену, лежа здесь с закрытыми глазами под обжигающими лучами солнца. «Сам ты теперь уподобился этому муравью. С большим трудом ты карабкаешься куда-то наверх, но как только тебе начинает казаться, что ты миновал роковую черту и добрался до края, ты снова оказываешься на дне».
Дно – это деревянный барачный городок. Если хочешь – можешь уйти на все четыре стороны, но исхода нет. Куда бы ты ни пошел, все равно вернешься обратно. Серая паутина мучительных представлений все равно опутает тебя. Последнее из них – окно, засветившееся на рассвете, тень пьяной женщины на пустынной улице.
Гнусная, слюнявая рожа папаши Кодла! Вацлав сжал виски, ему хотелось скулить, выть от боли. Ради всего святого на свете, как это могло случиться? Если бы было насилие, то она обязана была сопротивляться, прибежать за Вацлавом, поднять тревогу, звать полицию – немецкие правовые нормы, предусматривая ряд суровых наказаний для эмигрантов, все же гарантируют хотя бы минимальную охрану… Ох, за что, за что продалась эта девушка, белая березка на весеннем ветру, упругие плечи, бархатные губы…
Сумасшедший Икар Валки! С вершины – глубже падение. Эта девушка дала тебе крылья и одним жестоким ударом отняла их.
Единственное лекарство, которое может излечить, – время.
И дома бывали душевные невзгоды, бывали потрясения, но что значили обманутые чувства дома? Немного боли, немного злости, слегка уязвленное самолюбие, в общем трамплин для новой любви. «Король умер! Да здравствует король!»
Только здешняя рана гноится бесконечно. Как сосланный на галеры, тащишь железное ядро умершей любви.
Кормчий, перед которым во время шторма внезапно погас маяк. Смертельно уставший пловец, на глазах которого пошла ко дну спасательная шлюпка.
Впереди новые разочарования, новые удары. Сколько еще можно вынести? От каждого удара ты склоняешься все ниже и ниже, и тебе иногда начинает казаться, что ты уже не можешь идти прямо, а ползешь на четвереньках. Выпрямишься ли ты еще раз или в один прекрасный день ляжешь навсегда? Должно быть, и в самом деле над тобой нависло проклятие за то, что ты не выдержал. Имел ты право бросить отчизну или должен был пройти через все постигшие тебя испытания? Ты не хотел вынести их – теперь тебе выпало их во много раз больше, и ты принял их с распростертыми объятиями. Прошли месяцы, первая вспышка обиды погасла. Год тому назад ты считал, что тебя предали, а сегодня ты все более и более понимаешь, что изменил сам!
Родина вечна, только человеческая, подлость погибает на ней. Он покинул, отчизну, задушив в себе предостерегающий голос. Теперь снова и скова в душе его звучат слова любимого поэта юности. Настойчивые стихи, он хотел забыть их, но они незабываемы. Они как неутомимый жучок-точильщик в мозгу – помолчит, наберется сил и снова примется за свою разрушительную работу.
Помни, сынок, что родину-мать
Можно утратить, нельзя обменять.
Если покинешь меня – не погибну,
Сам пропадешь…
[126]
Знакомый голос прервал его раздумья. Гонзик, сложив ладони рупором, звал Вацлава с другого конца футбольного поля. По его жестикуляции видно было, что дело важное. Вацлав, не торопясь, направился на зов. В Валке все было не к спеху. Необходимость спешить – качество старого мира. Стремительная горная река волнуется, кипит, и вода в ней чище, нежели в ленивом потоке равнины.
Гонзик бежал ему навстречу, на лице его отражалась безумная радость. Еще издали он помахивал тоненькой книжицей. Запыхавшийся, он подбежал к другу и подал ему книжечку.
Вацлав побледнел: «Fremdenpaß. Jan Pasek»[127].
– Представь себе, мы уже проверены! И на Ярду тоже получен паспорт. Его пока оставили в канцелярии, на тот случай, если он вернется…
– А мне?..
– Прислали только два паспорта, – прошептал он. – Сам не понимаю.
Гонзик опустил, глаза.
Вацлав шагает рядом с Гонзиком, почти физически чувствуя его счастье. Студент старается задушить в себе зависть, но ему плохо удается утихомирить ее. Паспорт в руке Гонзика снова отдалил Вацлава от этого человека.
Вацлав идет рядом с другом и чувствует себя бесконечно одиноким.
Ярда исчез со сцены. Один бог знает, что с ним стряслось. Вероятно, и в самом деле у него рыльце было в пушку и его посадили. Его хвастливые планы – мыльные пузыри, которые очень быстро лопнули.
Вацлав оглядывает футбольное поле. Вот на таком стадионе они познакомились. Изменилось бы что-нибудь в судьбе Вацлава и в жизни этих двух парней, если бы не то роковое футбольное поле?
Вацлав нащупал в кармане камешек, который захватил на чешской стороне Шумавы, и стиснул его в ладони.
Все вместе пришли они в лагерь, совместно проходили проверку. И вот двое из них… Их не признали политическими эмигрантами, это верно, но Fremdenpaß дает им законное право раз и навсегда выехать из Германии, было бы лишь желание. Бездонная пропасть иронии!
Гонзик что-то возбужденно говорил, но Вацлав не слышал его.
Ты хотел вырвать Катку из сердца, изгнать ее из души, но после нее осталась там рана, глубокая, мучительная, незаживающая.
Под каждым ударом ты только все более сгибаешься.
Мысль о том, что все на свете когда-нибудь да кончается, принесла облегчение. Какой-нибудь удар окажется и для него последним…
Вацлав и Гонзик медленно шли мимо кухни. Мусороуборочная автомашина уже приняла в свою утробу мусор из жестяных баков лагеря, шофер отлучился в кабачок выпить пива, а второй член бригады исчез в канцелярии.
– Ах, черт его возьми! Еще один бак! – воскликнул с досадой третий мужчина в дешевеньких очках, поднятых на лоб. – Вы мне не поможете, ребята? – и мусорщик почесал свой седеющий ежик.
Прихрамывая, он подкатил ближе наполненный отбросами бак, и ребята помогли ему приподнять и поставить бак на подъемник. Мусорщик взялся за рычаг, бак опрокинулся, отдав свое содержимое машине. Гонзик, наблюдая эту операцию, как-то неловко взмахнул рукой, чтобы почесать за ухом, и невзначай сбил свои очки.
– Осторожно!
Поздно: тяжелый ботинок рабочего наступил на очки Гонзика.
– Ах, боже мой, – огорченный мусорщик нагнулся и с виноватым видом поднял поломанную оправу. – Хорошо, что стекла целы, – сказал рабочий и задумчиво провел рукой по кожаному фартуку. – Вот тебе и досталось. «За доброту получай нищету», – говорит старая пословица. Да ты не огорчайся, парень, я отдам твои очки в починку. Вот выгрузим на свалке это дерьмо и поедем прямо в город. Послезавтра будут готовы. Можешь ко мне прийти? Ведь все равно околачиваешься тут без дела.
Гонзик с трудом понимал немецкую речь; щурясь близорукими глазами, он уставился в лицо рабочего. В глубокие и резкие складки около губ мусорщика въелась черная пыль.
– Меня зовут Франц Губер. Адрес: Гостенхоф, Насзауэргассе, 73. Запомни хорошенько, а лучше запиши. И мне напиши свою фамилию. – Он положил сломанные очки в нагрудный карман, отряхнул руки и, припадая на ногу, медленно пошел в кабачок.
Молодые люди поплелись дальше. Между бараками они увидели американскую автомашину в окружении толпы зевак. Шофер раздавал сигареты, а последнюю закурил сам. Гонзик вернулся от толпы с новостью.
– Какая-то докторша, делегатка Совета, ходит по баракам и знакомится с их санитарным состоянием. Может быть, из этого что-нибудь выйдет…
Вацлав сунул в карманы руки и усмехнулся уголками рта. Как, однако, легковерны люди в эмиграции. Такому вот Гонзику достаточно слабой искорки, чтобы у него снова воспламенился огонек веры!
И у Вацлава, впервые за все время пребывания в эмиграции, возникло ощущение: Гонзик, этот простачок, который всюду следовал за ним как тень, видя в нем единственное спасение, этот Гонзик теперь перерастает его, Вацлава.
Его прирожденный оптимизм, вера в лучшие времена, большая физическая и душевная сопротивляемость – драгоценные качества, рука об руку с которыми идет и его счастье.
Они вернулись в комнату. Не хочется читать, не хочется говорить, не хочется думать – он ждет. «Эмиграция – это ожидание», – сказал однажды папаша Кодл. Это единственное из всего, что он говорил, оказалось правдой.
– Гонза, я поеду в Париж.
Гонзик даже рот приоткрыл.
– У тебя же нет паспорта.
– Ты одолжишь мне свой… Колчава вделает в него мою фотографию и поставит печать. Колчава за деньги сделает все, что угодно. Ты обязан пойти на это, Гонза. В Париже – резиденция Областного Совета. Я не уйду там из канцелярии, пока они для нас чего-нибудь не сделают Я убежден, что во Франции скорее найдется работа… и для тебя и для Капитана. Не бойся, я не убегу с паспортом – вернусь при всех обстоятельствах, я сумею возвратиться через границу, будь уверен.
Гонзик, не дыша, широко раскрытыми глазами смотрел на Вацлава.
– Ты думаешь: «А почему бы не поехать мне самому?» Но ты не знаешь французского языка, а я знаю. Речь идет о моем дальнейшем образовании, этого ты для меня добиться не сможешь. Это мой последний шанс, Гонза, на карту поставлено все наше будущее. Если ничего не даст и этот шаг, то…
Докторша вошла в полупустую одиннадцатую комнату. Папаша Кодл с Медвидеком – за ней. Только Вацлав и Гонзик были здесь, да покашливающая под одеялом Мария с любовным романом в руке и ее мамаша, сидевшая, как изваяние, и смотревшая в одну точку. Летнее солнышко, как магнит, вытянуло из барака всех остальных обитателей.
– Как ваше здоровье, ребята? – спросила врач. У нее были гладкие черные волосы, выразительный орлиный нос, смуглая загоревшая кожа. Июнь в этом году теплый, Вацлав еще в начале мая видел первых купальщиков на озерах Дутцентайх.
– Вон там лежит пациентка, – кивнул Вацлав в угол у дверей. – У этой девушки tbc ulcero cavernosa, – он почувствовал легкое удовлетворение от ее удивленного жеста.
– Вы врач?
– Студент-медик. Меня исключили из университета. Сделайте что-нибудь для меня.
Она спрятала холеные руки в карманы куртки из желтой замши, а глаза вопросительно уставились на кудрявую голову папаши Кодла.
– Моя задача, брат, заключается лишь в том, чтобы составить для господина министра общий обзор о санитарном состоянии лагеря… Вы обращались со своей просьбой через руководство?
Вацлав упорно старался даже мельком не взглянуть в слюнявую рожу папаши Кодла. Однако не выдержал, и в тот единый миг, когда их взгляды скрестились, Вацлав сумел увидеть в этой мерзкой физиономии торжество победы; дескать, право первой ночи, паренек, ничего не поделаешь! А теперь начальник может и бросить ее тебе, как собаке бросают кость. Пожалуйста, бери, папаша Кодл еще никогда долго не валандался с одним и тем же объектом.
– Брат Юрен подал заявление о желании работать в Канаде. Все меры приняты. Дело в стадии рассмотрения… – услужливо доложил Кодл.
– Неврастения, – врач нерешительно протянула руку и приподняла веко Вацлава. – Вытяните вперед руки и растопырьте пальцы!
Пальцы Вацлава тряслись, как осиновые листья на ветру. Врач достала тонометр.
– Так, так, низкое давление, истощение, друг мой, вам необходимо поправиться, прибавить в весе. Гуляйте больше на свежем воздухе, соблюдайте режим, делайте холодные обтирания, хорошо питайтесь, старайтесь сохранять душевный покой.
– Вы надо мной смеетесь? – Вацлав сжал зубы.
Женщина смяла в ладони платочек. Ее загорелое лицо немного покраснело.
– Вам необходимо много спать, – добавила она смущенно.
– Сплю я много, – Вацлав сморщился. – Каждый четный день.
– Не понимаю.
– Каждый нечетный меня жрут клопы.
– Дезинфицируем каждые три месяца, но разве управишься тут, – развел руками папаша Кодл. – Если бы братья соблюдали чистоту, все бы выглядело иначе.
Вацлав медленно сжал кулаки и на мгновение закрыл глаза.
В комнату влетел запыхавшийся розовощекий молодой человек с пестрым галстуком.
– Пани доктор, дайте на минутку машину! Только здесь, на дворе, одну сценку, у нас тут кинооператор с закрытой машиной, ваша открытая подходит лучше. – Он с трудом сдерживал свой энтузиазм.
Она критически посмотрела на его лазурно-синий пиджак с покатыми плечами.
– Редактор Тондл из «Свободной Европы», простите. – Он зарделся, как девочка.
– Только не дальше лагерной ограды, – она хмуро посмотрела на Вацлава. – Я включу вас в список больных на получение пакета голландского Красного Креста… – Врач вынула из сумочки записную книжку.
Привычная сдержанность покинула Вацлава. Все равно она ему до сих пор еще не принесла никакой пользы, да и терять ему было нечего.
– Не затрудняйтесь, – сказал он грубо. – Там вот посмотрите, – он указал в угол, – Мария Штефанская. Ей тоже доктор прописал пакеты Красного Креста. Один раз его получала, во второй раз он был пустой, а в третий раз ей и вовсе ничего не выдали. Не сердитесь, пани доктор, мы в лагере не любим, когда приезжающие начинают за писывать свои обещания в блокноты.
– Скоро обед, – вмешался папаша Кодл, поднеся к глазам запястье с золотыми часами, – а вас еще ждет много пациентов.
Доктор испуганно взглянула на Вацлава, повернулась и решительно подошла к Марии Штефанской.
– На что жалуетесь, милая?
– Я немного кашляю, – ответила Мария по-польски и села. Доктор достала из чемоданчика фонендоскоп.
– Оставьте нас, пожалуйста, одних, – сказала она мужчинам и расстегнула Марии пижаму.
Вацлав зажмурил глаза, но все же успел увидеть впалую, белую, как творог, плоскую, мальчишескую грудь.
Врач скоро вышла в коридор и пригласила мужчин.
– Она давно должна была быть в больнице. Сегодня же я приму меры. Как мог коллега оставить ее в комнате в таком состоянии? А где вообще находится этот коллега из медпункта? Почему я его не вижу?
– Он достает медикаменты для больных, бегает где-то по Нюрнбергу, ему обещали пенициллин в американской военно-санитарной службе, – сообщил папаша Кодл.
– Я переговорю с ним. Нельзя рисковать здоровьем наших людей! Мы армия, и армия, которая находится здесь, чтобы воевать. В эмиграции мы единый организм, судьба единицы затрагивает всех. И должна признаться, брат начальник, что я потрясена… Вы ее мать? – обратилась она к Штефанской. – Девушку отправим в больницу, там будет хорошее питание.
Штефанская смотрела на нее ничего не выражающим взглядом.
Папаша Кодл перевел слова врача.
– Никуда! Не дам я ее, одна она у меня осталась! Загубят ее там, два дня будут кормить, а на третий – убьют!
Доктор беспомощно смотрела на папашу Кодла.
– У нее недавно в больнице от аппендицита умер мальчик. С тех пор у нее не все дома.
На площадке перед церковью столпился народ. Вацлав и Гонзик увидели в гуще людей машину с кинокамерой на крыше. Оператор с защитным козырьком на лбу, стоя за штативом, что-то кричал, откуда-то доносился дружный смех. Юноши поднажали и пробрались поближе. Гонзик увидел лицо Ирены – все еще красивое лицо, несмотря на синие тени под глазами и постаревшую кожу. Катка давно вытеснила Ирену из сердца Гонзика, но все же теперь, когда юноша увидел Ирену, сердце его дрогнуло: рана, оставшаяся от тогдашнего разочарования, до сих пор окончательно не зарубцевалась, а след от нее останется навсегда.
Гонзик поднялся на цыпочки и вытянул шею: кто-то помогал Ирене одеться в эффектное тигровое манто. Затем Ирена стала торопливо подкрашиваться. Девушка взволнованно и сердито покрикивала на кого-то, совершенно не обращая внимания на смешки и колкие реплики толпы.
С другой стороны машины стоял «жених» – бледный юнец с чистым лицом. Редактор «Свободной Европы» одолжил ему свой лазорево-синий пиджак и суетился вокруг парня, прихорашивая его.
– У вас никакого понятия о съемке, сержант, – с издевкой окликнул его режиссер инсценировки с крыши автомашины, – синий цвет получится на пленке совершенно белым! Найдите темный пиджак.
Не так-то просто было раздобыть сносный пиджак, который к тому же не болтался бы на узеньких плечах жениха. Но вот приготовлениям пришел конец. Режиссер велел толпе раздаться, расставив лагерников шпалерами по обе стороны церковных дверей, подал Ирене букет сирени и увел ее внутрь.
– Приветствуйте, поздравляйте их, хорошо, если кто-нибудь выйдет из рядов и скажет им несколько добрых пожеланий!
Кинокамера заработала. Ирена с букетом цветов в руке, опираясь на руку юноши, вышла из церкви с сияющим, счастливым лицом. Строгая линия шпалер нарушилась, люди хохотали, отпускали колкие словечки, но никто не приветствовал «молодоженов» и не высказывал никаких пожеланий.
– Стоп! Давайте сначала! Черт побери! Ведь я же просил вас приветствовать их, а вы что делаете? А ну, вот вы там, двое, преградите им дорогу, и пусть один из вас обнимет жениха.