Текст книги "Если покинешь меня"
Автор книги: Зденек Плугарж
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)
Человек, набиравший воду, ушел, шаги его затихли вдалеке. Пепек отряхнул от сена пиджак.
– Хотел я остаться здесь еще на день, да лучше убраться сейчас. Слезай!
Они прошли садом, задворками обошли село и мокрым полевым проселком направились в лес. Капли мелкого дождя, как слезы, стекали с прозрачного плаща Ярды. Этот плащ ему выдали перед отъездом в Мюнхене, но он чешского производства. Разведка учитывала все мелочи.
Пасмурный день только начинался, заплаканное небо низко нависло над полями, кругом ни души. Они шагали молча. Поди узнай, что творится в курчавой голове Пепека.
А в голове этой медленно ворочались тяжелые мысли. Нет, и он не хотел вступить на эту скользкую дорожку.
Когда-то к нему в лагерь приходил агент, но Пепек не согласился. И вот они заарканили его. Так или иначе, они всегда заполучат того, кого выследили. «Ярда – свинья», – думал Пепек. Он сразу почувствовал, что тут что-то неладно. По глазам парня было видно, что он способен на любой подвох и готов поживиться за чужой счет!
Мелкий дождик поливал пашни. Вода струйками стекала с чугунного креста, стоявшего у дороги.
Пепек широкой ладонью отер мокрое лицо. На какой-то момент он почувствовал усталость и отвращение к тому, чем ему приходится заниматься. Не хотел он этого, не его вина, что все так сложилось. Он рвался за океан, хотел жить хорошо и спокойно, затеряться там и загладить свой старый грех. Ведь в первый раз это было печальной случайностью: он не собирался убивать той женщины; видно, уж такая его судьба, что о бок с ним ходит смерть. Пепек огляделся. Ярда шагал мрачный, с выражением оскорбленной невинности. Вот сволочь! Нет, шалишь! Ты еще не дорос, сопляк. Не ты один такой хитрый, что захотел вернуться домой и заплатить за это чужой шкурой!
Лес, безмолвный и тихий, поглотил их. Клочья тумана повисли на кронах елей. Мертвый лес. В такую собачью погоду и птицы где-то спрятались. Только кукушка печально куковала, прощаясь с летом. Ее одинокий печальный голос еще больше подчеркивал гнетущую безлюдность этих мест.
– Ты знаешь эти места, Ярда?
– Само собой. Вон там, за лесом, Геральтице.
– Далеко?
– Часа полтора пути. Может, даже меньше.
– Веди.
Ярда неохотно свернул на узкую стежку: это недоброе чувство – иметь за спиной Пепека. Пепека тоже охватил озноб, но он подумал: «Парень сам подставляет себя, сам будто торопится. Теперь уж либо я, либо он».
Инструкция была ясной: если этот парень попытается предать – не колебаться…
Узкая заросшая тропа, все время приходилось наклоняться. Капли с мокрых ветвей противно холодили затылок, стекали за шиворот.
Ярда обернулся. Пепек шел за ним с наклоненной головой. Знакомая дорожка: однажды он забрел сюда вместе с Анчей. Их тогда вспугнул грибник. Такой бесстыжий – корзинку поставил на траву, а сам стал подползать к ним на брюхе. Ярде пришлось, другого ничего не оставалось, бросить в него камнем.
Эх, чего бы он не дал, чтобы теперь идти здесь не с Пепеком, а с Анчей! Ярда не знал, как выпутается, но одно он уяснил себе: он будет теперь чертовски осторожен, чтобы в другой раз так глупо не испортить жизнь…
Мгновенно ослепивший удар пришелся ему прямо между лопатками. Ярда свалился лицом в мокрую хвою, не успев даже почувствовать страха. Только порыв страшной ненависти… Ошеломляющий холод мгновенно сковал ноги. Почему он ничего не видит? В глазах – черным-черно. Он еще почувствовал терпкий вкус хвои на зубах, какое-то гудение поднялось в груди, душит его, отдается высоким звуком в ушах. Это не его тело, это глыба льда – еще минута, и конец. Анча, девочка…
31
Бесконечная колонна – по трое в ряд, – извиваясь змеей, ползет по городу. Полдень, палящий зной. Наверное, именно здесь и проходит экватор. Пышут жаром белые каменные дома, раскалены опущенные жалюзи на окнах французских магазинов, в просвете узкой вонючей улочки – стройный минарет, вонзившийся шпилем в высокое синее небо. Горячие белые скалы за городом обрамлены островками высохшей, порыжевшей зелени, от мягкого асфальта под ногами пышет душным, знойным жаром. Жарко пылающая печь – город Сиди-бель-Аббес.
В маленьком пятне тени, под оцепеневшей пальмой, рядком растянулись берберы, закутанные в грязные бурнусы. Головы – на тротуаре, тощие босые ноги – на мостовой. Туземец-мороженщик повернул голову к колонне легионеров, сверкнул молочно-белыми зубами, однако глаза его остались холодными, безразличными.
Отряд молодых солдат шагает молча. Мучительная жажда отвлекает от мысли, что там, где-то на юге, за выжженными солнцем горами, на тысячи километров тянутся знойные песчаные холмы, оазисы и белые кости подохших зверей; там дикие туареги, нападающие на верблюжьи караваны. Романтическая Черная Африка.
Чем объяснить, что обаяние романтических далей бледнеет, едва лишь мы к ним приблизимся? А ведь большинство из шагающих в строю молодых людей раньше отдало бы многое за то, чтобы увидеть Сахару. Теперь, изнывая под палящими лучами, обливаясь соленым потом, они бредут по самому ее краю: пальмы, раскаленный песок, фиолетовые мухи, тошнотворная вонь от гниющих отбросов в извилистых улочках туземного квартала. Густой мертвый воздух без единого дуновения ветерка – и раскаленный добела неподвижный шар солнца. Смертельная тоска об отдыхе в холодке и о глотке обыкновенной воды. Черт бы побрал эту проклятую Сахару с ее романтикой!
Колонна подошла к воротам казарм. Над воротами загадочное лаконическое обозначение: «ЦП-3». Восемь месяцев муштры. Первая увольнительная – через тринадцать недель. Такова перспектива.
Гонзик шагает в первых рядах. Французские команды и немецкий говор. Куда ни повернись – всюду немецкий говор. Куда он попал? Грубая, лающая речь, такая, какую он слышал от эсэсовцев дивизии «Мертвая голова». И вот опять головорезы из «Мертвой головы» смотрят на него, только теперь они носят другой головной убор – черные офицерские фуражки с красным верхом, а на рукавах – зеленые или золотые нашивки. И звание у них другое, не «шарфюрер», а «капрал-шеф», «сержант» или «майор». Ты можешь не рассказывать им своей биографии и молчать словно пень. Они все равно знают, с кем имеют дело, это видно по их бледно-голубым «германским глазам».
Фабрика наемных убийц пущена в ход. Конвейер с сырьем движется через канцелярии, склады обмундирования и, наконец, забрасывает легионеров в белую мастерскую – парикмахерскую, устланную кучками коричневой, черной и светлой кудели. Гонзик сидит здесь на стуле в ряду с остальными беднягами. С машинками в руках, одетые в белое, подходят к своим жертвам палачи-цирюльники. На их физиономиях победные ухмылки. Единственная забава в их нудном ремесле – за один час сделать изумленных новичков похожими на стриженых баранов!
Голый череп мерзнет, но Гонзик как будто еще чувствует свои жесткие, неподатливые волосы. Широкая щетка наподобие той, что мела каток в его родном городке, делает разворот и уезжает за дверь. Вон та белокурая прядь на вершине темной кучки – это его волосы, единственное, что осталось от его человеческого достоинства. А теперь, когда он смотрится в мутное зеркало, в нем вскипает злость, он ненавидит самого себя.
Дни текли ровной, утомительной чередой, пылающие дни, политые потом на пыльном плацу, наполненные ревом непонятных команд, оплеухами, пинками, а часто и тайными слезами, пролитыми на койке. Головорезы в формах цвета хаки не упускают ни единой возможности для того, чтобы сделать своих питомцев пригодными для осуществления «почетной миссии легионера», «перековать их», как говорят они с ухмылкой. Но в этой кузнице не зазвенит чистый звук благородного металла; «перековка» рождает скрежещущий голос смертельной ненависти, мучительного стремления отомстить этим надсмотрщикам, бывшим убийцам, садистам, обжирающимся отборной жратвой в офицерской столовой!
Гонзик огрубел и высох как щепка, его загорелая кожа затвердела, на потрескавшихся губах выскочила лихорадка. Как бессловесное вьючное животное он марширует и заучивает упражнения, а проштрафившись, по приказу начальника ползает по раскаленному песку или бегает с полной боевой выкладкой вокруг учебного плаца – и ненавидит. Он ненавидит своих истязателей, ненавидит солнце, белое горящее небо – белое изо дня в день, хоть сойди с ума. Напрасно вспоминал он Вацлава, здесь не на кого опереться, слово «дружба» осталось где-то за крепостными стенами. Правда, в пятнадцати взводах были выделены три комнаты для чехов, но молодые чехи живут отчужденно, словно говорят на разных языках: каждый, как улитка, отгородился от своих земляков. Иудины сребреники – цена их совести – быстро исчезают в казарменной таверне, охота и курить, а при мысли о будущем хочется, хотя бы на время, утопить тоску в вине. Где взять денег, если жалованья не хватает даже на сигареты?
Сосед Гонзика однажды взволнованно обшарил карманы, нервно прощупал сенник. Его угреватое лицо сначала потемнело, потом побагровело.
– Кто-то украл у меня тысячу франков!
Ребята начали язвительно посмеиваться: пропил денежки, а теперь ищет!
– Я поставил на банкнотах крестики химическим карандашом!
Наступила мертвая тишина. Только из-за стен крепости долетел жалобный напев нищего бербера.
– Пусть твои соседи выложат свою наличность, – сказал старшина комнаты Хомбре и первый выложил свой последний банкнот.
Гонзик тоже смело ткнул в нос соседу остаток своих денег. Только Жаждущий Билл стал пробираться к дверям. Его не пустили.
– Пустите, – попытался прорваться Билл. – Мне надо!
– Шалишь! Сперва выверни карманы.
Минута – и он лежал лицом вниз со скрученными за спиной руками и вывернутыми карманами. В них оказались восемь голубых банкнот – каждая с маленьким крестиком в уголке. Миг – и голова Билла оказалась плотно закутанной в одеяло. Хомбре держал, а остальные били вора кулаками.
Крик Билла был заглушен одеялом. Вместе со всеми бил и Гонзик. Пот у него катился по лбу и по спине, но Гонзик, крепко сжав кулак, бил и бил, чувствуя, что не может остановиться. Рев Билла только сильнее распалял его, глаза Гонзика помутились от гнева, и вот он уже пинал ботинком метавшееся под одеялом тело, испытывая радость – он мстил за собственное унижение. Наконец он, покачиваясь, отошел к окну, оперся локтями о подоконник. Он хрипло дышал. Трясущейся рукой смахнул с лица пот и еще плюнул в сторону Билла.
Билл, избитый до полусмерти, приподнялся и, сплевывая кровь, на четвереньках пополз к своей койке, но залезть на нее у него не хватило сил, никто ему не помог, и он так и остался лежать на полу, лицом вниз, и скулил, как издыхающий пес.
В тот вечер Гонзик прохаживался по казарменному двору, заложив руки за спину и опустив голову. Он все еще не мог опомниться. Ему казалось, что ходил здесь не он, а кто-то другой, но с его, Гонзика, больным мозгом. Этому другому словно принадлежали тело и душа Гонзика. Только подкованные ботинки легионера Гонзик ощущал реально на своих ногах.
Однажды в родной город Гонзика незадолго до того, как он убежал за границу, приехал бродячий цирк. В его зверинце Гонзик увидел куницу. Она вскочила на гладкий пенек, потом кинулась на проволочное плетение клетки, затем обратно на срубленное деревцо и снова на клетку, и так без конца. «Взбесилась в неволе», – сказал надзиратель. Удручающим, невыразимо грустным было это зрелище. И вот теперь Гонзик испугался, не уподобляется ли он взбесившемуся зверьку, бегая взад и вперед по двору казармы ЦП-3?
Что стряслось с ним сегодня вечером? Он хотел думать о другом – о своем наборном цехе, о Катке, о нюрнбергском мусорщике, а вместо этого он все время ощущал под рукой, сжатой в кулак, голову Билла, укутанную в одеяло. Зверь, хищник, взбесившийся от запаха крови? Им овладели стыд и какая-то незнакомая доселе тоска, хотелось бежать от самого себя, но куда бы он ни подался, всюду ему слышался крик избиваемого Билла. Гонзик направился к водопроводной колонке в углу двора, стал жадно пить и, черпая ладонями воду, лил ее себе на шею, на грудь. «Бежать отсюда, бежать, пока я не уподобился эсэсовцу, пока из меня не сделали садиста, которого пьянит человеческая кровь!»
Время – медлительная, бесконечная река, и все же она принесла нетерпеливо ожидаемый день: легионеры получили увольнительные. Как туча саранчи, наполнили они город шумом, гиканьем, дикой жаждой разгула, пьянства и любви. Трахнуть кулаком по столу, обругать официанта, накричать на кого-нибудь, кого-то унизить – ведь сами они до сих пор перетерпели бесчисленное множество обид и оскорблений. Теперь наконец-то они смогут приказывать и издеваться над тем, кто выполняет приказ! Теперь наконец-то они познают и любовь черных женщин!
Любовь – какое влекущее слово!
Однако туземные женщины избегали их. Они смотрели как-то странно, когда к ним приближалась белая пилотка, напяленная на отрастающий ежик волос. Хомбре, шедший справа от Гонзика, облапил девушку-туземку. Та возмущенно зашипела и ударила его по рукам с такой силой, какую никто не предположил бы в ней. Резким рывком левой руки берберка закрыла лицо бурнусом и убежала. На противоположном тротуаре поднялся босой бербер, черное лицо мужчины сделалось серым, а светло-желтые ладони бессильно сжались в кулаки. Бербер стоял неподвижно, прижавшись к шероховатой штукатурке стены. Но в глазах его полыхало пламя такой ненависти, что у Гонзика даже мороз пробежал по коже.
Потом пили коньяк в арабском кафе. Визгливый оркестрион на минуту напомнил Гонзику Мерцфельд и «Максима». Черные официантки терпеливо сносили хамство гостей в военном обмундировании. Если бы девушки вздумали роптать, хозяин-француз завтра же выбросил бы их на улицу. Сегодня – день кутежа, торговый праздник Бельабес.
Потом охмелевший Гонзик играл на бильярде. Затем безуспешно совал в настенный шкаф-автомат монетки. Кто-то утверждал, что этот автомат продает предохранительные средства, но в конце концов из машинки выпала полурастаявшая швейцарская шоколадка.
Гонзик не помнил, как очутился в коридоре публичного дома. Сегодня день кутежа. Необходимо ублажить сто пятьдесят солдат! Это очень большая нагрузка для заведения. Толстая хозяйка с усиками под тупым носом вспотела от волнения: эта «операция» застигла ее врасплох – комендант крепости выпустил солдат на день раньше условленного срока. Было отчего вспотеть! Расстроенная, она посылала берберскую девчонку в город за подкреплением, а сама время от времени выбегала к легионерам и, скаля зубы в ободряющей улыбке, хриплым голосом успокаивала ожидающих.
Наконец пришел черед Гонзика. Но на пороге заветной комнаты им вдруг овладел стыд. В спальне стоял острый запах нечистого тела и дешевых духов. Гонзик смотрел на широкие розовые ноздри девицы, на ее увлажненные потом смолисто-черные волосы и пестрый шелковый халат, напоминавший халат Баронессы. Гонзику стало страшно. Девица показалась ему каким-то механизмом. А ведь она, вероятно, чему-то огорчается, смеется и радуется. Есть у нее душа или нет?
– Я – чех, Богемия, Прага, понимаешь? – сказал он смущенно. Ничего лучшего не пришло ему в голову.
Девица устало улыбнулась толстыми губами.
– Ах, Варшава, – девица начала что-то говорить о поляке-сержанте, который тоже был из Праги[161].
Ни о чем больше Гонзик не смог с ней поговорить: его возлюбленная без стеснения глянула на часы, положила сигарету на край пепельницы. Гонзик закрыл глаза, нахлынувшая волна подняла его на страшную высоту, и вот он уже упал в пропасть.
Гонзик стоял в душной комнатке, девица снова закурила. У нее была норма: по сигарете на посетителя. Поправив перед зеркалом волосы, она зевнула во весь рот; глаза у нее были усталые. И вдруг, тронутая полудетским лицом задумавшегося солдатика, она неожиданно улыбнулась, обнажив белоснежные зубы, и сделала нечто сверх своих обязанностей: погладила Гонзика по щеке.
Гонзик пошатывался, когда спускался вниз по скрипучей лестнице. Он старался не встречаться глазами с однополчанами, нетерпеливо ожидавшими своей очереди. Перед ним мелькнуло европейское лицо метрессы, покрытое крупными каплями пота. Но тут перед глазами Гонзика возникла другая картина: блестящие гневом глаза и бессильная ярость человека, прислонившегося к стене.
Первый свободный день кончился. Осталась головная боль, во рту – кисловатый привкус вина, тяжесть в желудке и на душе. И еще более жгучая тоска по маленькому кусочку земли далеко за морем. Южный ветер не приносит туда знойного дыхания пустыни, и одинокий гриф не кружит там в голубых высотах, и не увидишь в тех краях покрытого серой пылью двугорбого корабля пустыни, но девушки в минуты любви шепчут там чешские слова.
Ему не хотелось спать, и он зашел в трактир. Здесь Гонзик увидел новых людей. Он сразу догадался, кто они: заросшие, загорелые, словно высушенные лица, а в глазах какой-то особенный, еле уловимый отпечаток умиротворения и облегчения. Гонзик услышал чешскую речь и подсел к столу.
Человек средних лет пил марокканское вино большими размеренными глотками.
Гонзик поздоровался. Солдат в измятой замусоленной куртке удивленно повернул к нему узкий череп.
– Вы чех? – спросил Гонзик, смущаясь.
– Нет, бушмен, – прозвучал ответ. Этот однорукий человек с лицом, покрытым тонкими резкими морщинками, в которые въелась пыль, явно не проявлял склонности к разговору.
– Вы возвращаетесь, да? – настойчиво продолжал свои расспросы Гонзик.
– Чего тебе надо? – Солдат приподнял верхнюю губу, и только теперь Гонзик заметил, что она была сшита хирургом. – Презерватива у меня не найдется.
Гонзик смешался.
– Я хочу узнать, как там…
Легионер весело посмотрел на него. Левой рукой он выловил бумажку, жестяную коробку и виртуозно скрутил одной рукой козью ножку, подбородком прижал спички к груди и раньше, чем Гонзик успел ему помочь, чиркнул, уронил коробок на стол и с удовольствием затянулся.
– Как там, говоришь? Санаторий! – солдат сдвинул белую пилотку со лба на затылок и стал серьезным. – Но выдержать можно, Франтишек, – не торопясь, говорил он, – особенно если ты счастливчик. – Легионер без причины рассмеялся. Мелкий, неожиданно высокий смешок не вязался с его угловатой фигурой. – Только счастье разное бывает. Мне, к примеру, предстояло тянуть лямку еще два года, и вот привалило счастье. – Он кивнул на свое правое плечо. – День, когда мне отняли руку, был самым счастливым в моей жизни. – Легионер посмотрел куда-то вдаль, сквозь Гонзика, голос его окреп, на губах появилась мечтательная улыбка. – Теперь вот получу штатскую одежонку, и пусть хозяева поцелуют меня в зад! – Он стряхнул пепел на стол, допил вино и вытер мокрые губы.
Пальцы Гонзика непроизвольно царапали доску стола. Легионер-инвалид заказал новую бутылку вина. Вокруг его головы словно сиял ореол тихого счастья.
– Выпей, Франтишек, кто знает, что ждет тебя… Я иду на покой. – Его одолел короткий приступ ребяческого смеха.
Вино помогло. Солдат сказал наконец несколько толковых фраз.
Два года назад наш транспорт пристал в Сайгоне. Хороший город, роскошная жизнь: казино, бабы, словом – культура! У нас была даже футбольная команда. – Легионер левой рукой извлек из нагрудного кармана потертый бумажник и высыпал из него несколько потрепанных фотографий: волейбольная площадка, спортсмены – в трусиках, один гасит мяч. Если бы на заднем плане не торчали орудийные башни крейсера, можно было бы подумать, что фотография сделана дома, в Чехословакии. На другом снимке – бронеавтомобиль, разрисованный французскими надписями, по обе стороны – легионеры в шортах, в позе трубящих горнистов, только вместо горнов у них бутылки из-под вина. В центре – он сам, теперешний сосед Гонзика, еще не однорукий, а рядом – маленькая красивая вьетнамская девушка в длинном пестром одеянии. Гонзик украдкой посмотрел на пустой рукав соседа, засунутый за ремень гимнастерки. И еще снимок: офицерская столовая, за хорошо сервированными столами – упитанные лица, коротко остриженные белокурые головы, склонившиеся над обильной жратвой. Гонзик сразу же угадал по наглости в лицах бывших эсэсовцев. Около этой компании склонился туземец-официант в белом фартуке.
– У меня было больше таких снимков – сгорели, – равнодушно сказал сосед Гонзика и расстегнул ворот куртки. На груди у него между густыми черными волосами светлела плешина, затянутая сморщенной, неестественно розовой кожицей. – Шерсть на этом месте уже не растет, и загореть эта чертовщина тоже не хочет, – сказал легионер и опрокинул в рот очередной стаканчик вина.
Гонзик молчал, не зная, что еще спросить.
– Полтора месяца мы блаженствовали, – продолжал после минутного молчания легионер. – Потом приехала комиссия: адъютант, полковник, в общем, самая сволочь, и разобрали нас, как баранов, для пополнения стада вместо тех, которых волки сожрали. Офицеры так и говорили: les loups[162], и смеялись. Да, Франтишек, Донгой – это, брат, крепость где-то на самой сиамской границе, среди джунглей. Война! – Легионер посмотрел на часы и умолк.
Трактир был полон шума и табачного дыма. Под потолком, без всякой пользы, еле-еле вращался вентилятор. В дальнем углу кто-то стал наигрывать на гармонике тягучий, немного гнусавый французский мотив.
– А… на фронте как было? – упорно настаивал на своем Гонзик. Он и сам догадывался и не хотел об этом слышать, но все же должен был спросить. – Что у них за армия?
Однорукий приподнял бровь.
– Нам говорили, что это не армия, а партизаны, бандиты, которые не берут пленных. Вранье!
– А вы?
Собеседник Гонзика помрачнел и покачал головой. В его голосе послышалось раздражение.
– Да их все равно было немного… – Легионер глубоко вздохнул. – Пленных мы не брали.
– А… страшно вам было?
Человек шумно поставил свой стаканчик, некоторое время с беспокойством смотрел Гонзику в глаза, потом усмехнулся.
– Да ты, я вижу, не Франтишек вовсе, а Ярда[163]. – Легионер выпрямился на стуле и сладко потянулся.
Странное чувство возникло у Гонзика, когда его сосед широко расправил свою единственную руку, словно выбросил ее для удара.
– Погоди, парень, встретишься с женским полком, узнаешь, что такое страх, – инвалид хрипло засмеялся, на его лице появилось выражение превосходства старого вояки над молодым, необстрелянным юнцом. Но вскоре он близко наклонился к Гонзику, дохнув ему в лицо винным перегаром, и зашептал: – Человек всегда дурень, когда делает что-нибудь в первый раз. Теперь-то я знал бы, как поступить. Суэц, Франтишек! Это международная зона, там нельзя стрелять по убегающему ни с корабля, ни с берега, и пароход не имеет права останавливаться в канале… Жаль, что об этом я узнал лишь теперь. Это, конечно, нелегко, но на всем пути от Марселя до самого фронта ты уже не найдешь другой возможности. – Потом он швырнул на стол измятые деньги, указательным пальцем прикоснулся к пилотке и, покачиваясь, зашагал прочь.
Пальцы Гонзика все еще царапали край стола. Изумленный юноша смотрел на дверь, в которой исчезла широкая спина однорукого легионера.
Под потолком медленно и без всякой пользы вращался большой вентилятор.
32
Однажды вечером Капитан вернулся в полупустой барак; в обезлюдевшей комнате гулко отдавались его шаги. По его рассеянному взгляду Вацлав догадался: что-то стряслось. Капитан распахнул окно, возвращаясь к своим нарам, ни с того ни с сего положил руку на плечо Вацлава и искоса посмотрел на него, затем вернулся и закрыл окно. Тяжкое предчувствие вдруг стеснило грудь Вацлава. Он понял, что завтра останется один.
– Сегодня утром, дружище, в пятидесяти метрах от меня у автобуса лопнула передняя ось, и он въехал на тротуар, прижав кого-то к витрине. – Капитан говорил непривычной скороговоркой. – Еще до того, как приехала «скорая», человек отдал богу душу. Это был слесарь-водопроводчик: кто-то его узнал. Тут же я собрал разбросанный инструмент покойника и отнес хозяину. Благо предприятие было недалеко. – Капитан тянул застрявший ремень плечевого мешка, робким взглядом скользнул по Вацлаву и с виноватым видом снова принялся за работу. – Мне привалило счастье, дружище, правда, я буду получать на сто двадцать марок меньше покойника.
Страница книги, которую переворачивал Вацлав, задрожала.
– Ты знаешь это ремесло?
– Даже не нюхал. Но ведь любой чех может исправить водоспуск в клозете.
В пустой комнате воцарилась продолжительная тишина. Вацлав рассеянно блуждал взглядом по опустевшим нарам, избегая смотреть на нары Капитана. Он ни о чем не думал. У него начало дергаться веко, это его злило.
Капитан разбирал свои пожитки и перекладывал их из мешка в чемодан. Оба молчали. У Капитана вещи падали из рук, молчанию не было конца, но вдруг он покраснел и громко стукнул крышкой чемодана.
– После двух лет прозябания в лагере могу я поступить на работу и жить как человек? Думаешь, мне нравилось опорожнять пепельницы, бегать на свалку, красть? – Голос Капитана гулко звучал в пустой комнате.
Побледневший и изумленный Вацлав захлопнул книгу.
– Я… я же тебя ни в чем не упрекаю.
Капитан сломал несколько спичек, закурил. Затем швырнул чемоданчик на полку. Побагровевшее лицо его постепенно обрело нормальный цвет, он успокоился. Сел за стол на самый край лавки, голос его стал мягче.
– Я и впрямь не в ответе за то, что место было одно-единственное и что подвернулся под руку я.
Вацлав прикоснулся к его руке.
– Когда переезжаешь?
– Завтра. Я унаследовал от покойника все: каморку и обеды у хозяйки.
На следующее утро Капитан протянул Вацлаву широкую ладонь.
– Не прощаюсь, Вашек. Ведь я буду недалеко, почти за углом. – Его голубые глаза смотрели уже куда-то вдаль, им уже виделся другой мир, там, за воротами лагеря.
Все его существо светилось каким-то непостижимым обновлением, нетерпеливым энтузиазмом тех счастливцев, которые уже не должны больше переступать порог лагеря. И все же Капитан еще как-то неуклюже мотался по комнате, против своей воли оттягивая момент ухода. Почесал всей пятерней голову.
– Знаешь, – подмигнул Капитан, – как одна хозяйка ломала голову, почему это из буфета слышится скрежет? Оказывается, ржавчина жрала вилки!.. Плитку я тебе оставляю, а то ты с голоду помрешь, – добавил он быстро, стремясь заглушить внезапно возникшее сочувствие к Вацлаву. – А футбольный мяч хочешь? Скоро будет тепло…
Вацлав, вяло улыбнувшись, взял только плитку с поломанным шнуром, замотанным во многих местах изоляцией. Наконец за Капитаном захлопнулась дверь. Вацлав минуту смотрел на нее, потом с ледяным спокойствием подумал про себя:
«Я его больше не увижу».
Глухая пустота комнаты проникала ему в уши беспрерывным звоном стекла. Только размеренные удары сердца нарушали этот жуткий, назойливый тон.
Они с Капитаном могли бы давно переехать из этой комнаты, но пришли к выводу, что удобнее жить отдельно, словно в номере гостиницы. Здесь им не приходилось слышать храпа соседей, дышать спертым воздухом. Но где-то глубоко в подсознании Вацлава, как раковая опухоль, нарастал смертельный страх перед тем моментом, когда он окажется здесь последним обитателем. Больное воображение Вацлава смутно связывало этот момент с категорическим выводом: последние узы порваны, ты свободен, никого уже не интересует, что ты сделаешь с собой, никто об этом даже не узнает.
Он бродил по опустевшей комнате. Человечество вымерло, осталось лишь эхо от шагов самого Вацлава и за окнами барака безбрежная пустыня.
Веко непрерывно дергалось.
«Что-то должно произойти, или меня увезут вслед за мамашей Штефанской».
Вацлав выбежал из комнаты.
Он шел по весеннему лагерю, мимо церкви и школы. За домом священника – новые, выкрашенные желтым бараки. Вацлав вошел в один из них. Рука его два раза поднялась и снова опустилась, но наконец он все же постучал и нажал ручку двери.
На лице Катки – ужас. Она вскочила и оглянулась вокруг: к ней ли он? Потом села на американскую походную койку, погасила сигарету, сбросила домашние туфли и нащупала под койкой лодочки.
Они молча вышли. Вацлав остановился и в первый раз после долгих месяцев разлуки прямо посмотрел в ее лицо.
– Я, Катка… должен был прийти. – Он сорвал стебель прошлогодней травы и стал наматывать его на палец. – Я был бессмысленно груб в тот раз…
Она поглядела на его ввалившиеся щеки.
– Зачем извиняться? Ведь это не так уж важно.
Он глотнул воздух.
– Не сердись, тогда все это было так ужасно!
Она остановилась, еле заметно скривила губы, тонкая морщинка прорезала лоб.
– Я не хочу, чтобы ты об этом говорил. Мне это начинает казаться банальным…
Вацлав умолк, почувствовав, что зашел в тупик.
Они шли куда глаза глядят. Прилетевшие недавно скворцы бороздили небесную синь, лопались почки персиковых деревьев, в воздухе чувствовались первые запахи новой весны.
– Моя вторая весна здесь. Катка. Уже два года я не учусь. Вчера я силился припомнить, как называются нервы мозга. Fasciculus opticus., silla olfactoria, oculomotorius… а что потом, я так и не вспомнил. Как же из меня может получиться врач, если я постепенно все забываю?
Катка тревожно посмотрела ему в глаза, но ему показалось, что ее участие – просто жалость.
– Никак не могу понять, почему я не получил паспорта политического эмигранта, я, единственный из нашей троицы, у которого были политические причины для эмиграции. А пани Ирма, когда я ее спрашиваю, всегда отвечает уклончиво.
Катка со стороны смотрела на своего собеседника. Молодой человек, а спина его с прошлой весны согнулась, ноздри прямого носа стали словно восковыми.
Милосердное время – вечный ветер, сдувающий сгнившие листья людского гнева легче, чем весомые воспоминания о хорошем.
– Будет лучше, если я тебе объясню.
– Откуда ты знаешь?
– У меня есть знакомая девушка в Чешском комитете, я вязала ей свитер. Она мне сказала, что против твоего имени в учетной карточке написано: «Not eligible»[164]. Не знаю, что произошло между тобой и американскими органами либо папашей Кодлом.
– Почему ты мне раньше не сказала об этом?
– Тебе и без того несладко. К тому же ты не разговаривал со мной…
Веко снова задергалось. Сердце Вацлава давно чуяло неладное, и все же от рассказа Катки его начало знобить. Он шел в двух шагах от нее, и со стороны было видно, как под его пиджаком отчетливо выступали лопатки. Сердце Катки наполнило неожиданное сочувствие.
– До сих пор все дорого платили за разногласия с папашей Кодлом, – сказала она.
Резкий порыв сырого ветра полоснул вдоль главной улицы лагеря. Катка передернула плечами и зябко съежилась.
Вацлав пригласил Катку к себе на чашку чаю и в ответ на ее недоуменный вопрос, добавил, что остался в комнате один.
К его удивлению, она согласилась.
Вацлав кипятил чай на плитке, которую оставил ему Капитан. Лишь в благодетельном присутствии Катки он черпал силы, чтобы устоять перед полученным сегодня новым ударом судьбы. Он старался вытравить тяжелое воспоминание о том, что произошло между ними в начале прошлого лета, о мучительных месяцах, которые потянулись потом. Все было следствием чрезмерной раздражительности, обретенной в Валке. Но теперь возле него сидела новая женщина, которая была только похожа на ту, которую он когда-то любил. Ну и пусть, лишь бы как-нибудь уйти от холодного одиночества, в котором он мечется на краю погибели, на грани последних сил.