Текст книги "Если покинешь меня"
Автор книги: Зденек Плугарж
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)
Мальчик слабым, чужим голосом попросил воды. Мамаша осмотрелась вокруг и шагах в ста увидела фонтан. Около дома, где они в этот момент находились, стояли заполненные мусором железные урны. В одной из них блестела банка из-под консервов. Штефанская передала свою ношу на руки Марии, а сама, взяв консервную банку, поплелась к фонтану. Она мыла банку долго, ругая себя за то, что послушала Гонзика: ведь банка Бронека была чистенькая, а на стенках этой налипли противные остатки сала, которые никак не удавалось смыть ледяной водой.
На углу появилась мусороуборочная машина. С нее соскочили запорошенные пылью рабочие. Они подошли к стоявшим у дома железным урнам и гулко покатили их к автомашине. Подъемный механизм, скрипя, подхватывал одну урну за другой и опрокидывал их содержимое в утробу специальной цистерны. Затем машина медленно двинулась к соседнему дому, и операция повторилась.
Мария держала брата на руках, но ей было тяжело, и она в конце концов положила Бронека на тротуар. Отец отошел и опять начал выяснять у прохожего, как им лучше идти. Закутанный в одеяло Бронек свернулся в клубочек, присмирел и тихо стонал.
Наконец мусороуборочная машина подошла к дому, у которого лежал на тротуаре Бронек.
– Отойдите в сторону с вашим свертком! – сказал пожилой рабочий с седыми волосами, подстриженными ежиком, и выжидательно свесил руки в суконных рукавицах. Штефанский поднял сына с земли. Рабочий увидел в одеяле рыжеватую голову ребенка. Озадаченный мусорщик снял рукавицу и поскреб свой ежик на голове.
– Что с ним?
– Госпиталь! – выкрикнул Штефанский. – К францисканцам, мальчик krank[103]. – Поляк помогал себе жестами свободной руки, его выступающий кадык резко двигался вверх и вниз.
В это время приблизилась мамаша, и пораженный мусорщик посмотрел на жестяную банку с водой, которую женщина держала в смуглых руках.
– Aus Valka, was?[104] Да, да, так оно и есть! – На его конопатом лице отразилась глубокая взволнованность. – Подожди здесь, Зепп, присмотри пока за ними, – обратился он к одному из помощников, а сам в своих тяжелых ботинках, прихрамывая, поспешил к ближайшему автомату. Он быстро вернулся. – Немедленно будут здесь, потерпите. – И он положил свою тяжелую руку на плечо Бронека. В этом его дружеском, слегка неуклюжем жесте видно было сочувствие и жалость к мальчику. – А разве в лагере нет врача, черт бы их побрал? – вскинулся он на Штефанского. Но безнадежно махнул рукой, услышав в ответ поток совершенно непонятных слов. Немец достал сигарету, но забыл зажечь ее и рассеянно положил за ухо.
Желтая санитарная машина резко затормозила у тротуара.
– К францисканцам! – вскрикнул Штефанский с огромным облегчением.
– Это бессмыслица! В детскую больницу!
Санитары уложили мальчика на носилки, около открытых дверей машины образовалась молчаливая толпа зевак. Вся семья Штефанских попыталась было влезть в санитарный автомобиль.
– Только один, – преградил им дорогу санитар. С помощью мусорщика он попридержал мамашу и дочь, и машина тронулась.
Штефанская осталась стоять на тротуаре. В ее глазах отражались испуг и растерянность. Санитарная машина быстро удалялась, ее двухголосый клаксон смешался с уличными шумами. Мамашу охватило гнетущее чувство одиночества, заброшенности, вероятно такое же, какое испытывает наказанный матрос, высаженный на пустынном острове, в тот момент, когда привезший его корабль скрывается за горизонтом. Она напрасно искала глазами какой-нибудь помощи от толпы зевак, но те равнодушно расходились, спеша по своим делам. Женщина догнала мусорщика.
– Где я их теперь найду? Святая богородица! Зачем вы впутались в это дело? – Кровь бросилась ей в лицо, ее маленькие смуглые кулаки ни с того ни с сего начали колотить по кожаному фартуку на его груди.
Мусорщик не обратил на это никакого внимания и с трудом сдерживал улыбку.
– Возвращайтесь в лагерь. Ваш муж как-нибудь управится с мальчиком. Садитесь на автобус и езжайте в лагерь! – Но вдруг мусорщик задумался. – А деньги у вас есть? Geld, деньги, понимаете? – И он потер палец о палец.
Женщина отрицательно покачала головой.
Мусорщик вытащил горсть монет, бумажную марку, сунул все это в руку Штефанской и нахмурился.
– И чего вы удирали, черт возьми, за каким счастьем здесь гоняетесь? – ворчал он, снова надевая рукавицы. – Посмотрите на себя, взгляните на дочь, разве в Польше вы бы так выглядели? Когда убегает фабрикант – это понятно, ну, а вы? Недавно я видел фотографию новой Варшавы, новых металлургических заводов у Кракова или где-то в другом месте… И как все это можно связать с вами?
Он знал, что от этой женщины ответа не дождется, и плюнул с досады. Его товарищи уже забирали мусор у следующего дома, и мусорщик пошел туда, припадая на ногу, стуча подковками. Отойдя на некоторое расстояние, он оглянулся на бедных женщин – мать и дочь, стоявших на тротуаре, и в его темных беспокойных глазах было больше сострадания, чем гнева.
Штефанская пересчитала наличность в ладони. Деньги придали ей уверенности. В ней проснулся дух хозяйки. Она подхватила под руку дочь, поволокла ее в ближайший магазин, купила буханочку хлеба и две селедки, прикинув, что оставшихся денег хватит на проезд в автобусе. Потом потащила Марию на улицу, крепко прижимая к груди хлеб. Лицо у нее исказилось: ботинки жали нестерпимо. Она присела на выступ фундамента и наполовину высвободила ступни из башмаков. Ей стало легче; она отломила горбушку хлеба. Мария сначала поморщилась, но в конце концов тоже начала есть селедку. Она, покашливая, стояла, прислонившись спиной к стене, ела свежий, еще теплый хлеб с селедкой и наблюдала уличное движение. В ее душе теплилась неясная надежда, что когда-нибудь нежданный случай снова сведет ее с Казимиром.
Штефанский вернулся в лагерь вечером, молчаливый, пришибленный, измученный.
– Слепая кишка, говорят. Почему мы, дескать, не обратились к ним раньше. Сказали… у него что-то там прорвалось, сам черт в этом разберется! Человек никак не может выкарабкаться из забот и несчастий, не жизнь, а тяжкий крест… Нет, ходить туда нельзя. Они нас известят. К детям будто не пускают посетителей, а то дети потом плачут. Папаша Кодл обещал завтра утром позвонить в больницу по телефону. Не дай бог, чтобы разрешение на выезд пришло именно теперь. Вот было бы несчастье!
Через три дня под вечер в одиннадцатую комнату вошел папаша Кодл. Он забыл поздороваться и протопал на середину комнаты; не расстегивая тулупа, присел к столу, взял в руки деревянную солонку, повертел ее и снова поставил. Он упорно смотрел куда-то в сторону и водил мягкой ладонью вдоль края стола, потом, ни слова не говоря, вытащил паровозик с красными колесиками, осторожно поставил его на стол и, наконец решившись, направился в угол.
– Был я сегодня утром в больнице, по дороге купил Бронеку апельсин, встал пораньше, чтобы… чтобы… Кого бог возлюбит, того и осенит крестом, – на его низком лбу выступил пот, он взял Штефанского за руку повыше локтя. – Наша судьба, друг мой, в руках всевышнего. Ваш мальчик, ваш милый Бронек сегодня утром умер. Примите соболезнование от меня лично и от имени руководства лагеря. Если это может послужить вам утешением, то поверьте, что моя боль нисколько не меньше вашей, ведь все, все в Валке будто мои родные дети, и я…
– Когда мы можем его навестить? – прервал Штефанский непонятную для него речь.
На вспотевшем лице Кодла отразился ужас.
– Ваш мальчик умер… – сказал он хрипло.
– Ведь он вчера еще был жив! – Штефанский сбросил руку Кодла и встал. Его тонкие ноздри часто вздувались в такт учащенному дыханию.
– Как мог он умереть, если был в больнице? – глухо сказала мамаша Штефанская. Ее ноги как-то неуклюже подкосились, она прилегла на нары, прижала ладони к вискам и в такой позе глядела широко раскрытыми глазами на заместителя коменданта лагеря. – Когда мы несли его в больницу, он ел хлеб и пил воду. Капитан говорил, что, когда мы будем в Канаде, Бронек будет гонять по озеру лодку, – речь ее все время убыстрялась. – В понедельник он играл шариком на столе, и пан Вацлав прогнал его оттуда, правда, пан Вацлав? Серебряным шариком! – повысила она голос до крика.
– Тот мусорщик, отродье дьявола! – Она вдруг вскочила и схватила папашу Кодла за лацканы шубы. – Что они там с ним сделали, отчего он умер? – истерически кричала она.
Папаша Кодл отвернулся. Он тихонько снял ее руки со своей шубы. Штефанская, вытянув перед собой руки, как лунатик, начала на ощупь пробираться к нарам, наткнулась на край нар коленями, упала лицом вниз и в такой неестественной позе начала голосить гнусавым дискантом, который моментами скорее походил на истерический смех.
Папаша Кодл случайно наткнулся взглядом на пару новых женских башмаков, стоявших под нарами.
– Против воли божьей мы бессильны, – сказал он в пространство, не обращаясь ни к кому конкретно.
Мария все время неподвижно стояла, прижавшись спиной к нарам, бледная как мел, вперив сумрачный взгляд в розовое лицо Кодла. Ее синие губы были плотно сжаты. Потом вдруг она отодвинулась от нар, какой-то необыкновенно ровной походкой направилась к столу, села на скамейку, притянула к себе паровозик, положила голову на руки и горько, неудержимо расплакалась.
– А вы… еще ему напоследок… так всы-па-ли!.. – сквозь рыдания сказала она отцу.
– Расходы на погребение оплатит отдел социального обеспечения, – папаша Кодл прервал душераздирающие вопли. – У вас не будет никаких хлопот, вы не потратите ни одной марки. – И он заторопился уходить. Женские ботинки так же, как и раньше, стояли под нарами, крепкие, новые. Папаша Кодл переступил с ноги на ногу и платочком вытер лоб.
Мария, сидя у стола, руками зажимала рот, чтобы заглушить рыдания. В руке она все время держала паровозик с красными колесами.
Папаша Кодл напоследок опять посмотрел на ботинки, еще раз глубоко и смиренно вздохнул и вышел.
17
Страстно ожидаемая весна наконец дала о себе знать набухшими почками кленов, росших вдоль дороги, и морем грязи между бараками. Влажный свежий ветер подернул зыбью широкие лужи и принес в лагерь сладковатый запах последнего снега с северной стороны Хохвальда. В садиках Мерцфельда внезапно, за одну ночь, засветились желтые цветы форзиции.
Какими скромными стали мечты Вацлава за пять бесконечных зимних месяцев! Теперь ему хотелось только лечь под весенним солнцем в тихом уголке за бараком, раскинуть руки и спать, спать, спать – проспать теперешнюю ненавистную жизнь и проснуться, когда… Когда что? Ну, ясно – в тот день, когда они торжественно и радостно усядутся в увенчанные гирляндами автобусы и поедут на восток, обратно на родину, герои, борцы, освободители. Горькая усмешка сама собой скривила его губы. Как все это бессмысленно, этот сумасбродный, казенный политический восторг папаши Кодла и напыщенные, высокопарные обещания мюнхенской радиостанции!
Начинается весна. В Мерцфельде уже цветут форзиции, затем придет лето, а у тебя нет даже плавок, чтобы выкупаться в Пегнице или Дутцентайхе… А что дальше? Осень, вторая осень в Валке? Снова пять или шесть месяцев зимы среди вони темной берлоги, у проржавевших печурок? Как можно жить, не имея крохи реальной надежды, ничего, за что можно было бы ухватиться и вылезти из этого омута повседневного скепсиса?
Только одно существо могло бы оказать ему огромную помощь, озарить жизнь, если бы он сумел взорвать зачарованный круг ее непонятной верности, фанатической веры во что-то такое, что, может быть, давно уже не существует. Были минуты между ними, когда казалось, что ему удалось зажечь в ней искру любви. И вдруг этот несчастный вечер, убитая горем Катка над своим взломанным чемоданом: пока она была в городе, кто-то украл все ее сбережения.
Столько месяцев гнула она спину в темной мастерской над швейной машиной или с иглой в руках, видя воспаленными от работы глазами дорогу к мужу, и все пошло прахом! Этот второй, после увольнения, удар, во сто крат усугубляющийся условиями Валки, по-видимому, сломил ее на долгое время.
Она не оценила ни его сочувствия в постигшем ее несчастье, ни тихого постоянства в течение долгих пяти месяцев. Ведь большинство мужчин в Валке не стало бы ждать благосклонности женщины даже в течение недели, есть и такие, которые не станут ждать и часа! Правда, он изредка ходит с Каткой на прогулку, иногда посидит с ней в читальне или в кабачке. Но от этого только усугубляется его одиночество.
Вацлав входит в дверь, над которой висит выразительная табличка: «Чешский комитет». И золотистые волосы пани Ирмы сегодня особенно блестят в сияющих лучах солнца. «Будем вдвоем с моим добиваться для вас визы на выезд, как для родного сына!»
Сегодня этот голос звучит более официально, из него улетучилась прежняя восторженность и сладость.
– Всего шесть месяцев? Вы должны быть более терпеливым, есть люди, которые ждут по два года! – Она приподняла крышку кофейника, в нем кипела вода.
Тут же у прилавка стояли два молодых человека и восторженными глазами новичков рассматривали открытки с фотографиями голливудских красоток на пляже под пальмами.
Пани Ирма нашла в книге учета имя Вацлава, удивилась, как-то испуганно посмотрела на обтрепанные рукава Вацлава, на ее низком круглом лбу пролегла узенькая складка нерешительности, но, подумав, она энергично захлопнула книгу.
– Правда, есть и такие, чьи просьбы о выезде были удовлетворены в течение восьми месяцев. Имеет значение и то, насколько кому необходим выезд.
Ирма достала жестяную коробку и всыпала из нее солидную дозу кофе в кипящую воду. Комната наполнилась чудесным ароматом. Вацлав вдохнул его. Как давно он не пил густого натурального кофе! Юноша обеими руками сжал край канцелярского барьера, будучи не в силах оторвать взгляд от кофейника. Мысленно он отгадывал, сколько там кофе – пол-литра или больше.
– Замолвите за меня словечко, пани Ирма, прошу вас, – шепотом умолял Вацлав и сам поражался смиренности своего голоса. – У меня нет денег на подкуп людей в консульстве, но я должен закончить свое медицинское образование или… – Он побледнел и рассеянно посмотрел на молодых людей, потом отвернулся и закрыл глаза; если он сейчас не уйдет, то не удержится и начнет клянчить глоток натурального кофе!
– Ну-с, так что, братья? Аризонские каньоны или гейзеры Новой Зеландии? – услыхал Вацлав выходя. В голосе пани Ирмы снова была сердечность и теплота.
Он шел куда глаза глядят, вон из лагеря, вдоль насыпи, по которой пронесся скорый поезд с темно-красным вагоном-рестораном в середине. Лица в широких окнах промелькнули быстрее, чем Вацлав смог запечатлеть их выражение.
Вот ведь есть же свободные люди с паспортами и деньгами в карманах, которых даже не волнует то, что они едут через добрую половину Европы. Вот и он погнался за свободой. Но как это, собственно, случилось, что его свобода уподобилась свободе собаки, сидящей на цепи? Когда-то мальчиком он ездил с родителями на каникулы и видел в окно деревенских мальчишек, босоногих, пасших гусей и с глубоким почтением смотревших вслед поезду. Ему бывало их жаль: он через несколько часов будет за сотни километров отсюда – в Альпах или даже на берегу моря, а их жизненное пространство оканчивается соседней деревней. Что же такое свершилось в жизни, что он сам теперь стоит здесь под насыпью и с тихой завистью смотрит на счастливчиков за окнами вагонов?
Он шел наобум, озираясь по сторонам, минутами следил взглядом за самолетами, садившимися на недалеком аэродроме, без интереса смотрел на дымящие трубы фабрики «Фюрт», а затем на характерный силуэт королевского замка на холме в самом центре старого Нюрнберга.
Вацлав подумал, что, собственно говоря, он и сам не знает, куда бредет. Он упорно старался припомнить, бывали ли у него подобные прогулки дома, на родине. Нет, там он всегда куда-нибудь шел: на лекции, на урок английского языка, в гости к кому-нибудь, на свиданье с девушкой. Как экономил он время, каждую минуту, особенно в первый год студенчества; он жалел даже о пятнадцати непроизводительных минутах, которые тратил на проезд в трамвае с факультета до своей холостяцкой комнаты. Таким педантом он тогда был!
А теперь? Его даже мороз прохватил при этой мысли. Да, надо честно признать, единственный смысл, который имеет эта прогулка, – убить время до обеда. Господи, неужели он уже вступил на скользкую стезю – вслед за теми, которые здесь слонялись без дела, без какой бы то ни было работы, не задумываясь даже над тем, что незаметно теряют интерес ко всякой активной деятельности? Неужели и у него начался этот постепенный распад души, это неудержимое падение вниз, на самое дно?
Юноша вспомнил слова профессора, сказанные им однажды вечером, когда Вацлав и Гонзик повстречались с ним на дороге, ведущей к городу: «Люди располагают только двумя возможностями в этой несчастной эмиграции: либо морально вырасти и закалиться, либо потерять имя, индивидуальность, нравственность».
И вдруг Вацлав подумал: «Вот ты до сих пор ревностно оберегаешь свое человеческое достоинство, а, собственно, на что оно тебе?..»
Корпус медицинского факультета там, дома, амфитеатр анатомической аудитории, волнующая, немного гнетущая обстановка анатомического театра, страх перед экзаменами и победное, легкое настроение после. Коллеги! Собственно говоря, друзей в высшей школе у тебя не было. Как будто огромное состояние и былая мощь отца отделили тебя от них, и ты сам эту отчужденность только усиливал, в особенности после февраля. Подстегиваемый каким-то безрассудным желанием отомстить за своего отца, ты научился смотреть с настоящим высокомерием на тех «неприкосновенных» с хорошими анкетами. А как им пригодилось то, что ты вдруг заколебался, стал плохо учиться из-за переживаний в связи с крахом отца! Несчастная анатомия и неважный балл по физиологии!
А те, которых ты презирал, сегодня уже заканчивают шестой семестр, большая часть университетского курса у них уже за плечами. Эти люди идут в гору, приближаясь к решающей экзаменационной сессии третьего курса, и уж, конечно, даже и не вспоминают о «демократизованном» коллеге-изменнике!
Вацлава мучила одна недобрая мысль: если бы он сам не изолировал себя от своих коллег и побольше старался завоевать их доверие и дружбу, дело могло бы обернуться иначе! Ведь в конце концов он не получил поддержки и сочувствия даже у студентов, когда-то принадлежавших к его социальной категории! Где же, в чем именно кроется ошибка – незаметное начало этой истории, из-за которой он в один несчастный день с чувством горечи покинул свою уютную студенческую комнату, расстался с удобствами большого города, вернулся в захолустье, затерянное в горах? Где первопричина того, что он теперь стоит здесь под железнодорожной насыпью, вырванный из родной почвы, потерпевший полный крах студент, в мире, которому он в тягость или, в лучшем случае, совершенно безразличен?
Вацлав приблизился к большой мусорной свалке. У ее края наклонилась набок покинутая хибарка. Он заглянул в нее – пусто, только дверь поскрипывала петлями от порывов ветра. Он выбрался на свалку. К ней как раз приближалась со стороны города, подскакивая на ухабистой дороге, грузовая машина. Подъехав, самосвал медленно наклонил кузов и высыпал содержимое. Облако пыли взвилось вверх, но тут же было отнесено в сторону. Рабочие в грязных фартуках сели на грузовик, и он, урча, уехал прочь; ему на смену приблизилась другая машина.
А люди с опущенными головами медленно бродят по обширной свалке между курящимися кучками. Глаза агасферов Валки жадно высматривают что-нибудь подходящее: то тут, то там раскопают кучу мусора, ковырнут палкой свежие отбросы большого города. Нюрнбергская свалка.
Вацлав машинально шагает по пестрой поверхности мусора, податливой, как мох. Только вместо душистых запахов леса здесь смердит гнилой картошкой, тухлыми потрохами, десятками видов плесени.
Иссиня-серая туча затянула западный горизонт и слилась вдали с дымом фюртских фабрик. Плащ Вацлава счастливо пережил зиму, поэтому юноша не особенно боялся дождя. Вацлав продолжал бродить по свалке, оглядываясь по сторонам, и вдруг остолбенел: одинокая девичья фигура, знакомый берет, знакомая манера держать тело. Молодой человек протер глаза – может быть, он ошибается? Но нет, это не ошибка: склоненная, как и у всех остальных роющихся в мусоре, голова, типичный медленный шаг искателей поживы на свалке.
Кровь бросилась ему в голову, глубокий стыд заполнил душу. В смятении он хотел повернуться к ней спиной и убежать, но было поздно: Катка подняла голову, и он даже издали увидел, как она окаменела. Вацлав приблизился к ней нерешительным шагом и, пытаясь завуалировать свое собственное смущение, хрипло спросил, почему она его не взяла с собой на прогулку. Но Катка без единого слова глядела на него широко раскрытыми от ужаса глазами. Тогда он взял ее за локоть. Рука Катки была вялая, безжизненная.
Первые капли холодного весеннего дождя зашипели в кучах тлеющего пепла. Издали приближалась зловещая темно-серая завеса, затянувшая весь горизонт. Молодой человек накинул полу своего плаща на Каткины плечи, обхватил ее талию и принудил вместе с ним бежать. Густая полоса ливня накрыла их на полпути к избушке. Они сбежали с мусорного холма и, запыхавшиеся, ввалились в хибарку. Струйки воды стекали с промокшего Каткиного берета по ее слипшимся волосам.
– Чего это мне вздумалось идти именно сюда, как вы думаете? – судорожно засмеялась она, избегая глядеть ему в лицо. – Я хотела попасть к новому стадиону. – Она снова и снова выжимала берет, хотя в нем уже не осталось ни капли воды. – Его будто бы начали строить во время войны и теперь доделывают… – Она еще никогда так обильно не сыпала фразы, как сегодня.
Вацлав едва улавливал их смысл. Он стоял, опустив руки, не обращая внимания на то, что ливень нашел свою дорожку сквозь дырявую крышу и струйка воды льется ему прямо на плечо. Вацлав стоял, не двигаясь, и как завороженный смотрел на сумку Катки, которую она держала на локте согнутой руки. Два-три найденных ею на свалке латунных крана выдавали свое присутствие в сумке тихим позвякиванием. Порыв жалости к ней охватил его. Он закусил губы, но напрасно: слезы навернулись у него на глаза.
Ее уставшее лицо покраснело, руки беспомощно опустились, она потупила глаза, как девочка, изобличенная во лжи.
Он без раздумья обнял ее. Она задрожала в его объятиях, замкнувшись в какой-то безнадежной самообороне, словно листок мимозы от прикосновения руки. Попятилась на шаг и прислонилась спиной к стене. Он обнял ее еще крепче и прижал к себе, его губы были теперь совсем близко от ее лица. В ее голове молнией сверкнула мысль о Гансе, возникло чувство вины за то, что она не сопротивляется, но этот человек, прижавшийся к ней, совсем другой, он не принадлежит к лагерному сброду, он честно мечтал о ней столько месяцев. Ее силы были надломлены стыдом, что он застиг ее на свалке – ее, такую до сих пор гордую и неприступную, а теперь оказавшуюся почти на самом дне, а Ганса, возможно, она уже никогда не найдет. От этой мысли в ней что-то оборвалось, напряжение в руках ослабло, и она, крепко зажмурив глаза, прижалась губами к его губам.
У Вацлава закружилась голова. Огромное счастье переполнило грудь. Исчезла жалкая, дырявая хибара, заливаемая потоками дождя, перестала существовать Валка с ее нищетой; сейчас он унесся куда-то за облака, и все оставленное на земле казалось ему ничтожным, не имеющим смысла. В то же время каким-то краешком сознания он страшился высоты, на которую вознесся, он, быть может, даже вскрикнул бы от испуга, но у него захватило дух. Только губы его жадно впивались в губы Катки, он жаждал, чтобы этот миг никогда не кончился, словно стремясь вознаградить себя за долгое самоотречение.
Потом Катка сидела в уголке на лавочке. Вялым жестом она отбросила со лба мокрый локон волос. Потоки воды по-прежнему устремлялись сквозь дырявую крышу внутрь избушки. Когда молодые люди бежали по свалке, мусор набрался в туфли Катки. Теперь она их сняла и стала вытряхивать. Вацлав опустился на колени и своими руками стал отогревать ее окоченевшие ступни. В порыве тихой радости он положил голову на Каткины колени и закрыл глаза. Если бы теперь остановилось время, если бы не нужно было пробуждаться, если бы ливень превратился в поток и поглотил эту проклятую Валку! Он почувствовал нежное движение ее пальцев в своих волосах, но вдруг ее мягкая рука замерла: раздались чьи-то хлюпающие шаги, дверь скрипнула, и в избушку с проклятиями ввалился человек, промокший до нитки.
– О, пардон, господа!
Грубая, небритая физиономия, столь характерная для обитателей лагеря.
– Продолжайте в том же духе! – сказал вошедший цинично и, повернувшись спиной, чертыхаясь, начал стаскивать с себя промокший пиджак: словно грубая лапа стерла очарование прошедших минут – тоненький узор на покрытом капельками влаги стекле.
На следующий день Капитан догнал Вацлава и Гонзика по дороге к лагерю. Он бодро хлопнул их по спине, обнял обоих за плечи.
– Как бы вы отнеслись к тому, чтобы для разнообразия часок потрудиться, а, ребята?
– Разыгрывай кого-нибудь другого, – Вацлав согнулся под тяжестью его объятий.
Капитан торжественно выпрямился и молитвенно воздел ладони кверху.
– Сегодня с шести утра. Словно я впервые в сезоне играл в теннис. Спины будто и нет, не чувствую.
Они с удивлением посмотрели на свежие розовые мозоли на его руках.
– Работал у Зеппа Рюккерта в селе Гостенгоф, четыре километра отсюда. «Шельма мужик, который не пашет на святого Ржегоржа…» Сначала я вел борозду, будто бежала испуганная корова, но к полудню я так разошелся, что сам Пршемысл Пахарь спасовал бы передо мной! Жаль, что наши главари не имели такой тренировки, глядишь, они тогда бы не прошляпили в феврале…
Восторг в глазах Гонзика сменился удивлением.
– Хорошо, работу нашел ты, чего же нам-то радоваться?
– Болваны! Поле у мужика как прерия, взглядом не окинешь. По терминологии, принятой теперь на нашей отчизне, хозяин «ein westdeutscher Kullak»[105]. И вид у него словно с картинки «Дикобраза»:[106] пузо, зеленая шляпа, рыжие патлы, асоциальное поведение. Договорился я, что завтра мы придем вчетвером. Дайте срок, пообживемся, а потом возьмем да и заложим у него колхоз.
Бурная радость охватила Гонзика и Вацлава, но, посмотрев на измазанные грязью ботинки Капитана, Вацлав забеспокоился.
– Где же я возьму крепкие ботинки для работы? – Радостные надежды завладели вдруг его воображением.
Продержаться бы на работе до жатвы, а тут – зимний семестр в университете. К этому времени, наверное, закончится проверка, и он наконец получит заграничный паспорт и разрешение на выезд в Канаду… Вдруг он испугался такой возможности: а Катка? Но тут же упрекнул себя: балда, твоя работа – это еще журавль в небе, а ты уже терзаешь себя разными рассуждениями.
Но он не мог остановиться и мечтал: он поднимается по мраморной лестнице факультета с портфелем под мышкой, в белом халате со скальпелем в руках склоняется над прозекторским столом, сидит, сжав голову ладонями, над мудреной книгой по терапии в студенческой комнате где-нибудь под нюрнбергской готической крышей, и в конце всего этого – маленькая эмалированная вывеска на дверях:
MUDR. VACLAV JUREN,
FACHARZT FUR GYNAEKOLOGIE[107]
Может быть, даже не Вацлав, а Венцель…
Он поднял голову. Белые облака плыли по небу, причудливые, свободные, в них новая весна. Где-то близко в вышине повис жаворонок. Почему это он раньше не слышал его трелей? Катка, девушка, стройная весенняя березка, упругий шаг и нежные, мягкие губы. Она своей любовью окрыляла его. Чего только он не сделает ради нее! Он выпрямился и глубоко вздохнул.
– Синусоиду помнишь, Гонзик? Нижнюю волну мы пережили. Теперь пойдем вверх!
– А кто будет четвертым? – спросил Гонзик, опасаясь, как бы четвертым не оказался Пепек.
– Выберите кого хотите, – ответил Капитан.
На следующий день, чуть забрезжило, все четверо, вместе с Ярдой, пустились по полевой дороге. Вокруг лежал сырой, холодный туман, но они не чувствовали холода: их подгоняло и согревало опасение, как бы кто-нибудь их не опередил.
Хозяин, Зепп Рюккерт, встретил их во дворе своего обширного хозяйства. Он без всякого восторга посмотрел на тощую, слабую фигуру Вацлава, спортивная выправка Ярды его слегка смягчила; он прикрикнул на барбоса, яростно кидавшегося на обтрепанных чужаков, и спросил:
– Что умеете?
– Они всему научатся за полдня, как я, – ответил за всех Капитан.
– Если работа будет спориться, заплачу по шесть марок за день, в полдень – обед. И старайтесь, хлопцы, такая удача выпадает одному из тысячи.
– Мерзавец! – отвел душу Капитан после ухода Рюккерта. – Немцу он заплатил бы пятнадцать – двадцать марок в день да еще застраховал бы его. Но нам все равно повезло.
В тот день пахал только Капитан. Остальные сажали картофель. В полдень три новоявленных работника не могли разогнуть спин. Долго ждали они в сарае, сидя на охапках соломы, обещанного обеда. В смежной половине за деревянной перегородкой нетерпеливо били копытами и изредка ржали лошади. Наконец девушка принесла большую кастрюлю картошки с подливкой и кормовую репу.
– Это посылает нам герр Рюккерт со своего стола? – помрачнел Капитан.
Девушка смущенно почесывала бедро. На ее грязные босые ноги были надеты стоптанные ботинки без шнурков, прядь жирных волос свисала на лоб. Она оценила кудри Ярды и его крепкое тело, слегка приоткрыла мясистые губы и провела грубой ладонью по своей груди.
– Вас тоже этим кормят? – спросил Капитан и посмотрел на ее губы, обметанные лихорадкой.
Поколебавшись, она утвердительно кивнула.
– А сколько вам платят?
Загрубелая рука перестала наконец чесать бедро.
– Деньги забирает Иохем.
Они не успели спросить, кто такой Иохем: вошел хозяин.
– В лагере мы едим за столом, – сказал Капитан.
Рюккерт посмотрел на батрачку, как будто заподозрил ее в том, что она подстрекала этих перебежчиков, но тут же отбросил эту абсурдную мысль. Он широко расставил ноги и не спеша стал набивать коротенькую трубку.
– А кем вы были раньше? – гнусаво спросил хозяин, попыхивая трубкой, потом кивнул квадратной головой батрачке и произнес одно лишь слово:
– Geh![108]
Девушка немедленно исчезла.
Капитан достал помятую сигарету, но, подумав, что сидит на соломе, спрятал ее обратно.
– Солдатом, летчиком, – ответил он.
Рюккерт тихонько присвистнул.
– Во время войны?
Капитан кивнул.
Хозяин схватил его за рукав и вывел из сарая.
– Schau[109], – и сильной красной рукой, поросшей рыжеватыми волосами, указал в сторону города. – Полюбуйся на эти разбитые дома. В старый город тоже попала бомба, и костел девы Марии не пощадили. Может, это твоя работа? – Хозяин отпустил рукав Капитана и вернулся в сарай.