Текст книги "Если покинешь меня"
Автор книги: Зденек Плугарж
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
Они согревали окоченевшие в пустой холодной комнате ладони о чашки с чаем. Вацлав не выключил плитку и поставил ее у ног Катки.
– Сегодня в полдень уже во второй раз со мной происходит странная вещь. – Вацлав прикоснулся к руке Катки. – Думаю о маме и, представь, не могу вспомнить ее лица. Вижу ее перед собой, ее жесты, как она открывает буфет и берет сахарницу, расчесывает перед сном волосы – она постоянно беспокоилась, что они выпадают; а вот лицо ее забыл. Не помню – серые у нее глаза или зеленоватые. Это ужасно, Катка. Убийственно сознавать, что даже самые дорогие тебе существа уходят из твоей памяти…
Она испытующе и встревоженно смотрела ему в лицо.
– Я помню мать совершенно отчетливо, но не надо говорить о доме!
И опять тонкая морщинка пролегла поперек ее лба Катка встала. Им овладел страх.
– Не уходи, прошу, я… я тут сегодня не могу быть один…
Он выглянул в окно.
– Ведь льет, – радостно сказал Вацлав. – Ты промокнешь. – Он отошел от окна и схватил Катку за руки. – На улице дождь, как в тот раз, в хижине на свалке… Помнишь?
На Вацлава снова нахлынули чувства давних дней Потухшее было волнение ожило вновь от прикосновения ее тонких пальцев и нежного, пьянящего аромата волос. Страсть и тоска, пропасть одиночества и искра надежды…
– Останься, Катка… – молил он.
И в ее глазах тоже ожили следы чего-то прежнего, недосказанного. Она шевельнула рукой. Вацлав быстро повернул ключ в дверях…
Темнота и дождь, стучащий в окно, – как тогда, как тогда…
Тепло женского тела, безумное желание вознестись куда-то ввысь… Как ждал он этого, трудно даже поверить, что его мечта сбылась! Забыться, забыть обо всем.
Нет, забыться нельзя, его ослабевшие крылья не поднимут его над прахом.
Дождь равнодушно бьет в окно, черная темнота проникла в душу Вацлава – вокруг него безвоздушное пространство, пустыня…
Все еще прекрасное тело, и оба они – рожденные для синих высей под облаками… Никогда Вацлав не чувствовал с такой силой, что он словно налит свинцом, что он притиснут к земле. Никакие иллюзии, никакое притворство не помогут ему подняться.
– Катка, осталось в тебе что-нибудь от того, что было вначале?
Ее голос – бесцветный, голос бескрылого существа.
– Не знаю… Я… не вспоминаю.
Как вернуть силу ослабевшим рукам?
– Но ведь без любви нельзя дышать, Катка…
Чиркнула спичка, огонек сигареты движется в темноте.
– Любовь и Валка. Бессмыслица. Ты придаешь слишком большое значение вещам, которые не имеют значения.
Горячими ладонями он взял ее вялую руку.
– Что же имеет значение?
– Ничего.
А потом эта девушка ушла, улыбнулась, сказала: «Доброй ночи», – и не пожала даже руки. Полтора года ждали они этой минуты, и вот Катка спокойным шагом идет к двери, даже не поцеловав его на прощание.
Островок, единственный и последний, к которому ты стремился доплыть. Но едва ты прикоснулся к нему рукой, он неслышно ушел под воду.
На следующий день Вацлав собрал остатки своих вещей. Сегодня, стало быть, их комната совсем осиротеет.
Кто-то постучал. Он удивленно обернулся – здесь уже давно отвыкли от вежливости.
В дверях стоял профессор Маркус!
Вацлав уронил на стол сверток с бритвенным прибором. Словно лунатик, приблизился он к Маркусу. Они обнялись. Юноша на своей щеке почувствовал шершавую, колючую щетину старика.
– Профессор, вы все-таки за мной приехали! – Вацлав взял его под руку.
Маркус как-то странно, по-стариковски передвигал ноги. Под наплывом внезапной надежды с Вацлава свалился гнет страха за будущее. В первый раз после долгого времени его охватила радость.
– А я уже начал сомневаться, что вы когда-нибудь выполните свое обещание. Я думал, что вы такой же себялюбец, как и остальные.
Вацлав суетливо начал готовить чай и тут же бросился помогать профессору снять заношенное зимнее пальто. Чемодан профессора все еще стоял посреди комнаты. Маркус избегал взгляда Вацлава, его рука развязывала и завязывала кашне. Он даже забыл снять шапку. Маркус оглядывал опустевшую комнату, расспрашивал о судьбе прежних ее обитателей. Вацлав отвечал через пятое на десятое, наливая горячий чай. В конце концов это мучительно – рассказывать о человеческих трагедиях и улыбаться своему личному счастью.
– Но вы мне до сих пор ничего не сказали, профессор, о своих делах… и о моих.
Профессор допил чай, встал и прямо посмотрел в лицо Вацлаву. Потом поднял с пола чемодан и положил его на свои бывшие нары.
– Я, Вацлав… Я пришел не за вами. У меня кончились деньги, и мне придется жить здесь некоторое время, пока я не получу места.
Слабый шум в ушах резко усилился, что-то внутри Вацлава оборвалось, причинив острую боль. Лицо его посерело, явственное чувство холода где-то внутри головы, ощущение, что мозг вдруг обнажился.
– Какое место?
Маркус с каким-то неимоверным напряжением поглядел на дырявый сенник, на ржавые гвозди в брусьях верхних нар, на которые некогда он вешал одежду.
– Немецкие учреждения обещали мне место учителя в женской гимназии.
Вацлав онемел от изумления, в голове по-прежнему чувствовался холод.
– Вы, социолог?
Слова старика проникали в сознание Вацлава словно сквозь фильтр и превращались в монотонные звуки, смысл которых Вацлав улавливал лишь наполовину. Теперь ничто уже не волновало его.
– Мои политические характеристики оказались катастрофическими. Парадоксально: полная, плодотворная жизнь завершается пустотой. Это не совсем понятно, но оказалось, что я не связан ни с кем: от родины я сам отрекся, а эмиграция отреклась от меня.
Профессор, кряхтя, улегся на нары, отдышался, вперив выпуклые глаза в верхние нары. Его толстый указательный палец с докторским перстнем механически ощупал дыру от выпавшего сучка, зиявшую в подпорке. Старик ослабил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу воротничка.
– Мне шестьдесят пять лет. Моя внучка в нынешнем году пойдет в школу. Она любила меня, может быть, даже больше, чем отца. Для нее было бы тяжело узнать, что дедушка полз домой через границу, словно контрабандист, и где-то в лесу его затравили собаки…
Все слабее и слабее, как будто из туманной дали, долетали до ушей Вацлава спокойные, монотонные слова.
– Удивительное ощущение, коллега. В один мир я не в силах вернуться, а этот, другой, от меня отрекся… Нет, я ушел на Запад не за большим заработком, не за славой, а потому, что я не мог изменить своему мировоззрению.
Вацлав едва улавливал смысл его слов, хотя профессор заключал не только свою, но и его, Вацлава, скорбную исповедь.
– Здесь, в Валке, на вопрос Капитана, чего я жду от Запада, – может, вы были свидетелем этого разговора? – я ответил: избавления от травли, которой меня, как я предполагал, подвергнут на родине. Я не желаю, сказал я тогда, быть свидетелем уловления душ и несправедливых обвинений. Я говорил тогда и об измене нашей интеллигенции, перешедшей на сторону нового строя… Понимаете, какой это был страшный фантом?
Профессор скрестил руки на груди. У Вацлава промелькнула чудовищная мысль: он словно мертвец в гробу.
Профессор продолжал:
– Материальное банкротство – тяжелый удар, вещь неприятная, но это можно перенести, если у человека есть твердая воля. Но если ты банкрот идейный, политический – это духовная смерть. Вацлав… – Маркус неторопливым жестом положил ладонь на глаза и надолго застыл в такой позе.
Вацлав не отдавал себе отчета, кто говорит эти слова: профессор Маркус или он сам.
– Мир, который я осудил на погибель, шагает вперед, живет и крепнет, тот же, к которому я простирал руки, рано или поздно погибнет, сгниет… Печальная судьба – стать зернышком между жерновами двух эпох. Если бы я нашел в себе силы преодолеть позор перед своей семьей, перед народом… Впрочем, я слишком стар и уже не гожусь для авантюр нелегального возвращения…
После этого разговора Вацлав жил в какой-то летаргии, словно смотрел на себя со стороны. И все-таки где-то в глубине души он подводил итоги, все пережитое приобретало формы, отчетливые контуры.
Каков результат твоей одиссеи в Западной Германии? Беспрерывный ряд проигрышей. Ты имеешь право выйти из игры!.. Not eligible, нежелательный или что-то в этом роде. До сих пор каждый тяжко расплачивался за недоразумения с папашей Кодлом. Отечески заботливый пастырь своих овечек, владыка их жизни. Зачем убивать овцу? Есть такие пути, на которых она погибнет сама.
Катка, его любовь. Двое измученных, опустошенных людей – погасшие глаза и погасшие сердца. Раньше или позднее, но горение угасает, ведь и для самого маленького огонька нужен кислород.
Вацлав часто думал о профессоре. Единственный выдающийся человек из тех, кого он здесь узнал. Словно гранитная скала, возвышался он над поверхностью этого моря стоячих вод. Вацлав часто представлял себе, как Маркус входит в университетскую аудиторию в Кембридже или в Чикаго, снова хорошо одетый, уверенный в себе. Индивидуальность. Студенты затихли, поднялись, приветствуя его.
Нет. Профессор-социолог Маркус снова лежит на своих нарах с вонючей гнилой соломой, в грязной рубашке с обтрепанным пожелтевшим воротничком. Он жарит на маргарине несколько картофелин, ест селедку и ждет места учителя истории в женской гимназии.
Not eligible, нежелательный или что-то в этом роде: никакое высшее учебное заведение не примет студента, у которого документы не в порядке. А твои руки слишком слабы, чтобы копать каналы, грузить уголь, носить мешки с пшеницей. Нет, он бежал сюда не за карьерой поденщика. Может быть, со временем тебе дадут Fremdenpass. Эта бумага откроет перед тобой двери для безвозвратного выезда из Германии. С этим паспортом ты сможешь поехать и за океан. Поначалу ты обязан представить подтверждение, что тебя там кто-то принимает на работу. Однако никто не пожелает принять на работу not eligible. Так замыкается круг, из которого нет выхода.
Хотя, впрочем, выход есть. Правда, всего один.
Вацлав шел в город. Навстречу двигались машины, люди… Он смотрит на молодую мать с детской коляской, на рабочего, несущего термос с кофе. Вот две девушки, обнявшись и громко смеясь, поверяют друг дружке свои любовные дела. У Вацлава такое чувство, что хотя он еще и ходит среди живых как живой, но уже мертв.
Острый запах весенних цветов отвлек его. Сады предместья уже пестрели желтыми звездочками форзиции.
Перед глазами Вацлава – плачущая мать. Она обливалась слезами все время перед его отъездом, когда уже и она и отец, не видя другого выхода, наполовину согласились с побегом Вацлава – оба непоколебимо верили, что он скоро вернется дипломированным врачом.
А Мерцфельд утопает в желтом половодье форзиций.
Вот и маятниковые двери «У Максима».
Вацлав оглядывается по сторонам: давно он тут не был. Ничто не изменилось с того момента, когда он впервые вошел сюда. Только сутулая спина генерала еще более сгорбилась, да шея буфетчицы Маргит требует теперь больше косметических средств, чтобы прикрыть новые морщины. Один только визгливый оркестрион противостоял воздействию времени. Он прожил уже полстолетия, проживет, вероятно, и еще больше и своим варварским ревом неутомимо будет приветствовать торговлю любовью и краденым товаром.
Свободных столиков не было, и Вацлав присел к столу, где уже сидели трое юношей. Изумленные лица, глаза, с ужасом скользящие по завсегдатаям кабачка, пестрому сброду из Валки. Вацлав невольно вспомнил о своих товарищах: Ярде, Гонзике. У них были точно такие же испуганные глаза и тоскливая мысль: что-то должно с ними произойти – прочь, прочь отсюда.
– Вы здесь уже давно?
– Два дня.
На губах Вацлава снисходительная улыбка.
Ребята, словно ожидая от него спасения, рассказали свою историю. Они ехали, чтобы работать в молодежной бригаде на Шумаве, в поезде познакомились с девушкой, та уговорила их остановиться в соседней деревне у ее дяди, там им будет лучше. В воскресенье они отправились на прогулку к истокам Влтавы. Шли, шли, и вдруг перед ними западногерманский пограничный патруль: «Halt!» Опомнились ребята уже в Пассау, а их приятельница как сквозь землю провалилась.
– Как она выглядела?
– Блондинка, пухлые губы, курносый носик, на щеках угри, водянистые глаза. Назвалась Мартой.
Вацлав устало прикрыл глаза.
– Она сказала вам неправду. Ее зовут Ганка.
Ребята открыли рты от изумления, но Вацлав встал: в дверях показалась знакомая личность: сдавленный череп, узкие плечи, отвратительные выпученные глаза. По знаку Вацлава Колчава молча последовал за ним в каморку позади распивочного зала. Маргит ногою захлопнула за ними дверь.
– Мне нужен бы пистолет.
– Сто тридцать марок.
– Не валяй дурака, где я тебе их возьму? Отдам тебе все, что имею. Оставлю только несколько пфеннигов, чтобы уплатить по счету.
Колчава пересчитал содержимое бумажника Вацлава и отрицательно замотал головой. Внезапно его глаза жадно заблестели, и он молча показал на запястье Вацлава.
Вацлав возмутился.
– Вымогатель! – Но, к изумлению Колчавы, покорно отстегнул часы и подал ему.
Человечек поднес часы к глазам и проверил фирму, затем для верности приложил их к уху.
– Сколько патронов?
– Один.
Колчава разинул рот, испытующе посмотрел на дергающееся веко Вацлава. Поскреб в затылке, грязным пальцем потер глаз.
– Спятил, камрад?
Вацлава одолело нетерпение, торг продолжался слишком долго.
– Как взвести курок?
Колчава как-то смешно наморщил лоб, глубоко вздохнул, помрачнел и с озабоченным видом протянул руку.
– Верни пистолет. С такими делами я не связываюсь.
Вацлав побледнел.
– Он мне нужен! Я уже купил. Давай патрон!
Колчава нерешительно подошел к окошку, выходящему во двор. Узкой ладонью сжал в кармане дорогие часы, рассеянно поглядел на потрескавшуюся стену противоположного дома. «Как это до сих пор штукатурка не отпала?» – подумал он, чувствуя на себе напряженный взгляд Вацлава. Рука Колчавы дважды как-то неуклюже и нерешительно протягивалась за патроном и дважды возвращалась с полпути. Наконец, скорбно склонив голову, опустив глаза, он выловил из кармана патрон и всунул его в обойму. Потянув вечно мокрым носом и изобразив на лице сочувствие, Колчава по доброте душевной прибавил в обойму еще один патрон.
– Курок взводится так, – показал он.
Колчава следил за Вацлавом. Парень еле добрел до своего столика, кликнул официанта.
Колчава мотался у распивочной стойки. Он незаметно надел часы и угостил себя коньячком за удачно проведенную операцию. Утирая ладонью мокрый нос, Колчава время от времени искоса поглядывал в сторону Вацлава. Бледное неподвижное лицо юноши, маячившее сквозь завесу табачного дыма, снова и снова привлекало его беспокойный взгляд. Наконец Колчава не выдержал. Он швырнул на стойку пять марок, хлопнул по бумажке рукой и пошел к выходу, подергивая острым плечом. На улице, недалеко от входа, понуро стояли три новичка. Колчава приблизился к ним и засучил рукав.
– Двести марок. Купите, их можно перепродать за триста на первом же углу. Докса, четырнадцать камней.
Выйдя из душной, тяжкой атмосферы «Максима» на улицу, Вацлав приободрился.
Карман его брюк оттянулся под тяжестью револьвера – этот предмет сосредоточивал в себе для Вацлава чувство уверенности и освобождения. Вацлав по привычке хотел взглянуть на часы, но увидел лишь голое запястье и усмехнулся уголками губ. Трамвай со скрежетом проезжал круг конечной остановки, оборванные мальчишки с отчаянным видом цеплялись за вагоны и объезжали вокруг площадки. Сгорбленная старушка в черной старомодной шляпке постукивала по тротуару клюкой.
Вацлав, не торопясь, шел к городу. Аромат весны все гуще смешивался с запахом выхлопного газа. Сигналы клаксонов, шуршанье шин по асфальту, шум большого города успокаивали, избавляли от чувства одиночества. Знакомая зеленая решетка, желтые флигели, больные в полосатых халатах на ясном весеннем солнце.
Вацлав поднялся по широкой белой лестнице, прошел мимо длинного ряда коек в большом общем зале третьего класса.
Мария удивленно раскрыла глаза, быстро села. Неуклюже отодвинула от кровати стул для него, тоненькой рукой начала шарить в тумбочке.
– Я даже не причесана, а вы так… неожиданно… вдруг… – От волнения язык ее заплетался. Она начала поспешно приглаживать перед маленьким зеркальцем волосы, румянец залил ее пожелтевшие щеки. – А папа и мама почему не дают знать о себе? Я не знаю их адреса, и куда им писать…
Вацлав думал, что бы ей сказать, но Мария уже переменила тему. Она нагнулась с койки, в нижнем ящике ее тумбочки в пакете желтели свежие апельсины.
– Кушайте! Папаша Кодл навестил меня позавчера и принес целый килограмм. Он очень мило со мной побеседовал, а маме – помните? – подарил ботинки. Папаша Кодл – золотой человек… Нет, нет, вы обязаны взять, иначе вы меня обидите! – И она заставила его взять апельсин; дышала Мария тяжело и прерывисто.
Вдруг девушка схватила Вацлава за руку, высунула из-под одеяла ногу и надавила его указательным пальцем на свою отекшую щиколотку. Образовавшееся углубление медленно и долго выравнивалось.
– Не проходит, нет улучшения, с сердцем плохо.
Вацлав сидел с апельсином в руке и оцепенело глядел в ее взволнованное лицо. У него мелькнула мысль: симптомы совпадают: кислородная недостаточность в легких, добавочная нагрузка на сердце… Еще три года, и ты, Вацлав, был бы врачом!
Мария опасливо оглянулась на соседок, приглушила голос, в ее лихорадочных глазах отразилась озабоченность.
– И Казимир все не идет и не идет. Иногда мне начинает казаться, что он уже вообще не придет… А папаша Кодл говорил, чтобы я не беспокоилась: за мое пребывание в больнице заплатит Füsorge. Я здесь как принцесса: на завтрак молоко, булочка с маслом, пан доктор приходит, справляется о здоровье, только есть мне не хочется. Ах, если бы Казимир…
Вацлав не старался понять ее польскую речь. Мария же решила воспользоваться редким случаем и наговориться досыта.
– Почему наши мне не пишут? Я не виновата, что заболела. Чего они на меня обозлились? – Она откинулась на подушки, неестественно вытянув шею, ей было трудно дышать. Обессиленная, она попыталась снова сесть.
– Подожди, я помогу. – Он взял ее под мышки, посадил и ужаснулся: она была легкая, как ребенок.
Вдруг ему стало стыдно за то, что она так катастрофически исхудала. Этот стыд был бессмысленным, и он разозлился сам на себя. Да и вообще, зачем он сюда пришел? Но тут же он нашел ответ: «Ведь мы с ней последние из одиннадцатой комнаты дотянули до самого своего конца…»
– Напишите им, что вы у меня были, вам они ответят, ведь я им ничего не напортила, они достаточно наказали меня уже тем, что не пришли проститься… Когда у меня перестанут отекать ноги, пусть вышлют билет, напишите им это!.. Столько у меня здесь еды, но все уносят обратно, я не могу есть, мне хочется только плакать, плакать каждый день!
«…Почему наши мне не пишут?» – звенело в ушах Вацлава.
Ведь и ему тоже никто не пишет. Он послал несколько писем домой, все они были лживыми, умалчивали о действительном положении вещей. Он не хотел своими неудачами усугублять их и без того безрадостную жизнь в тесной квартирке, до отказа набитой мебелью. Он был убежден, что родители отвечали, хотя их письма до него и не дошли. Заподозрив, что вокруг него замыкается какой-то проклятый круг, Вацлав попросил родителей посылать ему письма до востребования, но и после этого ничего! Теперь он уже перестал ждать.
Вацлав встал и пожал худую влажную ладонь Марии.
– Прошу вас… Бронеку послезавтра исполнилось бы десять лет. У меня нет денег, но если бы вы могли пойти на кладбище и помолиться на его могилке вместо меня, папы и мамы. «Modlitwa powszechna za dusze zmarlych»[165]. Знаете? Или хотя бы «Отче наш»… – Мария нащупала зеркальце. Едва взглянув в него, она в ужасе закрыла рот ладонью – И вы ничего не говорите! – Больная схватила помаду и нарисовала на губах яркое сердечко.
У Вацлава уже не было сил дольше оставаться здесь. Он бросился вон из палаты, но в дверях обернулся – большие блестящие глаза напрасно пытались вернуть его. Тридцать коек вдоль стен, тридцать больных, но в его памяти запечатлелись лишь эти умоляющие глаза, полные тоски и одиночества.
Вацлав пустился наутек, он бежал по лестнице с апельсином в руке. Только на улице юноша немного опомнился. Он машинально поплелся по направлению к лагерю, не воспринимая окружающее, видя перед собой только зовущие глаза больной.
Ворота в ветхом заборе «Camp Valka». Чуть не торжественное чувство – входишь в эти ворота в последний раз. Однако Вацлав заколебался. Его друг профессор! Нет, он не может пойти прощаться с Маркусом: все тогда примет другой оборот, а Вацлав этого не хочет. Он нащупал револьвер в кармане брюк. Это прикосновение придало ему решимости.
Катке он пожмет руку, скажет ей, что решил уйти из Валки, что жить здесь дальше он уже не может. Пожмет ей руку и, может быть, поцелует в губы, попросит, чтобы вспоминала его добром.
Но вдруг его передернуло. Из бокового переулка вышла парочка и повернула в ту же сторону, куда шел и он. Незнакомый плечистый человек с пышной прической, а рядом – серый плащ, берет, стройные ноги, новые туфли. Парочка шла медленно, мужчина посмотрел на Катку, чему-то рассмеялся, взял ее под руку. Она не противилась.
Вацлав подождал, пока парочка скроется из виду. Затем круто повернулся и пошел вон из лагеря.
Он идет и думает обо всем и ни о чем, в голове – хаос, но вот он почувствовал голод: с утра не ел, однако глупо есть перед…
Вацлав поднял голову: перед ним хилый лесок, отмеченный соседством большого города, лесок, из которого унесены все опавшие сучья и на земле которого тут и там желтеют прошлогодние бумаги. Полтора года тому назад они бродили здесь с Каткой. Нет, это не сентиментальность, что он очутился именно здесь.
Вацлава вдруг охватил страх, холодный, ошеломляющий. Юноша оперся о ствол дерева. Какая сырая земля под ногами! От нее все еще пахнет тлением прошлогодних листьев. Непостижимо, от всей сложности его душевных переживаний через несколько минут не останется ничего, только неживая материя, которая сольется с этой влажной, враждебной глиной…
Понемногу Вацлав стал успокаиваться. Катка тогда была в том же сером плаще и берете. Только чулки были заштопанные. Воспоминания… Все это ушло в бесконечную даль, и он сам уже старый-старый, равнодушный, обессиленный. Собственно, это даже хорошо, что она избавила его от минут прощанья.
Вон там, по насыпи, поезд идет в Регенсбург: где-то за спиной, на дороге, идущей через лес, тарахтит трактор; парочка тихо прошла мимо Вацлава по лесной тропинке, целиком поглощенная друг другом – мир живет, и люди влюбляются, но это все уже не относится к нему. Вацлав еще смотрит на это как посторонний свидетель жизни, но сам он уже перешагнул черту.
Тяжелая усталость одолела его. Вацлав присел на пень, но это показалось смешным: ведь человек отдыхает, чтобы набраться сил, чтобы жить. Что делать с жизнью, которая никому и ничему не служит, у которой нет цели, которая никому не принесет радости? Что делать с жизнью, если впереди нет ничего светлого, высокого, если в ней умер последний идеал? Как она пуста, если у человека нет ничего, за что бы он мог болеть душой, чему бы он мог верить.
Вацлав стал механически сдирать кожуру с апельсина, ноздри его втянули приятный освежающий запах. Дикость! Ты уже неживой и вдруг ешь апельсин!
– Я шел искать свободу, – сказал он вслух и, испугавшись своего громкого голоса, оглянулся вокруг. В уме ли он? Но нет, он еще ест апельсин, душистый и сладкий.
Мера найденной здесь свободы пропорциональна злу, от которого ты избавился.
«Ведь я же свободен, – подумал Вацлав. – Могу сделать все, что мне заблагорассудится, свободно уйти из этого «свободного» мира».
А что, может, Платон был прав, утверждая, что смерть наивысшее благо для человека?
Oculomotorius… Как называется следующий из мозговых нервов? Хотя глупо думать, все равно этого он уже никогда не узнает. Годы учения, экзамены, страх перед ними и облегчение после. Зачем?
Послезавтра он должен был пойти молиться на могилку Бронека. Нет, Мария, помолись сама. Modlitwa powszechna za dusze zmarlych.
Какое облегчение – избавиться от постоянного безденежья, ощущения пустых карманов, от чувства, что ты нищий!
Твердый граненый кусок стали в его руке. Внезапно Вацлаву стало досадно на себя: надо было сказать профессору, чтобы он взял себе плитку Капитана и вещи Вацлава. Профессор непрактичный, кто-нибудь придет и из-под носа все украдет. На чем же будет тогда этот старик жарить картошку? А как ему, должно быть, будет тоскливо одному в комнате!
«Смерти не боятся лишь те люди, жизнь которых имеет наибольшую ценность», – сказал Кант. Горбатый сумасброд! Моей жизни – грош цена, но я тоже не боюсь смерти! Не боюсь!
«Нет, я не хочу возвратиться домой с таким проигрышем. Меня арестовали бы, и я все равно никогда бы не окончил университета. Я вышиблен из колеи навсегда. Я только еще больше опозорю свою семью и сам буду всегда влачить свой позор как тень».
Горячие слезы потекли по его исхудалым щекам, губы почувствовали их солоноватое тепло. Он вытер ладонью глаза. «Это я о тебе, Эрночка, сестренка моя. Я тебя очень люблю и буду любить… еще сколько-то минут. Со временем, когда ты узнаешь обо всем, боль за брата не будет уже такой острой. И вы, мама и папа, простите – я страшно ошибся, все проиграл. И мои ошибки были из тех, за которые платят самой дорогой ценой. Я сам по своей воле забрел в тупик. Иные, возможно, нашли бы выход, я его не нашел».
Вацлав опустил руку в карман и нащупал камешек, принесенный им с чешской стороны. Веко задергалось сильнее, он зажмурился, но это не помогло.
Любимый поэт его юности…
Всегда у Вацлава замирало сердце над этими строками, может быть, он подсознательно угадывал в них свою судьбу.
Сын мой, свято оберегай
Землю родную – отчий край!
Если покинешь меня – не погибну.
Сам пропадешь…
Твердый граненый кусок стали в его руке. Сколько сейчас времени? Наверное, ему все-таки надо это знать.
Человечек с уродливым черепом показал, как взводится курок.
Как холодит это маленькое колечко ствола, нет, уже не холодит, оно греет, жжет…
Вацлав нажал на спусковой крючок…
33
Закончилось основное обучение. На вечерней поверке между иными зачитали и фамилию Гонзика, а в конце – ничего не говорящее название: «Уджда».
Моторы автомашин ревели на широком асфальтированном шоссе, идущем на запад, извилинами поднимающемся вверх, а потом спускающемся вниз, среди голых безводных скал. Белый город со стройными минаретами, проклятая крепость ЦП-3 с пыльным плацем и разносящими заразу черными девицами, кладбище иллюзий под вечно ясным небом – настоящее преддверие ада – все это осталось позади.
Наконец длинная колонна автомашин достигла нового места назначения – городка, расположенного в холмистой местности на самой границе Марокко. Чахлая, выгоревшая зелень, песок и невысокие горы на горизонте. В километре за городом – большой квадрат, обнесенный колючей проволокой. Белый кирпичный дом для господ офицеров, пятнадцать деревянных бараков для нижних чинов. На каждом углу – пулеметная сторожевая вышка; гаражи, выровненные в ряд танки с зачехленными пушками. Патрульный с автоматом на груди, в белой фуражке, с красными нашивками на рукавах размеренно вышагивает вдоль колючей проволоки. Слова нового командира на вечерней перекличке не оставляли никаких иллюзий:
– Дорога к морю идет через горы и пустыню. Каждый голубок, который захочет отсюда упорхнуть, должен в дороге пить и есть, понятно? За каждого пойманного дезертира две тысячи франков – солидная сумма для туземца. Не было случая, чтоб они отказались от такой возможности. Эти две тысячи удерживают потом из жалованья дезертира, разумеется, если он будет еще получать жалованье.
В тот вечер Гонзик сидел на краю бетонного колодца в углу лагеря и глядел на запад. Уджда – укрепленный пересыльный пункт. Еще на пятьсот километров удалился он от родины. Африканские сумерки быстро опускались на плоскую равнину. Угасала полоска золотых облаков на горизонте, в памяти Гонзика возникла совсем непохожая картина: мошкара вьется над засыпающим Стеклым прудом; там, в дальней дали родного Горацка, на туманных сырых лугах коростель начал свой трескучий вечерний концерт, ему ответили лягушки из камышей. В дружном лягушачьем хоре выделяется громкое кваканье их старого короля. Желтое брюшко карпа мелькнуло над водой и с плеском скрылось в глубине. По воде тихо растекаются круги, они становятся все шире, слабеют, не достигая тростника, растущего вдоль берегов. Голубая вечерняя прохлада стелется над прудом, сливаясь с серо-голубыми сумерками, опускающимися с геральтицких холмов. А за недалеким сосняком вдруг пронеслась дымящаяся ракета – девятичасовой пассажирский, мчась к Знойму, поднял обычный переполох: потревоженный поездом выводок диких уток суматошно понесся низко-низко над прудом, ударяя крыльями по воде, эхо повторяет перестук колес, с переезда доносится прощальный гудок, и все снова затихает.
Терзающие душу образы! Сердце Гонзика живет лишь видениями родной земли. Они чудятся ему во сне и наяву, он дышит ими, они стали частью его души, в них одно его счастье. Родина.
Гонзик очнулся: шаги по песку, французский говор. Сержант и три легионера шли от канцелярии прямо к нему. В руках у них короткие доски и инструменты. Гонзик убрался восвояси. За его спиной послышался стук, в дерево вбивали гвозди, колодец громко резонировал. Парни чему-то смеялись. По панибратскому отношению солдат к сержанту можно было заключить, что это тертые люди. Когда они ушли, Гонзик подошел к колодцу. Табличка на французском, немецком и польском языках угрожающе предупреждала: «Тиф. Не пользоваться!»
Однажды вечером в арабской кофейне под полотняной крышей к Гонзику подсел Жаждущий Билл. Он заказал содовой и вытянул из кармана помятую открытку. Хомбре писал из Феса, что он уже совершил первый парашютный прыжок.
Билл задумчиво гонял соломинкой кусочек льда в стакане с содовой водой.
– Хомбре влип крепко: он попал в глубь страны.
Гонзик посмотрел вопросительно. Билл пристально глядел щелками серых глаз.
– Отсюда до моря шестьдесят километров, – сказал он своим высоким пискливым голосом.
Гонзик нервно оглянулся: за его спиной зазвякали подковы, два полицейских-араба медленно проехали по улице. Гонзик с удивлением подумал, что более, чем содержание сказанного, его ошеломило доверие Билла – редкостное явление здесь, в обстановке предательства и подозрений. Разве этот парень с детским голосом уже забыл, что и Гонзик участвовал в избиении?
– Ты ведь слышал, что говорил полковник на перекличке…
Полицейские исчезли за углом. Гонзик кивнул им вслед.