355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зденек Плугарж » Если покинешь меня » Текст книги (страница 27)
Если покинешь меня
  • Текст добавлен: 7 ноября 2021, 19:32

Текст книги "Если покинешь меня"


Автор книги: Зденек Плугарж


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)

Свистки прорезали застывшую тишину.

– Становись!

Все изменилось вокруг, как по мановению палочки злого волшебника. Люди забегали, затопали по лестницам куда-то вниз, послышались крики, брань, незнакомые резкие слова команды. Парни, путаясь, метались по двору: солдаты в гимнастерках цвета хаки, в шароварах, застегнутых у щиколоток, помогали им тычками в спину, устанавливая шеренги.

– Garde á vous![156] – раздалась команда.

Легионеры не поняли слов, но догадались по металлическому тону голоса и замерли на месте как кто стоял. Унтер-офицер с трудом расставил их в колонну по трое, а какой-то офицер в черной шапке с красным верхом, с четырьмя золотыми треугольниками на рукавах обратился к ним с кратким словом. Легионеры не поняли его французской речи. Офицер достал бумажку и, страшно искажая, прочитал несколько имен. Последним он назвал Гонзика. Два вооруженных солдата увели группку тех, кто до сих пор еще не подписал обязательства. Гонзик не успел как следует оглядеться, как уже снова очутился в тюремной камере под замком. Он горестно присел на нары, на минутку закрыл лицо ладонями, в душе его еще не поблек чарующий образ бескрайной свободы моря, перед его глазами до сих пор мелькали белые гребни волн и чайки вычерчивали свои грациозные кривые в туманной утренней дали. В его душу опять проникли слезы и страх. Не появится ли через мгновение другой поляк, другой Царнке? Сколько он вытерпит, прежде чем его убьют?

Он влез на нары и оттуда подтянулся на руках до окна под потолком, однако увидел только желоб водосточной трубы противостоящего дома; со двора сюда долетал голос командира. Его слова переводились на разные языки. Гонзик уловил немецкую, польскую, потом какую-то незнакомую речь и вдруг – чешские фразы:

– Отныне вы все солдаты отборного корпуса, и вам присвоено гордое, покрытое славой звание солдата Иностранного легиона!

Руки юноши ослабли, и он спустился обратно на нары, но через минуту опять подтянулся.

– …помните, что служба дает вам привилегии и права почетных воинов. Но нарушение дисциплины будет сурово караться, как того требуют законы легиона. Дезертирство влечет за собой строгое тюремное заключение на срок не менее трех лет, неподчинение – не менее пяти лет…

Гонзик устал и снова спустился на нары, но здесь было плохо слышно. Отдохнув, он еще раз подтянулся к окну и прислушался. Перечисление мер наказания за разные провинности все еще продолжалось.

В полдень в замке заскрежетал ключ. Опять начался скорбный путь под конвоем через двор, наверх по лестнице в большую канцелярию. Несколько столов, ряд окон. Гонзику приказали сесть на лавку. Перед ближайшим к нему столом – три бронзово-загорелых лица; у одного правая рука висела на перевязи, у его соседа от виска через всю щеку до подбородка тянулся отвратительный, покрытый струпьями рубец. Офицер за столом постучал пальцем по знакомому Гонзику бланку:

– Подпишите?

Они дружно завертели головами: нет! Гонзик заинтересованно встрепенулся: на всех троих были надеты пропотевшие, замусоленные гимнастерки цвета хаки. Белые форменные фуражки солдаты держали в руках. По тому, как самонадеянно вели себя легионеры, по их вызывающему тону можно было заключить, что они – люди бывалые.

– Ну, вот что, – мрачно сказал тот, у которого рука была на перевязи, в его голосе звучали нотки нетерпения, – выдайте нам наши документы, и до свидания! Вы, должно быть, считаете нас полными идиотами.

– Подойдите сюда, – усмехнулся офицер и кивнул головой в сторону окна.

Легионеры неохотно приблизились к окну. Офицер присел на подоконник, закурил и предложил сигареты солдатам. Тот, у которого был рубец на лице, отказался.

– Французская полиция, – сказал офицер, – имеет точные сведения о том, когда у того или иного легионера заканчивается срок службы. Правда, крепость закрыта для полиции. С другой стороны, у нас в Иностранном легионе не проявляют интереса к тому, что творится за воротами крепости. Марсель Монтилье, – офицер спрыгнул с подоконника, поправил складку на элегантных кавалерийских брюках, подшитых оленьей кожей, и с усмешкой медленно вернулся к столу. – Нужно ли мне напоминать вам ожидающее вас наказанье, или вы сами обладаете достаточно хорошей памятью?

Рубец на лице загорелого мужчины сильно покраснел.

– С какого времени Иностранный легион стал проявлять интерес к прошлому своих служащих?

– Разве вам случилось за пять лет службы услышать хотя бы малейший намек на свое прошлое? – Офицер сел за стол. – Пьер Аминьяк, – раскрыл он личное дело следующего легионера. – Гм, гм, темное дело около банка в Монпелье. Кассир умер в больнице. Так говорится в протоколе. Какого вы мнения об этом, солдат Аминьяк?

Солдат левой рукой поправил перевязь, вытянул морщинистую шею, из его горла вырвался хриплый звук.

Офицер прикоснулся средним пальцем к узкой полоске усов и внезапно понизил голос.

– Никогда я не считал вас идиотами, mes camarades[157]. Идиотами вы будете лишь в одном случае: если не подпишете. Разве пять лет не протекли незаметно?! А вам, Аминьяк, из-за руки все равно месяцев на шесть обеспечен покой. Чего еще?

Монтилье – легионер с рубцом на лице – вернулся к окну, стал задумчиво глядеть наружу, выстукивая на стекле какой-то ритм. От взволнованного дыхания ноздри его орлиного носа широко раздувались. У стола воцарилось долгое молчание, в прикрытых глазах офицера светился огонек превосходства. Аминьяк все больше мрачнел, в рассеянности он обжег себе пальцы об окурок сигареты, яростно бросил его на пол и растер ногой.

– Не могу я писать раненой рукой!

– Не беда. За вас подпишет товарищ, – офицер обмакнул перо.

Монтилье подписал за Аминьяка. Потом, покусав некоторое время кончик рыжеватого уса, решительно присовокупил свою подпись и гневно швырнул перо на чернильный прибор.

Третий легионер, задумчиво погладив светлую, выцветшую на солнце бровь, оттолкнул бланк:

– Не подпишу!

– Дайте документы этому идиоту! – крикнул офицер писарю, а сам склонился над другими делами, лежавшими на столе.

Три легионера, с которыми он только что разговаривал, перестали для него существовать.

После их ухода Гонзик передвинулся на самый край скамьи и склонился к окну: за воротами, перед входом в крепость, застыли в ожидании две зеленые полицейские машины без окон. Около них расхаживал полицейский.

– Ян Пашек! – раздалось в глубине комнаты.

Гонзик подошел к столу, около которого нервозно вышагивал офицер со странно сплюснутой головой. На запястье правой руки у него висела плеть, которой он похлестывал по голенищу. Челюсти офицера были плотно сжаты, а желваки под натянутой кожей без устали прыгали.

– Ну, а ты?

Гонзик вздохнул. Чех! Если бы не разделял стол, юноша с восторгом пожал бы ему руку. Гонзик скороговоркой начал выкладывать свою историю. Рассказывал нескладно, заикался, забегал вперед, потом возвращался назад. У ослепленного внезапной надеждой юноши даже не возникал вопрос: какую же роль исполняет в этом штабе чешский офицер? Гонзик выложил ему все, что накипело у него в душе, выругал вербовщика, заманившего его в легион, мерзавцем, негодяем, прохвостом.

– Так ты, стало быть, не хочешь остаться в легионе? – безразличным тоном спросил человек по другую сторону стола.

– Ни за что на свете! – горячо воскликнул Гонзик. Только глаза офицера беспокоили его: они были почти бесцветными, неподвижными, пустыми. Юноша напрасно искал в них отражения душевной теплоты.

– Напиши, что не хочешь служить в легионе…

Гонзик сел и нетвердой рукой начал строчить заявление. Вдруг неожиданный, страшный удар в лицо ослепил его, дикая боль пронзила его до самого мозга. Гонзик взвыл и закрыл лицо руками. Сквозь пальцы он заметил перевернутую чернильницу, черная лужица залила стол и бумагу. Крупные капли крови из рассеченной щеки смешались с чернилами, образовав нелепый орнамент. Гонзик скорчился на стуле, боль душила его, лишала способности владеть собой, он скулил, словно собака.

– Свинья! – прорычал над ним угрожающий, прерывающийся голос. – Мы тебя отучим оскорблять наших агентов…

Гонзик оглох от этого крика. На его ладонях алела кровь, кровью были залиты брюки, а около него – искривленная зверская рожа и плеть, висящая на запястье. Но вот голос над ним сделался немного спокойнее, теперь вместо свирепого рыка в нем можно было уловить отчетливые нотки презрения.

– А что остается делать нашим агентам, когда вы, скоты и идиоты, не вступаете добровольно? Настоящий мужчина сам завоюет себе свободу на фронте, а не в лагере, лежа с девкой на нарах! А если думаешь, что мы тебя три недели кормили, чтобы потом отпустить к своим, так ошибаешься! Да перестань выть, ты солдат, а не старая потаскуха!

Кто-то приказал Гонзику идти. Уходя, он взглянул на французского офицера с усиками, сидевшего за столом у окна. На лице того было ярко выражено отвращение к поступку чешского коллеги.

В полубессознательном состоянии Гонзик свалился на стул, который ему вовремя подставили: сухонький человечек в белом халате, говоря «mon Dieu, mon Dieu»[158], наложил повязку, забинтовал лицо Гонзика, написал на бумажке: «Десять дней не подвергать телесному наказанию», – и отпустил его вместе с сопровождавшим его охранником.

В тот вечер Гонзик снова долго прислушивался к мерному звуку морского прибоя. Волны ритмичными ударами разбивались о скалы форта Никола. Стая галок перестала, наконец, галдеть и носиться вокруг башни, увенчанной наблюдательной вышкой. Только несчастный узник в подвальном каземате вертелся с боку на бок на голых досках топчана, напрасно ожидая успокоительного сна. Вечерний суп унесли нетронутым. Иногда Гонзик трясущимися руками подносил глиняную чашку к запекшимся губам и пил жадными глотками воду.

Снова потянулась ночь, в ране болезненно пульсировала кровь, между каждым ударом прибоя пульс успевал биться семь раз, только иногда торопливая волна разбивалась о стену вместе с шестым ударом сердца Гонзика.

Он лежал лицом книзу, прижавшись лбом к доске, – так боль казалась менее мучительной. Ему не удавалось сосредоточить мысль на чем-нибудь одном, временами его тряс озноб, слез у него уже не было, а только удивительная горькая пустота внутри и желание выйти из камеры тихим шагом, чтоб не разбередить рану на лице, встать на террасе, посмотреть кверху на холодные звезды и прыгнуть… Какое освобождающее представление – слиться с прибоем, избавиться от всего, от боязни, что заставят убивать людей, от страха, что убьют тебя самого, от бремени собственной совести, нести которое уже нет сил.

Но вот появляется бледное сострадательное лицо Катки. Оно стало ближе, четче, потом снова расплылось. Гонзик крепко сжимал край топчана, воображая, что стискивает тонкую руку Катки; он старался подольше удержать в воображении ее черты. К нему снова вернулось желание жить, выдержать во что бы то ни стало. Правда, пятьдесят процентов легионеров гибнут в зеленых джунглях Вьетнама, но он, Гонзик, должен, просто обязан вернуться! Он приедет, обнимет Катку за плечи, зажмурит глаза и поцелует ее в губы…

Гонзик снова жадно пил. Вода текла под рубашку, испачканную твердыми, как от крахмала, пятнами засохшей крови. Потом жар снова охватывал его.

Ах, какое море видел он сегодня утром! Мощь водных пустынь, в которых человек теряется как пылинка, ужас и восторг, и все-таки этот вид с террасы крепости подымал голову человека! Он всегда думал, что море бесконечно, и вдруг этот высокий горизонт был таким близким, что казалось, если поплыть на лодке, доплывешь к нему за какой-нибудь час. Гонзик еще увидит море, но никогда уже не переживет того первого, ошеломляющего впечатления.

Мир беспредельно прекрасен, только человек в нем творит подчас страшное зло.

До сегодняшнего дня он, Гонзик, сопротивлялся, но больше нет сил. Его убили, уничтожили, растоптали его душу. Мера унижений тоже имеет предел. Его, вероятно, можно преступить, но в этом случае человек потеряет рассудок.

Нет. Все бесполезно: говорили же старые, обстрелянные легионеры, что и тех, которые отказываются подписать, все равно отправляют в Оран, а оттуда могут преспокойно увезти и в Индокитай – от мертвых подписи не требуется…

Утром Гонзик подписал бланк. Инстинкт самосохранения оказался сильнее, чем осознанное лишь в лагере туманное понятие чести. Офицера-чеха в канцелярии не было. Бланк ему дал какой-то человек в неряшливой расстегнутой гимнастерке и с заспанной физиономией. Говорил он по-французски, но мог быть и немцем, и болгарином, и даже русским белогвардейцем. Тут же после подписания перед Гонзиком положили на стол пять тысяч франков и дали бумажку на получение в кабачке бутылки вина, обеда по заказу и натурального кофе. Гонзик механически всунул деньги в карман и поплелся вон. Его донимала лихорадка. В кабаке вместо обеда он попросил вина и черного кофе. Ему принесли две бутылки, но оно оказалось кислым, и Гонзик подарил бутылку первому знакомому человеку. Хомбре сначала не понял, с опаской попробовал, но, убедившись, что тут нет подвоха, расплылся в улыбке. Он сдвинул замусоленную пилотку на затылок и в благодарность стал задушевным тоном разъяснять Гонзику, что даже на вопрос генерала легионер не обязан рассказывать что-нибудь о своем прошлом и называть свою национальность.

Гонзик возвращался в казарму вместе со всеми, щурясь от яркого солнечного света, заливавшего белый коридор. Вдруг он замер: навстречу ему шел человек со знакомыми пустыми глазами и сплюснутым черепом, только на этот раз у офицера не было плетки. Гонзик побледнел. Он никуда не мог скрыться и лишь наклонил голову, но тут же в ужасе заметил, как сандалии из белой кожи преградили ему дорогу.

– Ну видишь, молокосос, ты уже на свободе! Стоило ли упрямиться? – чешская речь звучала как-то неправдоподобно в этом чужом коридоре. Водянистые глаза были подернуты пьяной дымкой. Лицо под сплюснутым лбом осклабилось. – Мне везет, приятель. – Он сделал попытку по-свойски положить собеседнику огромную лапу на плечо, но Гонзик в ужасе увернулся. Офицер покачнулся, выпятил живот, ребром ладони вытер влажные губы и с каким-то садистским наслаждением залюбовался белой повязкой на лице юноши. – А… а ветераны потом говорят мне: «Поручик, дал ты нам, черт возьми, хороший урок в самом начале службы…» Некоторые легионеры даже письма шлют… хе-хе-хе…

В тот вечер Гонзик, как и другие легионеры, опять вынес свой тюфяк на террасу под звездное небо. Соленый ветерок холодил горячий лоб, как компресс. Гонзик долго глядел на сияющий серп луны, скользивший над крепостью, прислушивался к неумолчному говору моря. Но там, где должна была быть башня с наблюдательной вышкой, там, странное дело, торчало круглое, как всегда немного заспанное лицо законоучителя из приходской школы. Напряженная тишина в классе усиливала какой-то непонятный страх школьников, когда учитель рассказывал о тайной вечере Христа и измене его дурного ученика.

Гонзик теперь тоже сжимал в кармане свои тридцать сребреников.

Когда вернешься – если ты вообще когда-нибудь вернешься, – то как посмотришь ты в глаза матери, товарищам в наборном цехе, соседям? Ведь весь городок моментально узнает, где и что произошло! Как ты будешь доказывать Катке, что ты должен был решиться на это? Разве убийство перестанет быть убийством, если ты убьешь по приказу? Гонзик сквозь бинт прижимает ладонь к бешено пульсирующему виску. «Нет, никогда, ни при каких обстоятельствах я не выстрелю в тех, на противоположной стороне. Сделали вы меня иудой, но убийцей не сделаете!»

Затем пришла минута, которой все они очень боялись. Колонна солдат в отслужившем срок обмундировании, продырявленном подозрительными круглыми дырочками, выстроилась во дворе. Через ворота крепости колонна выползла только поздно вечером: Иностранный легион давно утратил популярность во Франции. Молодые люди в широких брюках погибших зуавов, неся свои немудрые пожитки, молча брели боковыми улочками под конвоем таких же безмолвных патрульных. На молу легионерам пришлось перебираться через разобранную мостовую, спотыкаясь о вывороченную брусчатку. Над молом, куда-то высоко в звездное небо, вознеслась огромная черная тень грузового корабля «Д’Артаньян». Какое благородное имя! Но на корабль грузили скот. Племенные провансальские коровы, отправляемые в Алжир, беспокойно мычали, когда кнутами и окриками их гнали в ненасытную утробу, трюма. От коров тянуло теплым запахом навоза и молока.

На молу, освещенном лучами низких рефлекторов, французские рабочие меняли рельсы. Путейцы насвистывали во время работы, надвинув черные береты на лоб. Некоторые рабочие были в полосатых тельняшках, другие обнажены до пояса, в зубах сигареты. Как только рабочие увидели длинную колонну в двурогих пилотках, остановившуюся перед пароходом, они замолчали и выпрямились. Страшная, тяжелая тишина повисла над прожектором, над выстроившимися в ряд высоченными кранами, легла на маслянистую грязную гладь воды. Грубые рабочие ботинки то здесь, то там затаптывали недокуренные сигареты. В них, должно быть, был специальный слюногонный сорт табака: брусчатка перед легионерами в мгновение ока была покрыта обильными плевками.

Долго стояла колонна будущих вояк, нюхая вонь трюма, набитого скотом. Гнетущая тишина томила слух, тревожного ощущения не могло заглушить даже мычание и фырканье скота. Ритм работы французов стал явно нервозным, беспокойным. Сухощавый каменщик в белой полотняной панаме, надвинутой на лоб, вдруг перешагнул через рельсы и приблизился к колонне.

– Грузят вас как подобает: вместе со скотом! – Он махнул мозолистой рукой в сторону дымящей трубы корабля.

Охранник с автоматом приблизился к нему, однако рабочий даже не взглянул на него и продолжал что-то говорить, кадык быстро двигался на его жилистой шее. Стражник повысил голос, каменщик презрительно посмотрел на него, сделал выразительный жест и как-то неуклюже стал пробираться обратно. Но тут же его товарищ встал позади автоматчика во весь свой огромный рост.

– Слышал ты когда-нибудь имя Маршана? – крикнул рабочий осипшим голосом ближайшему в колонне легионеру. – Он получил пять лет за то, что не захотел ехать в Африку. Хотя ты, продажная душа, недостоин слышать это благородное имя! – Великан ладонью отер свое потное черное лицо.

Белые шапки охранников заметались на молу, конвоиры вскинули винтовки на плечо, рабочие тоже прервали работу; кирки, ломы брякнули о рельсы. Рабочие выпрямили спины, затянули пояса потуже, но вдруг с конца участка донесся повелительный голос:

– Спокойно! Принимайтесь за работу!

Маршевый отряд стоял ошеломленный и подавленный. Вряд ли кто из легионеров понимал по-французски, однако достаточно было видеть лица людей, их плотно сжатые челюсти, чтобы уяснить смысл происходящего. То тут, то там легионер стыдливо повернет голову в другую сторону, опустит глаза, попятится назад за чужие спины.

Скот погрузили и наконец начали по тем же мосткам в соседний трюм загонять будущих завоевателей. Легионеры вздохнули с облегчением. Но как только головная часть колонны двинулась, стоявшие стеной рабочие снова заволновались. Раздались возмущенные выкрики, послышалась брань, над строем рабочих взметнулись сжатые кулаки. Начали отругиваться и конвоиры. Кто-то впереди громко засвистел. Полуголый человек с плоской грудью и вытатуированной на руке голой женщиной, проткнутой якорем, подошел к Гонзику.

– Огреб пять тысяч, да? – француз показал почерневшую пятерню. – Скольких ты убьешь за пять тысяч?

Гонзик потрогал шрам на своем лице, с которого сегодня утром сняли бинт, он не понимал слов, но уловил их страшный смысл и отрицательно затряс головой. И тут же получил плевок.

– En avant, en avarit![159] – орали охранники, прикладами автоматов и кулаками подталкивая легионеров в спины.

У Гонзика потемнело в глазах, рубец на лице его стал кроваво-красным. Он механически отер рукавом плевок француза с нагрудного кармана гимнастерки и поплелся по трапу, спотыкаясь и скользя на навозе. В плохо освещенном трюме, куда он добрался шатаясь, Гонзик еле разглядел уложенные в ряды набитые соломой мешки и тяжело опустился на один из них. Стальные бока судна после дневной жары были еще горячими, а котельная под трюмом пылала, как огнедышащий вулкан. В трюме было нечем дышать. К тому же тут стоял невообразимый гвалт, беготня. Кто-то споткнулся о вытянутую ногу Гонзика и полетел на пол, потом встал, наклонился над Гонзиком и по-чешски язвительно-любезно спросил, не желает ли он получить по физиономии. За деревянной стенкой мычали коровы. От этого соседства в трюме легионеров воняло коровьей мочой и навозом. Наконец корабельный гудок протяжно завыл где-то высоко-высоко, раздался стук втягиваемого на пароход трапа, духота в трюме стала еще более невыносимой. Какой-то моряк с крутой лестницы раздавал бутылки с водой; легионеры вмиг его окружили, в воздухе повисла отборная брань, крик, послышались глухие удары кулаками, звон разбитого стекла. Дрались из-за воды свирепо и дико.

Гонзику как-то удалось проникнуть к круглому окошечку и открыть его. Дышать стало немного легче, но вдруг пол под ним завибрировал и затрясся. Корабельные громкоговорители объявили что-то непонятное, освещенный мол покачнулся и начал удаляться, где-то далеко-далеко над зыбью порта появились багровые, зеленые и синие неоны реклам. Красные сигнальные лампы на конце мола быстро уплывали назад, узкий, холодный, как клинок, луч прожектора, методично заглядывая во все закоулки порта, пронзал темноту и замирал на далеких волнах открытого моря.

Гонзик все еще был под впечатлением проводов, устроенных им французскими рабочими. Он все думал и думал.

Ты убежал искать свободу. Но какие блага, какие высоты «свободы» ты обрел? Теперь ты можешь вычеркнуть из своей памяти и свой народ; кто бы ты ни был – ты уже не чех, не болгарин, не немец и не румын. В самом деле, на каком языке говорила мать того человека, который, вытянув руки по швам, с гордостью выкрикивает своему командиру: «Я не имею нации, господин капитан!»

Эти люди – подонки Европы, и среди них очутился ты, Гонзик! Легионеры – это стадо, собранное из отбросов десятков народов. Бывшие эсэсовцы спят рядом с чехами и поляками. Здесь самое дно жизни, и большего несчастья, чем находиться в такой компании, уже не может быть. Но, оказывается, может. Есть вещи более горькие и обидные, чем оплеухи тюремщиков, чем надетое на тебя простреленное, окровавленное обмундирование убитого легионера, чем общество убийцы, с которым ты теперь делишь паек хлеба, чем удар в лицо собачьей плеткой…

Гонзик дрожащей рукой схватился за нагрудный карман гимнастерки, где высыхало мокрое пятно от плевка. Вдруг юноша отступил на шаг. Широко открытыми глазами измерил он иллюминатор, горькие слезы потекли ручьем по лицу. Нет, не пролезть ему через это маленькое отверстие: оно слишком узко для мужских плеч.

Гонзик вытер лицо рукавом. Желтые пятнышки корабельных огней, отражаясь в воде, бежали следом, перекатывались через гребни волн. В соседстве со светлыми точками морская вода казалась еще более черной. Гонзик ужаснулся. Как живуч в человеке скотский инстинкт самосохранения, когда даже в таких условиях он цепляется за жизнь!

Он отошел от окна, свалился на сенник и закрыл глаза. Его заполонила тупая подавленность, уныние и стыд. Долго лежал он без движения, не обращая внимания ни на разговоры, ни на выкрики. Под тусклой лампочкой легионеры начали картежную игру. Гонзик понемногу приходил в себя, сердце успокаивалось, только голова сильно болела, однако покой все же облегчил его.

Завтра, может быть завтра утром, море опять будет таким же синим. Может быть, ему удастся убежать, может быть, случится чудо, может быть, он когда-нибудь снова увидит Катку…

30

Ярда открыл глаза, минуту с недоумением смотрел на косые балки над самой головой, потом вспомнил, где он находится. Зевнув, он откинул одеяло; солнце, должно быть, уже давно обогревало крышу. На чердаке, под черепичной кровлей, становилось душно. Он оглянулся: короткий, сплюснутый, как у боксера, нос Пепека торчал кверху, глаза плотно закрыты, дыхание спокойное.

Ярда окончательно пришел в себя. Мороз прошел у него по спине. Итак, теперь речь идет о вещах нешуточных. Приятный сон улетучился, осталась неумолимая, суровая действительность: сегодня, здесь…

Он приподнялся на локте, стер с уха сенную пыль.

Да, факт, Пепек около него!

Страх и подавленность снова загнали Ярду под истертую попону, служившую ему одеялом. Ох, этот позавчерашний разговор между ними!

При переходе через границу нервы отказали Ярде. Пепек, этот орангутанг, всегда был ему неприятен. Только по необходимости связался он с ним. Однако позавчера Ярда был рад, что рядом с ним Пепек. Спокойный, уверенный, с железными нервами.

Потом, когда поезд от пограничной станции повез их в глубь Чехословакии, Ярда в результате страха, пережитого при переходе границы, а может быть, в порыве радости, что все это обошлось благополучно, допустил ужасную оплошность. Ярда уже точно не помнил, что именно он говорил, только общий смысл разговора крепко засел у него в голове.

– Что говорить, сюда попасть – дело несложное. Хуже будет возвращаться назад, – сказал Пепек, – никто нас не поведет за руку до самой границы и не скажет: «Теперь вот сюда!»

– Возможно, назад мы торопиться не станем… – начал Ярда.

Лицо Пепека окаменело. Глаза зло сузились.

Ярда опомнился и стал горячо объяснять, что именно он хотел сказать: они-де будут уже стреляными воробьями, привыкшими к опасности, ведь только в первый раз у нарушителей границы коленки трясутся. Но плоское лицо Пепека по-прежнему было бледным. Ярда отводил глаза, боясь смотреть на Пепека, но все же успел заметить, что его желтые зрачки странно расширились, как будто он заподозрил Ярду в чем-то страшном. Лицо Пепека еще больше побелело.

А затем – это тягостное напряжение долгого путешествия без малого через всю Чехию. Ничего не значащие разговоры, безрезультатные старания Ярды рассеять подозрение, зародившееся в тупой башке Пепека в самом начале их предприятия.

«Ничего особенно не произошло, – утешал себя Ярда. – Сболтнул лишнее. Пепек не ясновидец, а чужая душа – потемки…»

Немного успокоив себя этим, Ярда поднялся с сенника. Он сделал несколько мягких шагов. Потом достал маленькое зеркальце, приспособил его поудобнее и старательно расчесал и взбил свою великолепную шевелюру; с чуба, залихватски ниспадающего на лоб, снял сухую травинку. Вплотную приблизив лицо к зеркальцу, Ярда увидел щетину на подбородке и с досадой поморщился. Он обогнул три старых шкафа, отделявших их «спальню» от остального чердака, и осмотрелся: там, за балкой, стоял кофейник, лежало полкаравая хлеба и в бумаге – граммов сто масла. Ярда вернулся с довольной ухмылкой, предвкушая завтрак. Пепек уже сидел на своей попоне. Лицо его было напряженным, руку он держал в кармане брюк.

– Почему не сказал, что уходишь? – спросил он раздраженно и снова лег.

– Ты же спал. Я не хотел тебя будить.

Этот тон снова расстроил Ярду. Почему, по какому, собственно говоря, праву он должен подчиняться Пепеку? Он не ребенок, ему надзиратель не нужен. Поручение, которое ему дали, он и без Пепека запросто выполнит.

Ярда принялся за завтрак. Масло почти растаяло. Забеленный молоком эрзац-кофе остыл – хозяин из трусости принес завтрак, когда едва забрезжило. Ярда сидел, поджав ноги, и жевал свежий хлеб.

«Достать паспорт – это не просто, но в конце концов мне же было сказано: «Если представится случай».

Ярда изредка косился на выразительные скулы Пепека, на его широкие ноздри.

Нет, с самого начала все шло как-то не так. Еще неделю тому назад Ярду собрали в дорогу, проинструктировали во всех подробностях, у него в кармане лежали чехословацкие деньги, потрепанное удостоверение личности на имя некоего Йозефа Котрбы – и вдруг все забрали обратно, а через три дня к нему привели напарника с прямым приказом: во всем и при всех обстоятельствах подчиняться ему. Ярду удивил Пепек: бледное, словно после тяжелой болезни лицо, синие круги под глазами, около рта легли морщинки усталости. Только глаза леденящие, такие же, как прежде в Валке.

– У меня были неприятности в лагере, that’s all[160], – выдавил из себя Пепек в ответ на настойчивые расспросы Ярды, когда они остались вдвоем. Больше он не сказал ни слова.

Пепек наконец вылез из-под попоны. Он отворотил нос от остывшей бурды, сунул в карман два куска хлеба, намазанных маслом, старательно очистил костюм от сена.

– Выходи не раньше обеда и возвращайся до темноты, да не вздумай встретить старых знакомых. – Размашистые густые брови Пепека грозно сошлись над переносицей, взгляд его впился в лицо Ярды. – С фабрики или не с фабрики – все равно…

Ярда, когда Пепек повернулся к нему спиной, чуть усмехнулся. Пепек прошел к чердачному окну. Его могучие полусогнутые руки были плотно прижаты к телу, маленькая курчавая голова втянута в плечи. Верхний конец лестницы вздрагивал под его тяжестью. Потом шаги Пепека послышались во дворе, потом все затихло.

Ярда посмотрел на часы. До обеда тут от тоски с ума сойдешь. Он отправился на экскурсию: облазил весь чердак, подтянулся на руках к пустому гнезду, прилепившемуся за балкой, наконец опять улегся на попоне. Тихо и тепло, во дворе сонно клохчут куры, из хлева слышится звон цепи, черные ласточки, словно стрелы, мелькают мимо слухового окна, заставляя Ярду вздрагивать.

С того момента, как он завербовался на двухлетнюю службу, он все время пытался представить себе, к чему это может привести, что ждет его впереди: постоянная скрытность, беспрерывная перемена мест, осторожность, нервы, напряженные до предела дни и часы смертельной опасности. А между тем, после того как они сошли с поезда, он только и делает, что валяется на сене и выслушивает приказы. Проклятие, он не смеет даже закурить. А Пепек тем временем где-нибудь чадит вовсю.

Пепек. Он ведь появился позже, чем Ярда, а его назначили главным. Почему? Ведь они оба новички.

Червь сомнения снова сверлит мозг Ярды. Что означает эта замкнутость Пепека? Держался бы он так, не будь той несчастной минуты в поезде? Ни одного искреннего слова не сказал он Ярде. Правда, и в Валке он держался бирюком, даже в те минуты, когда, казалось, между ними могли наладиться добрые отношения.

Ярда даже не знает, куда сейчас ушел Пепек. Что это с его стороны: осторожность или недоверие?

Разве могли те, спокойные, румяные, хорошо настроенные ребята из мюнхенского бюро по его, Ярды, лицу угадать, какие мысли роятся иногда в его голове.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю