Текст книги "Если покинешь меня"
Автор книги: Зденек Плугарж
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 34 страниц)
Annotation
В романе чешского писателя З. Плугаржа «Если покинешь меня» (1957) рассказано о трагических судьбах тех, кто не понял нового, что нес с собой демократический строй в Чехословакии, поддался на удочку буржуазной пропаганды и после февраля 1948 года оказался за пределами страны.
Зденек Плугарж
Родина и свобода
Если покинешь меня
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
От издательства
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
36
37
38
39
40
41
42
43
44
45
46
47
48
49
50
51
52
53
54
55
56
57
58
59
60
61
62
63
64
65
66
67
68
69
70
71
72
73
74
75
76
77
78
79
80
81
82
83
84
85
86
87
88
89
90
91
92
93
94
95
96
97
98
99
100
101
102
103
104
105
106
107
108
109
110
111
112
113
114
115
116
117
118
119
120
121
122
123
124
125
126
127
128
129
130
131
132
133
134
135
136
137
138
139
140
141
142
143
144
145
146
147
148
149
150
151
152
153
154
155
156
157
158
159
160
161
162
163
164
165
166
167
168
169
170
171
172
173
174
175
176
177
178
179
180
Зденек Плугарж
Если покинешь меня
Родина и свобода
Три парня перешли государственную границу. Один из них почти машинально положил в карман голыш, подобранный в приграничном ручье, там, на бывшей своей, чехословацкой стороне…
Шел 1949 год. Чехословакия выбрала социализм. С февраля 1948 года, когда свершился исторический этот акт, на Запад уходили люди, так или иначе не принявшие нового строя жизни. Но что толкнуло к побегу этих трех юношей, проснувшихся от холодной росы уже на другом, немецком «берегу» жизни?..
Вацлав Юрен, сын состоятельных когда-то родителей, еще имел какие-то видимые основания: классовое недоверие, обиду за семью, разом потерявшую все – привилегии буржуазного клана, материальное благополучие, надежды на будущее для сына (студент-медик, Вацлав не мог продолжить свое образование – на два года был отчислен из института). Но у его случайных приятелей, автомеханика Ярды и наборщика Гонзика, и таких оснований не было. Правда, заносчивый Ярда воровал казенные полуоси, но не боязнь отсидки за кражу, если уж на то пошло, заставила его поменять родину… Маячила перспектива побыстрее выбиться в люди, протолкаться сильными локтями в хозяева жизни. Иметь свое хозяйство – автостанцию, заправочную колонку со смазливыми девочками в штате – вот что было голубой мечтой Ярды. А на родине разве дождешься такого апофеоза? Там требуют работы, плана, там трудно опередить другого, вырваться, выделиться, разбогатеть. Гонзик, самый щуплый из них, очкарик из бедной семьи, просто поначитался книг о сладкой жизни. Моря, пустыни, приключения… Ему кажется, что жизнь на родине сера, монотонна, скучна. В ней нет размаха, красоты. Даже рассвет в горах с той, с другой стороны кажется ему не таким, каким виделся из родных мест…
Правда, начало одиссеи не совсем отвечало их планам и надеждам. Немецкие патрули, немецкие тюремщики, американские вербовщики… Подкуп сигаретами, шоколадом, краешком показанной сладкой жизни – и вонючие камеры с парашами, пинки – такие «контрасты» заставили несколько побледнеть радужные фантазии мальчишек. «Волшебный романтический мир» Запада оставался на лакированных открытках в несколько красок – только на открытках!
А открытки эти лежали на столе комендатуры пересыльного лагеря, куда попали наши авантюристы после первых, робких, но пока еще принципиальных поступков – нежелания вербоваться в шпионы против бывшей родины. Лагерь этот, «Камп Валка», находился в Нюрнберге. Городе, который стал символом суда над мировым фашизмом. Валке же суждено было оказаться символом крушения иллюзий тысяч восточных беженцев, их надежд на широкое, доброе сердце «цивилизованной» Европы. Миска похлебки, клопы, общие нары, постепенное обнищание духа, многомесячное ожидание по запросам – США, Канада, Австралия, Новая Зеландия… Редко кто получал вызов, да и тот, кто дождался приглашения в неведомое, успевал так опуститься, что переставал уважать себя, строить какие-то иллюзии насчет осуществления первоначальных планов.
Жизнь в лагере беженцев и составляет основу романа Зденека Плугаржа «Если покинешь меня». Целая панорама разбитых судеб проходит перед читателем. И общая картина говорит о крахе – полном и бесповоротном – самой идеи эмиграции. Крахе измены, которую иной раз люди склонны именовать другими словами, романтизировать ее, противопоставляя свою судьбу судьбе своего народа, пытаясь спастись от зависимости родины, заглушить шум ее общей крови в собственных жилах…
Сюжет романа Плугаржа неумолимо приводит наших героев к реалистическому пониманию ложности их рокового шага. Но художник не торопится поставить точку раньше времени. Герои романа должны полной мерой испить горькую чашу испытаний. Сами, каждый по-своему, прийти к печальному для всех финалу. Нет, Плугарж ни в коем случае не хочет рисовать эмиграцию одной черной краской. Он стремится проанализировать скрытые пружины поступков и намерений разных людей, попадающих в критические ситуации жизни. С явной симпатией рисует он образ идеалиста профессора, мировой знаменитости, Маркуса. Профессор, например, упрямо не хочет принять некоторые «жесткие» стороны социализма, по его мнению, ограничивающие свободу совести и творчества. И даже трезвое понимание убожества и коррупции эмиграционной верхушки, бесперспективность эмиграции в целом не могут поколебать Маркуса в его неприятии коммунизма. Но благородство его личной позиции, его бескомпромиссность, неумение и нежелание служить неправде и лжи, донкихотская его война с продажными и продавшимися деятелями от науки, давно подчинившими научные принципы принципам личного благополучия, – подкупают читателя, а крушение Маркуса, возвращение в лагерь и вынужденное согласие обучать детей мелкого фабриканта за пропитание вызывают не презрение, а сочувствие. И в крушении своем Маркус остается человеком. Он остался у разбитого корыта научной карьеры, но не предал себя, свою душу. Он определил свою жизненную позицию очень точно: «зернышко между жерновами двух эпох». Но уже в том, что коммунизм косвенно признан им как эпоха, за которой будущее, – признание поражения идейного. Идейное банкротство – это смерть, формулирует Маркус. Трезво, горько-иронически наблюдает профессор за самим собой – помимо воли руки его держат шляпу у груди просительным жестом, когда преуспевающий фабрикант обдумывает: стоит ли ему брать домашним учителем для своих лоботрясов Маркуса (это его-то, мировую знаменитость!). А позади – возможность приглашения в Кембридж. Увы, теперь даже гимназия кажется недостижимым счастьем…
Именно Маркус скажет после самоубийства Вацлава: он умер потому, что перестал понимать, зачем живет… Вацлав был молод, честен, в нем в большей степени, нежели в других, жило духовное начало. Его убило разочарование, в котором уже нельзя было не признаться самому себе. Близкая душа, Катка, женщина, державшаяся долго, сломлена лагерной жизнью, опустошена – это последняя капля… Но сколько их было, разочарований. Подделав с согласия Гонзика его паспорт, Вацлав едет в Париж, где разместился штаб эмиграции. Он выступает как представитель всего лагеря. И что же? Вернувшись ни с чем, он понимает то, что еще раньше до него поняли Маркус или доктор, инспектировавшая Валку: хотя верхушка эмиграции и рядовые лагерники называют друг друга «брат», между ними расстояние – шире океана, одни имеют по нескольку секретарей, другие – только блох в матрасе… Вацлав прозревает поздно. Народ твой, там, на родине, просто отрекся от них, там никакого дела нет ни до него, Вацлава, ни до других таких, как он. Этот вакуум безразличия к его судьбе вконец заставляет Вацлава ощутить трагизм положения. Его и ему подобных просто перестали принимать во внимание. Там, на родине, – в силу их личной незаметности и безвредности новому, массовому, могучему движению к цели. А здесь? У эмиграции нет идеала, никакой положительной платформы. Западу они не нужны. Тут люди практичные. Зачем им вкладывать средства в пустую затею, в игру с эмигрантским «правительством»? «… И тем не менее каждый удар, обрушивающийся на него в эмиграции, был в то же время ударом по его ненависти к коммунистам. Труднодоступный для понимания факт, и Вацлав не мог ни осмыслить его, ни разобраться в самом себе…» На последние деньги покупает он пистолет и один патрон. Точка поставлена.
Ярда пошел по другому пути. После ряда мелких компромиссов он спускается все ниже. Просто воровство сменяется ограблением могил. Он сдается шантажу и обрекает себя на роль шпиона против родины. Сильно написаны эти сцены. Ярда не готов к предательству даже после всего, что было позади в его жизни, запутанной и темной. Мысль о сдаче властям созревает в его мозгу. Он не в силах бороться с искушением и идет к родному дому, встречается с некогда любимой им и преданной девушкой, нарушая инструкцию «шефа», старшего группы, дважды убийцы, патологического мерзавца, Пепека. И Пепек в лесу, недалеко от дома Ярды, боясь его, не доверяя ему, убивает Ярду.
Еще больше испытаний выпало на долю третьего участника группы – Гонзика. Искренний малый, осознавший неорганичность для себя положения эмигранта, отрезвевший от мечты по романтическим приключениям в экзотических краях, он раньше других отринул все сомнения в трагической глупости их шага. Коварство вербовщиков, обманом завлекших Гонзика в западню и сделавших из него солдата Иностранного легиона, стоило ему года тяжелейших мытарств в Марселе и в Алжире. Его нещадно избивали, унижали, его жгло беспощадное солнце пустыни, но ничто не могло вытравить из его сознания и сердца образа родины. Он жил только ею, он собрался в комок воли, упорства, надежды и победил. Победил, вырвался из ада – не стал наемным убийцей, не стал предателем, не опустился нравственно, более того – спас еще одну слабую душу – Катку, пережившую измену близкого человека, насилие одного из руководителей лагеря, самоубийство последнего друга, Вацлава… В финале романа Катка и Гонзик переходят границу Чехословакии… И облегчающие душу слезы покаяния, готовность радостно принять любое наказание, только бы начать новую жизнь потом, после наказания, – очищающий катарсис этой трагедии…
Но всей логикой повествования Плугарж говорит нам, что эта судьба – исключение из правила, не правило. Так же как исключение – устройство старой женщины по прозвищу «Баронесса» на теплое местечко. Она одна, не считая Маркуса, да еще одного персонажа, Капитана, бывшего летчика, ныне помощника слесаря-водопроводчика, смирившегося с судьбой, нашла пристань в бурном море эмиграции. Но Баронесса счастлива маленьким счастьем, она и раньше не знала другого. Капитан же – фигура нравственно незаурядная, совестливая и отзывчивая к беде ближнего, мог бы рассчитывать на лучшую долю. На протяжении всего романа читатель не раз сочувственно следил за мытарствами этого человека. Вторая мировая война, летчик на западном фронте союзников, в 1945 году возвратившийся на родину, перелетел во время тренировочного полета на мюнхенский аэродром – история запутанная, сомнительная, грустная, непоправимая… Капитан не в силах повернуть, довернуть ручку «штурвала» своей судьбы… Поздно. Но, думая о жизни весьма трезво и практически, презирая эмигрантскую верхушку и добродушно подсмеиваясь над стариком Маркусом с его надеждами найти на Западе атмосферу «достоинства, братства и любви», Капитан все же ограничивает собою круг порочных привычек, делясь последним куском хлеба с ближними, помогая каждому, кто в нем нуждается, он не хочет, чтобы зараза Валки поражала слабые души. В нем есть что-то от ремарковского героя. Известное благородство и печальная уверенность, что он должен прожить максимально достойно в его недостойном положении.
Да, редко кому удается вырваться из этого ада и позорного круга предательства. Вступивший на него неумолимо подвержен вращению, перемалыванию и будет выброшен, поздно или рано, на свалку. Разве не символично, что «выбившаяся» из нужды ценой проституции Ирена говорит вернувшемуся после похищения его вербовщиками Гонзику, показывая на новое жилище свое: «Мы там, в новом бараке «Свободная Европа»…» Свобода и барак! Не о такой свободе мечтали эмигранты, не о такой Европе грезили по ночам, слушая вкрадчивые голоса по приглушенному радио… На городской свалке ищут что-то многие герои романа – что они ищут там? Один – банку из-под консервов, чтоб использовать ее как миску, другой – винт или кран, который еще сгодится в продажу барахольщику, третий – словно тянется сюда в предчувствии общего конца…
«Эмиграция – это ожидание», – говорит папаша Кодл, помощник начальника лагеря, фигура страшная в откровенности своей гадливой сентиментальностью и цинизмом. Образ законченного предателя, личности страшной, по-смердяковски растленной и беспощадной, – один из наиболее убедительных художественно. Временами, скажем, в сцене смерти маленького Бронека Штефанского и сумасшествия его матери, Кодл не лишен сострадания и смущения, временами его слащавая болтовня, особенно под влиянием винных паров, способна выдавить настоящие слезы из его заплывших глазок… Он хочет на родину, любит свои кнедлики и вид на Градчаны со стороны парламента. Ему нельзя отказать в таком патриотизме. Он, разумеется, ненавидит словаков, презирает евреев, знает цену «дружбе» с немцами и хотел бы, чтобы чехи жили получше в этом проклятом Нюрнберге. Но не за счет его, Кодла. Тут у него расчет точный и безошибочный. Он умеет стравлять, подкупать, расслаблять волю своей очередной жертвы. Когда он находит адрес бывшего мужа Катки и едет с ней на поиски ее Ганса, который молчал два года и не отзывался, он ведет себя почти «по-рыцарски». В чем дело? Извращенный его ум тешится мыслью о том, что время просто еще не приспело, что жертва его, Катка, должна сама упасть к его ногам, как созревший плод… И он не ошибается. Кодл не дрогнет, по существу отравляя начальника лагеря, немца, ничто не шевельнется в его душе, когда он, меняя продукты, поступающие для лагерников, на деньги и девок, видит голодающих детей… И папаша Кодл клянется именами Коменского, Гуса и Жижки, взывает к памяти о великой Чехии! Он тоже знает, что вожди эмиграции – политические трупы. Но, в отличие от Маркуса, Вацлава или Капитана, он, как шакал или гиена… питается трупами. У чешского фашиста Кодла нет доктрин, платформ, взглядов, страстей духа. Он патриот животный. Из такого человеческого материала, только с другими приметами «патриотизма» (пиво, «Хорст Вессель» и т. п.), делал фашистов фюрер. Делали фашистов в разных странах, в разные времена. Даже тогда, когда слово «фашист» было неизвестным.
Вот о каком «патриотизме» (а ведь это каждое третье слово у папаши Кодла!) поведал нам Плугарж, нарисовав образ слезливого «патриота», наживающегося на слезах эмиграции.
В романе Плугаржа отчетлива тема свободы и патриотизма. Он подходит к ней с разных сторон. Величие свободы личности, которая способна перешагивать через рубежи, если эти рубежи стесняют естественные права человека, связано для Вацлава, например, с именами того же Коменского, Шопена, Эйнштейна, Томаса Манна… Мы, русские, могли бы добавить Герцена или Ленина, живших вдали от родины многие годы. Плугарж дает возможность своим героям и нам, читателям, разобраться с мыслями о свободе подлинной и мнимой, о родине истинной и мнимой. Вацлав думает о политических изгнанниках, борцах за свободу: «Они отвергали подлинное зло, находили истинную свободу». Сам масштаб личности эмигранта порою – лучшее подтверждение масштаба идеи, во имя которой происходит переоценка святого понятия родины. Эйнштейн ушел от Германии, которая уже потеряла право на звание родины. Многие же люди, оставляющие за спиной родную землю, делают это из эгоистических, мелких поводов, в поисках более легких путей и надеются, что громко звучащие слова – «политический эмигрант» – могут спасти их репутацию, поднять в цене элементарную нескромность их посягательств на внимание к их скромным персонам и жалким обидам на время, историю, государство. Эти мысли тоже приходят на ум, когда задаешься вопросом Вацлава: «Где же, в чем именно кроется ошибка – незаметное начало этой истории…»
Истинный патриотизм богаче простой ностальгии. Когда Гонзик думает о своем наборном станке, о матери, которой он приносил бы сейчас получку, о девушке, которую он мог обнимать не за деньги, – он думает и о том, о чем не хотел думать раньше – о чертах родины, социальной природе отношений в оставленном обществе, о морали трудового человека, которому не только физически трудно, но и нравственно непросто переменить строй жизни, ибо он у него, оказывается, в крови. Здесь в понимании этих истин Гонзику ближе любого «освободившегося» чеха немецкий коммунист Губер, работающий мусорщиком в родном своем Нюрнберге. «Человек может переносить любые трудности во имя великой цели», – говорит Маркус. И он, конечно, прав. Трудность в другом: узнать эту цель, не ошибиться в ней. Среди эмигрантов, говорит нам Плугарж своим романом, находятся разные «агасферы» – одни ищут идеальную общественность, общество идеала, другие – материальные выгоды, третьи хотят компенсировать себя за наличие комплексов. Но все они – агасферы, проклятые люди, жертвы.
Нельзя иметь две родины, как нельзя иметь двух матерей. Мать одна. Ей надо помогать, с ней вместе надо пройти тот путь, который ей уготован такими же, как ты, и тобою тоже…
Помни, сынок, что родину-мать
Можно утратить, нельзя обменять.
Если покинешь меня – не погибну,
Сам пропадешь…
Слова из стихотворения чешского поэта В. Дыка неспроста поставил в заглавие своего романа Зденек Плугарж… И так же неспроста Вацлав, герой романа, перед тем как пустить пулю в лоб, сжал в руке теплый голышек – последний знак родины…
Владимир Огнев
Если покинешь меня
1
Торжественный, печальный псалом малиновки прозвучал где-то близко и разнесся в белесом тумане хмурого утра. Вацлав проснулся, машинально схватился за свитер, скомканный под головой. Ежась от холода, юноша подумал: «Что же я, болван, не оделся получше!» Но четыре часа назад, когда, обессиленные долгим, быстрым маршем, а еще больше – пережитым нервным напряжением, они почти свалились в траву у лесной дороги, никому и в голову не пришло, что перед рассветом будет так холодно. Ледяная капля упала сверху прямо на его лицо. Вацлав мигом сел. В лесу царил покой, было сыро и сумрачно. Звонкий жалобный голосок малиновки слышался теперь издалека.
Рядом на мху, похожий на убитого, с неестественно подогнутой ногой и широко раскинутыми руками, лежал Ярда. Вацлав схватил его за руку. Ярда вздрогнул и быстро оперся на локоть.
– Что? – тревожно спросил он.
Надевая волглый свитер, Вацлав ответил:
– Ничего. Холодище адский. Ночью, вероятно, был дождь.
Неподалеку, свернувшись в клубочек, как барсук в норе, похрапывал последний член неразлучной троицы – Гонзик Пашек. Его пришлось долго трясти, чтобы разбудить. Наконец он опрокинулся на спину. Небольшими покрасневшими руками Гонзик натянул до самого подбородка прорезиненный плащ, словно это была домашняя перина.
– Ведь сегодня я в ночной смене, мама… – Но сейчас же сел и вскрикнул: – Чего с ума сходите?
– Дурень, – зевнув, сказал Ярда и стал сгибать и разгибать одеревеневшие в коленях ноги.
Длинная лощина убегала куда-то вниз, упираясь в серую полосу неба.
Гонзик протер носовым платком запотевшие стекла очков. У него от холода зуб на зуб не попадал.
– Эх, горячего кофейку бы сейчас! – сказал он и с наигранной серьезностью добавил: – Джек О’Флаерти, прозванный для краткости Джек Колорадо, когда его терзал голод, просто-напросто соскакивал с коня и завтракал беконом и кофе.
Они пустились лесной дорогой. Шагали быстро, чтобы согреться. Идти под гору было легко и приятно. Вместе с теплом, растекавшимся по жилам, постепенно подымалось и настроение.
– Скажу вам, кабальерос, я даже не представлял себе, что нам все так легко удастся! – восторженно сказал Гонзик.
– Ведь я же говорил: надо ковать железо, пока горячо. У тех, кто долго раздумывает, ничего не получается, – ответил Ярда, бодро шагая по мягкой тропинке.
– Псст! – Вацлав задержал своих спутников, выбросив вперед правую руку.
Впереди, на поляне, стояла стройная серна. Она подняла голову, настороженно прислушиваясь. Парни, затаив дыхание, приближались к ней шаг за шагом. Серна забеспокоилась и скрылась в лесу.
И тут Гонзик сболтнул невероятную чушь:
– Будь при мне мой неразлучный кольт, я поставил бы свинцовую точку на ее привольной жизни.
– А самое смешное, – Ярда, прикуривая, повернулся спиной к ветру, – что при нас ты издеваешься над ковбойскими романами, а на самом деле они были для тебя как манна небесная. Глаза-то как испортил? Зачитываясь такой литературой по ночам!
Ярда, прикурив, поднял голову. Лицо у него было взволнованное. Юноши взглянули туда же, куда смотрел Ярда, и у них дух захватило: государственная граница – главный Шумавский хребет – была уже за спиной! Старый отдыхающий великан. Восходящее солнце заливало его костлявый обросший бок. Над зеленым морем леса, клубясь из долин предгорья, поднимались кучевые облака. Солнце разделило их на два горизонтальных пласта, белый и розовый, – наподобие сахарной ваты, которой в дни храмовых праздников лакомятся на ярмарке ребятишки. Молодые люди стояли очарованные, вдыхая пряную влагу сентябрьского утра, полного чудесных ароматов поздней малины, сосновой смолы и тлеющего валежника. Этот величественный восход солнца над горами казался им символом новой блестящей жизни, в которую они сегодня вступают, – жизни, полной приключений, острых ощущений, неведомых далей и огромной, безграничной свободы.
Первым опомнился Гонзик:
– Какая красота! У нас такой не увидишь.
Вацлав молча на него посмотрел, нащупал в кармане голышек, который бог весть почему подобрал в придорожном ручье на чехословацкой стороне, и замахнулся, чтобы бросить его подальше, но передумал. Рука его опустилась, и он снова спрятал голыш в карман.
Ярде наивные слова Гонзика тоже показались какими-то фальшивыми. Ему вспомнилось холодное искрящееся утро. Первый вагончик с отдыхающими мягко затормозил у последней остановки подвесной дороги. Восход солнца на Ломницком щите! Ярда смотрел во все глаза на розовый клюв на горизонте – говорили, что это Кривань, – на далекие скалы Низких Татр и снова на север, куда-то в сторону Польши. Его рука обнимала Анчу…
Ярда никогда не был сентиментален, но в тот раз перед этими прозрачными далями в его душе словно раскрылся какой-то тайник, что-то, ранее никогда не испытанное, сжало ему горло. Если бы он не стыдился Анчи, то, наверное, начал бы громко петь, кричать, смеяться. Он почувствовал себя таким богатым, чистым и светлым, как татранская быстрина. Это впечатление было несравненно более глубоким, чем то, что он испытывал сейчас. Однако Ярда проглотил вертевшиеся на языке слова в защиту родины, которую сегодня ночью он покинул навсегда.
Анча… Ярда как бы снова ощутил упругий теплый овал ее плеча. Они стояли тогда, обнявшись, – первый раз в жизни в горах, влюбленные друг в друга… А в этот час Анчины туфельки стучат на улице, сбегающей вниз, к фабрике. Через минуту девушка сядет за свою машину, сошьет первую, двадцатую, стопятидесятую пару сандалий, сегодня – так же, как вчера. Ей и во сне не приснится, что Ярда в этот момент уже на чужой стороне! Черт знает, отчего эта девчонка перестала его волновать…
Ярда задумчиво глядел на хребты, залитые солнцем, и уже не замечал, что розовое утро уступает место солнечному дню, сверкающему, как новенький золотой. Краска стыда вдруг залила лицо Ярды: «Лжешь сам себе! Ведь ты знаешь, что так внезапно потушило твой интерес к этой девушке…»
Ярда на мгновение зажмурился, стараясь задушить что-то в самом себе.
– А здорово мы эту республику в дураках оставили! – хрипло проговорил он, глядя в сторону гор, и сам изумился своему наигранно-веселому голосу. Он пригладил ладонями пышную шевелюру, эффектно прилизанную на висках. Его широкая нижняя челюсть чуть заметно выдалась вперед, уголки полных губ опустились вниз. – Скоты! Не вам со мной тягаться! Из хозяина сделать поденщика, чтобы я вечно копался в машинах – лапы по локоть в мазуте? Нет, дудки! Я лучше сам на машинах покатаюсь! Пошли, ребята!
Вацлав и Гонзик поглядели, как в такт шагам покачиваются широкие атлетические плечи Ярды, а затем двинулись вслед за ним.
– Правильно! – сказал Вацлав, расстегивая пиджак на плоской узкой груди и с каким-то мстительным самодовольством потирая руки. – Бригады, социалистические обязательства, ударничество, национальные вахты – все это мы послали к черту! Пусть господа «товарищи» надрываются сами! «Тридцать миллионов часов для республики!» Хоть миллиардов, теперь нам на это плевать! – Вацлав энергичным ударом суковатой палки так рубанул по фиолетовой головке чертополоха, что та, описав дугу, отлетела далеко в сторону.
Ярда снова пришел в ярость при воспоминании о бесславном конце своей недолговечной предпринимательской карьеры: до самого февраля[1] они вместе с Тондой жили припеваючи, дела их шли лучше день ото дня, и вдруг в один прекрасный момент – бац! – все полетело вверх тормашками! Точно у «товарищей» других забот не было! Набросились, как коршуны, на его маленькую автомастерскую, которая могла бы вскоре стать золотым дном! А куда господ предпринимателей? На фабрику, на черную работу, куда же еще девать такую сволочь!
– Нате вам! – И Ярда показал нос.
Приятели изумленно посмотрели на него.
– Ничего! – пробормотал Ярда, стараясь как-нибудь ослабить впечатление от своей злобной вспышки. – Жалею тех бедняков, которые закисли в этом бедламе и не в состоянии ничего предпринять.
– Жалеешь? Пусть что-нибудь предпринимают, как мы! Лежа на печке, еще никто себе свободы не завоевал. А когда мы вернемся, пусть тогда эти мямли не уверяют нас, что у них тоже есть какие-то заслуги…
Друзья ничего не ответили Вацлаву. Зачем расстраиваться? Все это уже в прошлом. Даже Ярда не хотел больше думать об этом. К чему? Если перед ними уже простирается неведомое бескрайнее будущее?
Они шли все дальше, солнце поднималось вверх по зубчатому гребню гор, лесная тропинка расширилась и превратилась в укатанную дорогу. Первая одинокая черепичная крыша мелькнула между деревьями. За оградой неистово залаял пес.
Лайн. Дома они изучили дорогу по карте, и Вацлав вел их теперь отлично. Они шли, но постепенно их начинало одолевать волнение. Оно стесняло дыхание, сжимало горло, отдавалось зудом в ладонях. Глаза боязливо высматривали чужой мундир. За поворотом дороги – старое, полуразвалившееся колесо водяной мельницы. В траве у белой стены валяются караваи отслуживших свой век жерновов. Около них возятся дети. У босоногого мальчишки перемазан рот, под носом что-то подозрительно блестит, совсем так же, как и у ребятишек в Чехии. А юноши идут все дальше. То здесь, то там кто-нибудь из встречных обернется и посмотрит на них молча, испытующе.
Домики стоят фасадом к дороге, отгородившись от улицы палисадниками. На площадке около школы разворачивается голубой лакированный автобус нового, непривычного вида.
Гонзик не может больше молчать.
– Что же, мы так и пойдем до самого Регенсбурга?
В этот момент из переулка появились два ярко-зеленых мундира. Полевые фуражки, автоматы, на рукавах – синий кружок. Пограничная полиция. Путники вздрогнули. В тот момент, когда Вацлав двинулся по направлению к старшему пограничнику, из уст младшего прозвучало резкое и строгое:
– Halt![2]
Через два часа легковая машина уже мягко катилась с нагорья по превосходному шоссе. Три молодых чеха разместились на заднем сиденье. Около шофера – зеленая фуражка полицейского.
По левой стороне дороги, в глубине, – горная речка. На противоположном ее берегу – колея какой-то железнодорожной ветки. Увязавшаяся было за машиной собака тут же отстала. За кюветом убегали назад верные предвестники осени – ярко-красные рябины.
– Вот дает жизни! – Ярда толкнул локтем Вацлава. – Шесть цилиндриков, шестьдесят две лошадки впряжены в мотор! Такое авто нашим не построить, хоть ты их озолоти, и не их драндулетам тягаться с «мерседесом»!
– А как встречают! Попадись этак нашим милиционерам трое немцев, отправили бы бедняг в телятнике и уж, конечно, попотчевали прикладами по ребрам, – проговорил Гонзик, захлебываясь от ветра, бушевавшего под брезентовым верхом автомашины. Вихор светло-русых волос трепыхался надо лбом Гонзика, то падая на стекла очков, то взлетая. Ну и езда! Изумительное начало захватывающего приключения, которому, быть может, позавидовал бы сам Великий Джек – лучший стрелок и самый искусный шулер во всем горном Колорадо. Лассо и рубленый свинец…
Гонзик бог весть почему почувствовал в этот момент свинцовый запах наборного цеха, услышал в свисте вихря монотонный стук линотипов. Перед его глазами возникли затененные лампочки над наборными машинами во время ночной смены. Как бесконечно далеко все это теперь! Еще только позавчера он горбился над реалом, досадовал, что Франта Кацел набирает за минуту сто знаков, а он только девяносто. А сегодня…
Ярда, удобно раскинув руки на спинке сиденья, прервал мысли Гонзика:
– Запад, ребятки! Не асфальт – загляденье. Вот это качество!
Вацлав снисходительно усмехнулся:
– О культуре, развитии народа можно судить по двум вещам: по сортирам и по дорогам. – Ему пришлось чуть ли не кричать – ветер мгновенно уносил звук его голоса. – Чего ради нашим заботиться о дорогах? Это же не имеет отношения к строительству социализма, и высокой производительности труда здесь не покажешь. Дорога не имеет даже собственной продуктивности, а ездят по ней разве что буржуи. Так на кой черт заботиться о дорогах? Это, конечно, трагедия. К немцам бегите учиться, «товарищи», к немцам!
На крутых поворотах визжали шины. Молодые люди наклонялись, чтобы разглядеть показания спидометра, оглядывались назад, на главный Шумавский хребет, который становился все ниже, хохотали, теряя на поворотах равновесие. Они громко обменивались впечатлениями о непривычной архитектуре строений. Даже телеграфные столбы у дороги и те были какими-то иными. Все вокруг казалось интереснее, лучше, куда лучше, чем в их убогой Чехословакии. Каждый километр пути, каждая минута отдаляли, уносили в прошлое их бедную родину, страну насилия и неволи. Им казалось, что они уже так давно покинули ее. Острота новых впечатлений, пережитые волнения притупили ненависть и презрение, и теперь они были почти готовы в каком-то великодушном порыве простить своей бывшей отчизне длинный ряд ее грехов.