Текст книги "Если покинешь меня"
Автор книги: Зденек Плугарж
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)
– Документы положи на стол, – снова обратился к Гонзику переводчик и потянулся до хруста в костях.
Юноша понял, что сопротивление бесполезно. И все же у парня мороз пробежал по коже, когда он выкладывал свой паспорт. В этот миг Гонзик с глубокой тоской впервые понял, что он перестал быть свободным человеком.
Солдат в белой пилотке кивнул на дверь и молча повел Гонзика вниз по лестнице, через темный двор, затем по коридору, потом еще через один двор, наконец вниз по лестнице, и они – у цели. Новый стражник встал со стула, мрачно отпер железную решетку, и тут Гонзику стало все ясно: его привели в камеру. У тюремного надзирателя, стоявшего перед ним, была огромная, словно вспухшая голова, плоское бледное лицо, обтянутое корявой кожей, и заячья губа. Он обратился к Гонзику по-польски. В глазах его было что-то звериное. На Гонзика сразу повеяло знакомой атмосферой регенсбургской тюрьмы: смесь вони тюремной похлебки, подвальной сырости, прокисшего хлеба с едким, острым запахом мочи. Дверь одной из темниц отворилась перед Гонзиком.
– Выверни карманы!
Гонзик, поколебавшись, положил в огромную шершавую ладонь тюремщика потрепанный кошелек, расческу, грязный носовой платок. После этого надзиратель сам общупал его карманы и обнаружил складной ножик. Не говоря ни слова, он отступил на шаг, его верхняя раздвоенная губа угрожающе задвигалась. Молниеносный тяжелый удар в лицо. Гонзик ударился головой об стену, в глазах поплыли разноцветные круги, будто волны на воде, показалось, что в коридоре посветлело, в левом ухе возник звенящий тон, который оглушил его, и тут же Гонзик с леденящим душу трепетом снова увидел занесенный огромный кулак и в мгновение ока получил новый удар. Бульдожьи глаза истязателя сверкали дикой яростью. Гонзик уже не чувствовал боли, он лишь ощущал глухие удары, слышал какой-то пискливый звук и видел разъяренную рожу над собой. Гонзик съехал на пол, но в тот же миг получил пинок в пах. Он инстинктивно закрыл живот руками, оберегая его от ударов могучих башмаков из грубой кожи.
Вслед за этим железная лапа схватила Гонзика за воротник, напоследок пинок в зад, и дубовая дверь камеры захлопнулась.
Сразу наступила облегчающая тишина. Сердце Гонзика, казалось, стучало где-то под полом. Он почувствовал тупую, щемящую боль в низу живота и с трудом превозмог внезапный приступ рвоты. Гонзик свернулся на полу калачиком, ладони крепко прижал к паху, так его меньше мучила боль. Шаги снаружи затихли. Вероятно, все уже кончено: больше бить не будут. Все хорошо, все хорошо…
Ему казалось, что голова начинает увеличиваться, набухать. Высокий звук в ней свистел без перерыва, все более и более наполняя голову, как насос наполняет воздухом мяч. Гонзик сплюнул солоноватую кровь, которая бог весть откуда снова и снова просачивалась в рот, прижал залитое слезами лицо к холодному кирпичному полу и взмолился: «Будьте со мной, мама, помогите мне выдержать…»
27
В тот вечер Вацлав долго ворочался на своих нарах и никак не мог уснуть. Несколько дней тому назад он, голодный и измученный, вернулся из Парижа и нашел нары Баронессы пустыми. Ему рассказали, что какой-то мюнхенский коммерсант внял наконец ее мольбе: однажды к воротам лагеря подкатила легковая машина. Баронесса побросала свои вещички в чемоданчик, халат с павлинами великодушно отнесла Штефанской, наспех обняла уцелевших ветеранов одиннадцатой комнаты – на радостях облобызала и Ирену – и пустилась бежать так быстро, словно земля горела у нее под ногами.
А теперь Гонзик…
Вацлав то и дело поглядывал на опустевшее место возле себя. Миска Гонзика на полочке сиротливо и тускло поблескивала, отражая свет фонаря перед бараком. Тут же лежал ободранный портфельчик друга с остатками имущества. Все было на месте и напоминало о юноше, не было лишь старенького дождевика с надорванным карманом: плащ кто-то уже украл.
Вацлав еще раз перевернулся с боку на бок. Тишина и пустота рядом действовали ему на нервы. Куда мог подеваться Гонзик? Убежал? Нет, это не побег. Зачем бы он оставил здесь свои вещи? С ним определенно что-то случилось! Но что именно? Нельзя себе даже представить, чтобы он последовал примеру Ярды и совершил какой-либо важный шаг, не посоветовавшись с Вацлавом. Не стал ли подслеповатый Гонзик жертвой какого-нибудь несчастья?
Одиннадцатая комната постепенно обезлюдела, новичков сюда больше не присылали. Лагерь собирались расширять, а их старый барак был назначен на слом. Какая теперь будет жизнь без последнего друга? Вацлав, конечно, не мог ждать от Гонзика прямой помощи, но сама зависимость Гонзика создавала у Вацлава иллюзию еще сохранившегося авторитета, рождала какую-то уверенность в себе. Теперь Вацлав остался один-одинешенек в этом волчьем мире. Пробивайся сам, как умеешь!
К физическому труду Вацлав был явно не пригоден. В Париже он наконец нашел место чернорабочего в предместье. Нужно было работать с киркой в руках. Один день он кое-как отмучился, на второй – не вышел на работу, не хотел пережить второго обморока. Твои высокие интеллектуальные качества и благородство духа никого не интересуют. Никому не нужны даже твои достоинства борца против насилия на родине: ведь никакой борьбы нет. Отсутствуют не только орудия и самолеты у чешской западной армии; отсутствует нечто более важное и самое главное: моральная сила, мобилизующая идея, перед которой затрепетали бы захватчики власти на родине. Ядовитая слюна, которой переполнены страницы никем не читаемой эмигрантской газетенки, до родины не долетает. Даже самые пламенные слова, бросаемые в эфир, не могут никого потрясти дома. Ты понял, что подавляющее большинство народа идет своей дорогой, отреклось от беглецов, а с ними и от тебя, перестало принимать их во внимание. Армия? Орда скотов, воров и воришек, эгоистов и отчаявшихся. Порядочные люди, затерявшиеся между ними, словно зернышко в мешке мякины, сами понемногу утрачивают свое лицо и свои идеалы, опускаются все ниже и ниже и превратятся со временем в плевел. У человека только две возможности в этой несчастной эмиграции, сказал однажды профессор Маркус: «Или ты вырастешь, или превратишься в мерзавца».
Покуда Вацлав был дома, понятие «эмигрант» связывалось у него с определенными представлениями, с конкретными именами: Коменский, Шопен, Эйнштейн, Томас Манн… Люди, которых он теперь видит около себя, тоже эмигранты, но эмигранты совсем другого сорта. В чем же причина такой катастрофической разницы? Те – люди великих имен – отвергали подлинное зло, а потому находили истинную свободу. В который уже раз в последнее время перед Вацлавом вставал жестокий вопрос: от чего ты пожелал освободиться?
Совесть! От нее не спрячешься, ее не заставишь молчать!
Нет, не произошло ничего, что вынуждало бы тебя покинуть родную землю, на которой ты вырос, как молодой весенний тополь, и с которой ты был связан всем: сердцем, разумом и языком, на котором говорила твоя мать. Сам, своими руками ты подрезал под собой ветвь родимого ствола. В сто крат увеличил свои невзгоды, сам бросился в пекло. А правду – величайшую силу в мире – ты не перекричал: под бумажной песьей головой, которую ты пытался напялить на лик родины, осталось ее человеческое гордое лицо. Ты наивно болтал о второй родине; нет, две родины иметь нельзя, как невозможно иметь двух матерей.
Время – неутомимый путник, не знающий усталости. Уже минуло более половины того двухлетнего срока, на который ты был исключен из университета. Часто, очень часто к тебе возвращается потрясающая мысль: через год ты бы опять начал учиться, опять сидел бы за рабочим столом в уютной холостяцкой комнате. В соседнем кафе, за чашкой натурального кофе, читал бы «Терапию» Демаруса. Солидно-спокойная обстановка факультета, которая всегда вызывала в тебе непостижимое торжественное напряжение. Этот факультет и теперь живет своей серьезной и спокойной академической жизнью, воспитывая десятки и сотни врачей… А ты? Ты не только потерял и еще потеряешь время, но навсегда и окончательно захлопнул за собой дверь, а ключ бросил в пропасть.
Вацлав напрасно закрывает воспаленные глаза. Что с тобой будет завтра, через месяц, через год? Впереди нет ничего, за чем бы следовало идти. Это не жизнь, это только существование. Сила инерции велика, но и она иссякает. Твое настоящее положение – это именно инерция.
Когда Вацлав был мальчиком, ремонтный слесарь в имении отца выточил ему игрушку – железный волчок. Волчок мог подолгу кружиться на стеклянной доске папиного письменного стола, потом начинал ковылять и падал. И человеческая жизнь кончается так же, как вращение волчка: в одно мгновение, прыжком в небытие. Нет, perpetuum mobile[147] – нереальная идея, несбыточная мечта: если отсутствует источник силы, то не может быть никакого ее проявления.
Мысль Вацлава начинает тускнеть, как замерзающее окно. Сквозь дремоту, без всякой логической связи, всплывают обрывки роковых фраз, сыгравших трагическую роль в его судьбе.
«На поддержку единиц мы не имеем ни времени, ни средств. Наша задача – осуществление высокой политики.
…Учиться? Пожалуйста. Нужно лишь достать документы и получить стипендию».
Вращающийся волчок. Странная мысль возникает в затуманенной бессонницей голове Вацлава: сегодня ты живешь, перевариваешь свои тысячу восемьсот калорий, ночью ты проиграешь сражение с клопами, а завтра вдруг перестанешь существовать. Сосед с чувством благодарности будет три дня поглощать твои тысячу восемьсот калорий…
* * *
После полудня Штефанского вызвали в канцелярию. Через четверть часа он ввалился в комнату с пылающими от счастья глазами и конвертом в руках.
– Едем в Канаду!
Штефанская поначалу ничего не поняла. Она дважды, как рыба, широко разинула рот, запустила свои темные искривленные пальцы в редкие волосы и наконец опомнилась и дрожа перекрестилась.
– В Канаду, понимаешь? – еще раз выкрикнул Штефанский и потряс жену, взяв ее за острые плечи.
Она рассмеялась мелким хихикающим смешком, но вдруг стала серьезной, подскочила к нарам и лихорадочно начала складывать грязное белье, всевозможную ветошь. Ей попался в руки паровозик с красными колесиками. Она бережно положила его на сенник и замерла.
Штефанский помрачнел.
– Не сходи с ума, погоди, сперва надо пройти медицинскую проверку. Погоди, еще будет беготни… – Он запнулся и побледнел.
Штефанская сразу же все поняла и зажала маленькой ладонью приоткрытый рот.
Штефанский взял в руки дырявую рубаху, бесцельно сложил ее, но тут же опять развернул, глубоко вздохнул и печальным взглядом посмотрел в окно.
– Да, ей нельзя с нами! – выкрикнул он раздраженно. – Как только заработаю, пошлю ей на дорогу, она и приедет. Да, да, Мария приедет к нам после…
Из совиных неморгающих глаз с воспаленными веками тихо покатились крупные тяжелые слезы.
– Имею разрешение! – зашумел Штефанский на всю комнату.
Он протопал к нарам Капитана и победным жестом показал казенную бумагу. Поляк восхищенным взглядом впился в губы Капитана, когда тот по-английски, с хорошим произношением читал текст разрешения на выезд. Потом Штефанский приступил к Вацлаву, а затем растолкал и спящую Ирену, но не стал ожидать, пока она заинтересуется, и убежал в соседнюю комнату. Всюду, где побывал поляк, после его ухода воцарялось сумрачное молчание. В Валке было законом – радость одного немедленно вызывала лютую зависть у других.
Пепек в своей комнате стоял у окна, заложив руки в карманы. Он сосредоточенно наблюдал за осой, медленно ползавшей по парапету. Прибежавший Штефанский отвлек Пепека. Он долго не выпускал из рук выездное разрешение Штефанского, читал слово за словом. Бумага еле заметно тряслась у Пепека в руке. Но поляк выхватил ее и шумно выбежал, чтобы рассказать о своем счастье остальным лагерникам. Пепек долго вприщур глядел на дверь, оставшуюся открытой, а затем снова повернулся к окну. Резким рывком расстегнул он воротничок, который стал вдруг тесным и начал душить его, оторвавшаяся пуговичка покатилась по полу, но Пепек не заметил этого. Оса по-прежнему ползала по раме. Пепек нашел в кармане использованный автобусный билет, раздавил осу и брезгливо вытер руку о штаны. Все это, однако, не отвлекло и не успокоило его. Он включил радиоприемник и с хмурым видом стал вертеть рычажок. Слова на незнакомых ему языках перемежались с музыкой. Пепек, не выслушав передачи одной станции, машинально переключался на другую. Его брови сошлись над переносицей, толстые губы на плоском лице нервно подергивались. Он курил, не вынимая сигареты изо рта, пепел падал ему на брюки.
Два с половиной года…
Кто поймет его муки: два с половиной года ждать в лагере, подобно цепному псу, пока расстегнут ошейник и отпустят его? Будучи за океаном, Пепек давно бы устроился – работать на шахте или каким-нибудь торговым агентом. Но вместо этого он вынужден торчать здесь и ждать, ждать без конца, без просвета! Не будет он устраиваться на время в этой паршивой Европе, где все неустойчиво. Нет, он добьется своего. Его карьера только за океаном, и, пока он не очутится там, он не сможет жить спокойно. Да и как сохранить самообладание в этой обстановке вечной тревоги и ненадежности? К тому же этот постоянный недостаток денег. Приходится пускаться во все тяжкие, чтобы раздобыть деньжат, но при каждом, даже маленьком шаге на него, как каменная глыба, наваливается опасность разоблачения – из-за любого провала пришлось бы расстаться с надеждой исчезнуть из Европы! Мыслимо ли выдерживать такое вот уже два с половиной года!
Иногда он начинает сомневаться: в здравом ли он уме или рехнулся? Одно ясно: что-то в нем последнее время нарастает, какая-то дикая неодолимая тяга к отъезду за море, это всепоглощающее стремление гложет его, как раковая опухоль. Пепек – человек необыкновенной физической силы, но всепожирающий пламень, бушующий в нем самом, парализует его, лишает воли, превращает в марионетку.
Прочь отсюда, прочь, прочь!
Трясущейся рукой Пепек выключил радиоприемник и снял с полочки шапку.
Штефанский на своих журавлиных ногах почти бежал по направлению к городу. То и дело он хватался за нагрудный карман, чтобы убедиться, цела ли чудодейственная бумага. В трехстах метрах за Штефанским как тень следовал Пепек. Его длинные руки висели вдоль тела, маленькая курчавая голова склонена набок, могучее туловище на несоразмерно коротких ногах. Пепек сам не понимал, что за непреодолимая сила тянет его вслед за поляком, возможно, что это была болезненная страсть – терзать себя видом чужого счастья. Автобусы обгоняли Штефанского, но ему было жаль потратить несколько грошей на билет – деньги очень нужны, особенно теперь, когда распахнулись двери в новый мир.
– Я получил бумагу на выезд в Канаду! – с сияющими от счастья глазами крикнул на ходу Штефанский двум знакомым, которые брели к лагерю. Ответа поляк не ждал и побежал дальше. Пепек не отставал.
Штефанский вбежал в железные ворота с вывеской «Canadian Immigration Service»[148], а Пепек стал прохаживаться по тротуару на противоположной стороне улицы. Ожидание было недолгим: Штефанский скоро вышел, передернул плечами, пощупал бумагу в нагрудном кармане, нерешительно переступил с ноги на ногу, прижав палец к ноздре, высморкался на мостовую и не спеша побрел к центру города. Ноги Пепека механически, сами собой, понесли его в том же направлении. Моментами трамвай мешал ему видеть Штефанского. Пепек нетерпеливо про себя торопил вагон, опасаясь, что поляк затеряется в уличной сутолоке. Так дошли они до городской больницы. Остановившись на некотором отдалении, Пепек начал прохаживаться. Взгляд его был прикован к входу в больницу.
Непостижимы пути, по которым в Валке ковыляет справедливость. Да и где она, справедливость? Бронека этот мужик похоронил, а теперь и девицу с собой не возьмет. Какую же ценность имеет Канада, если семья будет растеряна в разных частях света? Пепек впился ногтями в собственную ладонь; на него вдруг нахлынули горестные воспоминания, он снова мысленно переживал те ужасные минуты. Такая же бумага лежала и у него в кармане. Все было готово: из лагеря он был отчислен, вещевой мешок был увязан и даже продовольственная карточка сдана. С бьющимся сердцем Пепек отправился поставить последний штамп. И вдруг гром с ясного неба: ледяное лицо начальника лагеря Зиберта, задержавшего бумаги, и его слова: «Вернуть не могу; консульство Соединенных Штатов только что по телефону аннулировало визу». Пепек, пожираемый жаждой мести, целый год, как следопыт, выискивал виновника катастрофы. Попадись он, Пепек, вероятно, убил бы его на месте, но доносчик не отыскался! Правда, перед этим Пепек подрался в лагере: вышиб одному словаку два передних зуба и мощным пинком сломал ему ключицу. Возможно, что именно этот шелудивый хам донес американским учреждениям: «Знал я его в республике, он симпатизировал коммунистам». Одной этой фразы было достаточно…
Пепек приподнял голову, перед ним стоял Штефанский.
– Я получил визу на выезд!
– Ты мне уже говорил.
Огромное счастье как рукой сняло со Штефанского замкнутость и сделало его необычайно общительным и словоохотливым.
– К дочери меня не пустили – сегодня неприемный день. И в канадском представительстве прием только до трех. Пойду туда завтра с утра. – Он царапнул рукав Пепека. – Старуха моя тут же начала паковать вещи, сумасшедшая. Я сказал ей: «Это так быстро не делается, гусыня глупая!» – Он оскалил желтые зубы и засмеялся мелким смешком, похожим на кудахтанье курицы.
Они неторопливо возвращались в Мерцфельд. Трамвай пронзительно скрипел на кругу последней остановки. Люди пересаживались на автобус, чтобы ехать дальше за город.
– Да, привалило тебе счастье, – сказал Пепек на силезском диалекте, так что поляк его понял без труда. – Через неделю уже поедешь по морю, как пан. – Он остановился, дав Штефанскому пройти вперед на два шага, вприщур, оценивающе посмотрел ему в спину своими зелеными глазами и, подождав, когда тот обернется, сказал: – Пойдем обмоем это дело.
Поляк отрицательно завертел головой.
– Не бойся, тебе это ничего не будет стоить; у меня есть немного денег, я батрачил у кулака.
Они сидели за мраморным столиком «У Максима» и пили водку.
Штефанский, бог весть в какой раз, вытащил из кармана уже изрядно помятый конверт, старательно смел со стола крошки, рукавом черного пиджака вытер лужицу кофе с мраморной доски и, щурясь от счастья, торжественно развернул сложенный лист. Водка приятно пощипывала язык. Давненько он, убогий человек, не ощущал этого острого вкуса во рту, так давно, что почти забыл, что на свете существуют такие благие напитки… Так уж все творится на свете: бог долго испытывает тяжким крестом своих негодных сынов, а потом вдруг одарит их счастьем и небесными дарами!
Пепек сидел за столом, согнув спину, свесив руки между колен. Лист казенной бумаги перед глазами дразнил его, как быка дразнит красный цвет. Два с половиной года! Несколько лживых, ненавистных слов, и ворота в США – землю обетованную – оказались навсегда закрытыми на десять замков! Он прошел новую регистрацию – в Австралию, но вот минул уже год, а Пепек все ждет заграничного паспорта, ждет и ждет… Надумает ли прежний доносчик или тот сопляк, которому Пепек на танцульке сломал ребро, и напишет в отместку – что ему стоит: так, мол, и так, человек он подозрительный, в республике одобрял национализацию… Этого окажется достаточным, и Пепек будет ждать еще год, чтобы попасть в Аргентину, в Новую Зеландию или на другой конец света!
– Как только в Канаде немного пообживемся, купим, парень, домик с верандой. В окнах красные, желтые и фиолетовые стеклышки, посмотришь – и тебе покажется, что расцвели деревья, поглядишь в следующее оконце – и почудится, будто все снегом покрылось, это в июле-то, хе-хе-хе! Все это будет иметь Януш Штефанский. И свинью, друг ты мой, собственную свинью забью. Мария налопается сала, и болезнь как рукой снимет!
Пепек курил и курил, зажигая одну сигарету от другой. К полупустой рюмке, стоявшей перед ним, он больше не прикасался. Безучастным, остекленевшим взглядом Пепек уставился на бархотку, красовавшуюся на шее Маргит, стоявшей за буфетной стойкой. Вдруг рука Пепека нащупала в кармане складной нож и начала играть с ним. Он сжимал ручку ножа, затем разжимал и выпускал нож, а потом вновь нащупывал его. Страшная зависть охватила Пепека, растравляя внутренности, словно едкая щелочь, парализовала мозг. Этот длинноносый дылда перед ним, имеющий жену, похожую на цыганку, и туберкулезную дочь, этот вечный батрак всегда останется огородным чучелом, если бы даже на него надели смокинг, а на голову напялили цилиндр. Он, поди-ка, и расписаться грамотно не умеет, а поедет в Канаду. Через пять лет того и гляди будет ездить на работу в собственном автомобиле. А он, Пепек, хваткий, молодой, оборотистый, заболел бессонницей, и руки у него трясутся из-за житья в этом распроклятом лагере. Пепек уже давно не чувствует себя здесь в безопасности. Где-то, не очень далеко, на востоке, за поясом лесов, есть страна, в которой он совершил преступление, и требование этой страны о его выдаче лежит в управлении лагеря. Его повесили бы, чего иного он может ждать за то, что совершил? Два с половиной года он крепился, но теперь быстро катится с горки, чувствует, что, если в скором времени не произойдет чуда, он взбесится и окончит свои дела в смирительной рубашке, в чужой стране, не имея здесь ни единого друга.
– …Приедет Мария в Канаду и скажет: «Отец, а зачем в кухне два крана?» – «Этот второй, – отвечу я ей, – подает горячую воду, овца ты глупая. Твой отец теперь через день бреется с горячей водой! А ты, Мария, беги-ка, дочка, посиди на веранде, мать подаст тебе туда гуляш из свинины. Только осторожно, не разбей цветное стеклышко в окне…» – Штефанский бережно складывает лист казенной бумаги; прозрачная капля водки, словно слеза, застряла и блестит в его усах, глаза его пылают от безграничного блаженства.
Пепек заплатил, они вышли.
А Колчава тут как тут: поднялся из-за соседнего столика и выловил из пепельницы наполовину выкуренную сигарету, оставленную Пепеком.
Свежий вечерний воздух как будто унес последние силы Штефанского. Он совсем размяк и мотался по тротуару из стороны в сторону, ноги его, обутые в наглухо застегнутые теплые ботинки «дипломатки», подгибались. Пепек снял было свою кепку, но тут же снова надел ее.
– Хотел бы ты заиметь кусок копченого мяса на дорогу? Мне причитается кое-что от хозяина – это тут, недалеко, батрачил я у него две недели на поле.
У поляка засияли глаза.
– А сколько запросишь?
Пепек махнул рукой.
– Ладно уж, дам тебе половину даром, черт тебя возьми вместе с твоим заграничным паспортом. А то еще в дороге околеете с голоду, а у меня мясо все равно протухнет. Только уговор: напишешь мне из Канады, как только туда доберешься, что у тебя есть для меня место, мне это поможет… Тут нужно свернуть в сторону, через полчасика мы уже будем у рыжего Рюккерта.
Сумрак быстро окутывал местность. Сильный утренний дождь не остудил землю, теплый воздух был перенасыщен влагой, как в оранжерее. На ржаном поле назойливо стрекотали сверчки. Дорогу прорезали две заполненные грязью глубокие колеи, а между ними тянулась полоса зеленой травы. На эту живую зелень Пепек злобно выплюнул окурок сигареты.
– Иди! – Пепек уступил своему спутнику дорогу. Мышцы на щеках у Пепека двигались без остановки, правой рукой глубоко в кармане брюк он сжал ручку ножа. Пепек тяжело дышал и почти физически чувствовал могучую клетку своих собственных ребер, а сердце как бешеное стучалось в эту клетку, и эхо звоном отдавалось в ушах. Невидимые клещи все безжалостнее сжимали голову Пепека: «Если ничего не изменится, я издохну в сумасшедшем доме, околею там как собака…»
А Штефанский, ничего об этом не ведая, брел себе нетвердым шагом по зеленой полоске между глубокими колеями и что-то говорил в пространство перед собой. Поляк норовил ступать посуху, чтобы не попортить единственную пару ботинок накануне путешествия.
– …Говорили мне: подожди, будешь еще блевать над океаном! И вот я молю бога, чтобы он и над океаном не лишал меня, своего покорного слугу, щедрот своих! Море – трудная дорога, но с помощью всевышнего мы его пересечем, но потом, подумать только! Три раза в неделю гуляш из свинины!..
Пепек идет, тяжело дыша широко открытым ртом. Глаза застилает какая-то пелена. Он усиленно мигает, но фигура поляка вырисовывается нечетко, расплывчато. Пепек механически облизывает пересохшие губы, зубы его стучат, как в лихорадке. Его охватило постыдное чувство, будто всему конец, и в тот же миг он обрел вдруг желаемое зловещее спокойствие. Ледяной холод пронзил его всего от головы до пят. Он на ходу раскрыл нож, лицо его побагровело, рука с ножом поднялась, и Пепек со всей своей страшной силой ринулся на идущего впереди человека…
28
Стая скворцов, шумя и ссорясь между собой, усердно клевала дозревающую черешню в саду ведомства по делам переселенцев в Канаду. Пальцы Пепека, ждавшего своей очереди в канцелярии, уже в десятый раз пересчитывали головки декоративных гвоздиков на краю обшивки дивана. Время ползло мучительно медленно. Тень оконной рамы постепенно переместилась по рисунку ковра. Какой-то посетитель подсел к Пепеку и обратился к нему по-немецки. Пепек отрицательно покачал головой: дескать, не понимаю. Пепек сидел, не двигаясь, преодолевая усталость после бессонной ночи; он страдал от жажды и от отвращения к воде. В горле все еще чувствовался острый вкус виски, выпитого утром вместо завтрака. Расстроенные нервы сосредоточились на одном желании: получить последнюю недостающую печать и уйти отсюда, унести ноги как можно быстрее.
– Пан Штефанский!
Чиновник пожал Пепеку руку и вписал имя Штефанского в какой-то бланк. Из дальнего угла комнаты подошел лысый человек в пенсне. Он внимательно оглядел фигуру Пепека и сказал по-немецки:
– Откройте рот!
Пепек понял, но отрицательно покачал головой: «не понимаю». Вызвали секретаршу.
– Понимаете хотя бы по-чешски? – спросила она по-чешски. У нее было типичное для англосаксов произношение.
Пепек кивнул. Лысый доктор как бы нехотя вертел его голову, чтобы лучше увидеть всю полость рта.
– Ладони! – секретарша перевела, и Пепек перевернул руки ладонями кверху.
На лице доктора отразилось явное разочарование. Сквозь рукав пиджака нащупал он бицепс Пепека.
– При такой фигуре вы могли бы иметь мускулы покрепче. Мозолей на руках у вас нет вообще!
– Два с половиной года я без работы. Откуда же быть мозолям? – Пепек напряженно следил за тем, чтобы в силезский диалект, на котором он старался говорить, вплетать поменьше чешских слов.
– Раздевайтесь.
Пепек без тени смущения снял рубаху, доктор вооружился фонендоскопом.
– Имели легочные заболевания?
Пепек ответил отрицательно. Секретарша зевнула и прикрыла ладонью рот.
– Рентгеновского снимка с вами нет?
Пепеку еле-еле удалось сосредоточиться, чтобы не попасть впросак.
– Разве человек, когда убегает, имеет время думать о такой чепухе? – Медосмотр раздражал Пепека. «Того и гляди скажут, что у меня нервы ни к черту, и не возьмут». Это еще больше встревожило его.
Доктор взглянул на его вздрагивающие веки.
– Это у вас быстро пройдет, когда поработаете лесорубом. – Доктор в первый раз попытался улыбнуться.
Пепеку кивнули на кресло у курительного столика. Он сел с чувством облегчения: теперь необходимо сосредоточиться, чтобы не растеряться при неожиданном вопросе. Однажды приятель взял его с собою в каноэ, и они поплыли вниз по Вагу, от самых Карпат. Переживание очень острое для оборванного питомца окраинной улицы Остравы. Он и сегодня подобен пловцу в каноэ – этой крайне ненадежной лодке, несущейся по бурному потоку между скалами.
Служащая за столом шуршит бумагами, снаружи кричат скворцы, через открытое окно откуда-то с нижнего этажа доносились звуки пассадобля, но Пепек не слушал, он пристально смотрел на светлую блузку секретарши, сидящей за столом. Бумаги в ее руках – это для него или счастливое будущее, или гибель. Время остановилось, пассадобль сменился тягучим блюзом, удары сердца у Пепека все время обгоняли ритм блюза; вот это будет здорово – отдышаться в канадских лесах, сбросить, как вонючее грязное тряпье, всю свою прошлую жизнь и начать новую; глядеть со скалы куда-нибудь в сторону Юкона. На рекламных открытках Чешского комитета природа Канады выглядела именно так.
– Почему вы не привели свою семью?
Пепек вздрогнул, выпрямился и судорожно сжал пальцами край стола, за которым сидел.
– Пока оформлялось разрешение, умер мой сынок, а жена заболела туберкулезом. Ни она, ни дочь не могут сейчас ехать со мной. Как только… начну зарабатывать в Канаде, вышлю ей деньги, авось к тому времени она выздоровеет. – Он поднял глаза, ему показалось, что на лице секретарши промелькнуло участие.
– Сколько же вас в таком случае поедет?
– Я один!
Холеная рука перечеркнула какую-то графу в бумагах. Еще одна стремнина осталась за кормой лодки Пепека.
– Год рождения?
Конечно. Этот вопрос должны были задать. Острая скала, торчащая в самой середине потока. Если он не сумеет обойти ее – раздастся треск, и вспененный водоворот проглотит пловца. Пепек не имел возможности научиться плавать: в грязной речушке Остравице воды по колено.
– Тысяча девятьсот двадцать пятый.
Изогнутые брови девушки чуть сдвинулись.
– А у меня записано: тысяча девятьсот пятый.
Пепек равнодушно пожал плечами. Но в мелодии блюза, внезапно заполнившей всю комнату, зазвучала смертельная тоска.
– И на регистрационном листе тоже тысяча девятьсот пятый. Странно. Почему при регистрации вы прибавили себе целых двадцать лет?
– Не знаю. Это ошибка, может, меня не поняли.
У Пепека потемнело в глазах; красивые пальчики с красными ногтями подняли документ и подержали против света. Секретарша поднялась, положила документы перед сослуживцем и стала что-то тихо говорить ему, повернувшись спиной к Пепеку. В иное время Пепек не отвел бы глаз от ее стройной фигуры, но теперь все потеряло смысл, бурный поток кончался высоким водопадом, туда стремглав летела его лодка. Пепек неудержимо мчался к своей Ниагаре.
– Ваше имя? – властно спросил по-немецки громкий мужской голос.
– Штефанский Януш.
– Откуда?
– Из Бильфельда.
Пальцы чиновника, украшенные большим золотым перстнем, забарабанили по столу.
– Вы только что не понимали по-немецки.
– Я и сейчас не понимаю, только самую малость… – пробормотал Пепек на силезском диалекте и вонзил ногти в обшивку кресла. Он похолодел. «Идиот!» – мысленно выругал он себя.