Текст книги "Если покинешь меня"
Автор книги: Зденек Плугарж
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)
– Недавно в нашем союзе промышленников собирали пожертвования на эмигрантские лагеря. Мы, надо сказать, не поскупились. Меня очень интересует, на что пошли деньги. Здесь, во всяком случае, этого не видно…
Баронесса посмотрела на профессора, как бы немного извиняясь.
Фабрикант вздохнул.
– Проклятый коммунизм, – сказал Таугвиц, – что он с нами делает! Разве все эти безобразия можно терпеть! Разбитые семьи, люди на грани гибели, как была Агнесса… – он кивнул на Баронессу.
Маркус помешивал ложечкой холодный кофе и сосредоточенно молчал. Баронесса встревоженно посмотрела на его потемневший лоб.
– Посмотрите на Германию! – продолжал фабрикант. – Более половины моих заказчиков остались в русской зоне. Нет, все это неестественно, эти преграды в мире… Ведь перед войной из Чехословакии мне доставляли первосортную хребтовую кожу. С того времени мы с Агнессой и знаем друг друга.
– Фриц, – сказала Баронесса, – тот студент, ради которого мы сюда приехали, покончил самоубийством.
Рука Таугвица с чашкой кофе опустилась на стол.
– Как он до этого дошел?
– Здесь, в Валке, подобные решения приходят в голову многим молодым людям, – отозвался профессор и с шумом поставил свою чашку на стол.
Таугвиц, соболезнуя, наклонил голову, но тут же с заметным нетерпением посмотрел на часы.
– Нам нужно торопиться. – Фриц коснулся руки Баронессы.
Она кивнула, потом долго, не мигая, смотрела на профессора и, как-то торжественно вздохнув, произнесла:
– Профессор Маркус – мой друг. Не могу я его здесь покинуть.
Маркус приоткрыл рот от удивления, а Таугвиц после такого заявления снял очки и начал их протирать.
– Ja, um Gotteswillen, что вы хотите сделать? – Фабрикант поднялся со своего места. Он озадаченно глядел на сгорбившегося профессора, на его лице промелькнула усмешка, казалось, что он приготовился пошутить, но передумал и стал серьезным.
Они направились к выходу. Девица оценила дорогой костюм и очки пожилого господина, явно не принадлежащего к обитателям лагеря. Она опустила руки, обнимавшие полные колени, при этом юбка ее высоко задралась, Таугвиц оглянулся, смущенно потрогал очки, стало видно полоску розовой ноги с чулком, в дверях не выдержал и снова посмотрел на девушку.
Все трое остановились под цветущим каштаном.
– Профессор Маркус мог бы обучать ваших сыновей вместо того студента, – сказала Баронесса.
Маркус выпучил глаза, хотел что-то сказать, но только взъерошил усы. Таугвица раздражала пчела, кружившаяся вокруг его головы, однако было видно, что затея Баронессы ему нравится. Он сдвинул новую серую шляпу со лба на затылок, его широкое лицо озарилось веселой улыбкой.
– Черт побери, немного староват будет обещанный детям студент.
Баронесса недовольно поджала губы.
Таугвиц осмотрел пальто профессора, болтавшееся на его исхудавшей фигуре, давно не чищенные ботинки, щетинистое некрасивое лицо.
– А не будут ли мальчики бояться его? Они лишились матери, бедняги. Понимаете? – обратился Фриц к Маркусу. – Успеваемость у озорников – ниже всякой критики, а я целый день на фабрике, и у меня для них не остается времени.
Маркус стоял глубоко изумленный. Он едва понимал, что здесь говорят о нем. «Они, вероятно, шутят, – подумал профессор. – Людям, не имеющим достаточно такта, может взбрести в голову все что угодно».
– Это исключительный человек, – услышал он надтреснутый голос Баронессы.
Профессор хотел сжать кулаки, но вдруг заметил, что в руке, приложенной к груди, он как-то особенно смиренно держит свою старую засаленную шляпу. Два чувства боролись в нем, два голоса говорили враз. Один хрипло язвил: «Стой, молчи и жди, не годится, чтобы лошадь, к которой приценяются, била задом и угрожала покупателю».
А Фриц тем временем продолжал:
– В конце концов уж вы наверняка знаете не меньше того несчастного покойника… Хотя, что я говорю? Ведь вы учитель и, конечно, знаете больше! А я кто? Я, собственно говоря, старый добряк, поэтому-то, вероятно, и не особенно преуспеваю.
Другой голос тихо уговаривал Маркуса: «Тарелка супа, два мясных блюда и черный кофе. Прощай, опротивевшая картошка, поджаренная на маргарине в почерневшей кастрюле. Конец ночам, во время которых ты не можешь сомкнуть глаз, потому что сосед за стеной возится с лагерной девкой».
Баронесса негодовала. Вокруг ее тонких губ резко обозначились глубокие складки, на увядших щеках выступили багровые пятна, руки женщины нервно теребили носовой платочек.
– Что вы, Фриц, ведь он профессор университета, а вы говорите «учитель»!
– Oh, Verzeihung[172]. – Таугвиц прикоснулся к плечу Маркуса. – Я не знал… – Фабрикант виновато посмотрел на Баронессу и в замешательстве начал левой рукой ерошить густые брови. – Но в таком случае вам, вероятно, не подойдет учить двух лоботрясов алгебре и географии…
Маркус чужим, равнодушным взглядом посмотрел вверх на расцветшие каштаны. Высоко в голубом небе над ними плыли весенние облака. А в нем самом насмешливый голос, все еще издеваясь, приговаривал: «Спокойствие, стой не шевелясь, коня торгуют тоже под открытым небом. Молчи и жди, они сами между собой поладят». Другой голос настойчиво и раздраженно жужжал в ухо: «Действуй, чего же ты ждешь? Неужели ты серьезно веришь, что тебе дадут место учителя гимназии, сумасшедший? Ты домолчишься до того, что и это предложение кто-нибудь выхватит у тебя из-под носа».
Кембридж, гимназия, домашний учитель…
– Выскажите все же ваше отношение к сделанному вам предложению, – застрекотал голос Баронессы.
«…Каждый человек свободен постольку, поскольку он сам способен на это…»
У Маркуса выскользнула из рук шляпа. Он попытался нагнуться за ней, но не смог, и опустился на колено. Таугвиц сразу даже не сообразил, что происходит. Баронесса нагнулась и подала Маркусу шляпу.
Профессор Маркус непроизвольно прижал обе руки к груди, поднял измученные глаза и хрипло сказал:
– Я согласен.
35
Белый корабль не спеша отчалил от Порт-Саида и, направляясь из Африки в Азию, вошел в Суэцкий канал. Сотни молодых людей в тропической форме легионеров, прогуливаясь по палубе, рассказывали сальные анекдоты, нещадно курили. То здесь, то там в сиянии белого солнца поблескивала линза, щелкал затвор фотоаппарата. На этот раз солдаты ехали не в трюме. Теперь они были «полноправными» наемниками, достойными преемниками славных боевых традиций Иностранного легиона. Командир полка в Оране, прежде чем вступить на борт корабля, обратился к сознательности легионеров, припомнил «героизм» их предшественников, которые сто двадцать лет тому назад в известной разбойничьей экспедиции поголовно, до единого человека, истребили арабское племя Эль Уфия.
Белый пароход и эффектная белая униформа, французский флаг на мачте, морские офицеры с золотыми галунами на рукавах. Все это словно экскурсия богатых туристов, которые едут к египетским пирамидам.
Гонзик обеими руками крепко сжимал перила. Безрассудство: пока плыли по голубому Средиземному морю, он все еще чувствовал себя в Европе, на родине. Но вот скоро – через десять – пятнадцать часов – они проплывут Суэцкий канал и окажутся всего лишь на сто шестьдесят километров дальше. Однако в душе Гонзика это максимально допустимый предел дальности, от ощущения которого леденеет душа. Там, где кончится Суэцкий канал, он не сможет думать, что позади них Европа – впереди будет Индокитай.
В последний день перед отправкой из Сиди-бель-Аббеса в Уджду Гонзик зашел в «Зал Побед» – музей кровавой истории Иностранного легиона. Там висели картины боев в тропиках, портреты погибших офицеров. Хранились там также и трофеи: связки ядовитых стрел, выложенные веерами, копья из Дагомеи и кривые кинжалы из Вьетнама. Каменные плиты с рельефными надписями запечатлели скорбный перечень павших. Но только имена офицеров удостоились чести быть высеченными на этих плитах. Нижние же чины должны были удовольствоваться цифрой. Каждая цифра – сумма солдатских жизней.
Гонзик стоит на корме и сжимает шероховатый, выбеленный солнцем поручень. На западном берегу канала – редкая порыжевшая зелень, асфальтированное шоссе, за ним низкая насыпь железной дороги, тянущейся параллельно каналу от Порт-Саида к городу Суэцу. Вдалеке за полотном железной дороги – зеркальная поверхность какого-то озера. На восточном же берегу канала – песок и песок без конца и края: пустыня. Нет, отсюда не видны пирамиды Они там, где-то недалеко за горизонтом, в том направлении, куда движется палящее солнце. Ну, вот и исполнилась давняя мечта Гонзика: перед ним Африка, впереди – Индийский океан, Сингапур. Даже через экватор поплывут они. В самых дерзновенных своих мечтах Гонзик не смел думать о том, что когда-нибудь увидит эти места.
А кривые вьетнамские кинжалы?
Еще остались свободные места для мемориальных плит на высоких стенах музея в Сиди-бель-Аббасе. Скоро там нарисуют новые портреты, выдолбят новые имена, припишут новые цифры. В одной из них будет и его жизнь.
Тот однорукий легионер, с которым он когда-то беседовал, сказал: «Теперь-то я знал бы, как поступить. Суэц, Франтишек! Это…»
Гонзик прохаживается по палубе, курит одну сигарету за другой, нервно затягивается. Вспомнился бедняга Билл. Он получил три года каторги за дезертирство. Если выживет, то после отбытия наказания поедет еще на пять лет во Вьетнам.
Гонзик смотрит на волну, бегущую вслед за кораблем. Волна сдвигает на берегу камни, заливает откосы, смывает в канал песок. Каких-нибудь пятьдесят метров воды отделяют этот берег от парохода…
Над асфальтовой лентой, вытянувшейся параллельно каналу, сияет, как стекло, струящийся горячий воздух: дорога вдаль выглядит так, словно только что ее полило дождем. Навстречу пароходу по шоссе мчится грузовик. Какой-то араб в бурнусе едет на велосипеде, а вот катит «джип» с англичанами-полицейскими в тропических шлемах. Босая девочка-египтянка толкает перед собой коляску, в которой во всю мочь орет взлохмаченный заплаканный ребенок. У противоположного берега канала работает землечерпалка.
Мысль Гонзика бьется как в тенетах.
Чем он рискует? Разве сохранилось у него хоть что-нибудь, что еще можно потерять? Свободу? Ее нет. Жизнь? Она потеряла всякую ценность.
Страх, мучительный, смертельный страх снова овладел его душой, парализовал ноги, вызвал дрожь во всем теле. Но вместе с этим в нем вспыхнула неодолимая, всепоглощающая, дикая тоска по родине, по воле; желание жить, любить девушек, обнять маму, валяться на берегу горного озера и смотреть, смотреть без устали на чешское небо! Гонзика неудержимо потянуло в наборный цех, к старому линотипу. Работать, набирать сто двадцать, сто пятьдесят знаков в минуту и по первым числам месяца приносить домой плату за честный труд, а не за убийство людей, о которых он даже не знает, за что они должны быть наказаны.
Катка! Влекущая, молодая, несчастная. Она тоже тянется к жизни, как и он, Гонзик!
Всего в пятидесяти метрах от того места, где ты сейчас стоишь, – надежда.
Гонзик исподволь, украдкой всматривается в окружающие его лица. Загорелые молодые люди околачиваются на палубе, играют в карты, курят, повторяют до бесконечности непристойные разговоры о девках, высчитывают, когда снова окажутся в публичном доме. Удивительно, разве никого из них не одолевают такие же мысли, как и Гонзика? Неужели никто не знает этой единственной возможности? Или знают, но считают, что такая попытка – чистое самоубийство?
Все зависит от того, к кому в руки попадешь. Если к английской полиции – дело табак: выдадут. Тогда жестокие побои, муки, такие, какие вынес Билл. Не менее трех лет тюрьмы, а потом все равно Индокитай.
Но Гонзик видел на шоссе египетскую полицию.
Перед ним были две опасности. Одна – зеленый сумрак джунглей, гнилые трясины, тучи москитов, малярийных комаров и в довершение всего – подстерегающая за деревом рука, сжимающая рукоять кривого кинжала. Другая – менее страшная, неопределенная опасность, но зато впереди – встреча с Каткой, родина, свобода!
Пальцы Гонзика стали белыми, как поручень, который они сжимали. В тот вечер, когда они отплывали из Марселя, если бы только иллюминатор был побольше, Гонзик непременно выскочил бы. В темноту, в бесконечность, навстречу смерти. Теперь же с веселого неба ярко светит солнце, впереди жизнь, надежда – и ты трясешься от страха?
Гонзик осмотрелся, в горле у него пересохло, сердце застучало быстро-быстро. Он не спеша снял очки, сунул их в карман и для сохранности закрыл носовым платком. Ближайшая группа легионеров стоит от него шагах в двадцати. Хорошо! Корабельное радио передавало какие-то распоряжения для тех, кто будет ужинать в первую смену. Гонзик взглянул на покрасневшее солнце над горизонтом и взмолился:
– Мамочка, помогите мне!
Почти ничего не видя от волнения, взобрался он на перила, оттолкнулся ногами и бросился вниз.
Глухой удар о воду, шум в ушах: Гонзик начал захлебываться. Пять секунд под водой показались ему вечностью. «Конец, задыхаюсь», – мелькнуло у него в голове, и именно в этот миг он вынырнул, глубоко втянув в себя воздух, поплыл изо всех сил к берегу, волны от пароходного винта временами накрывали его с головой, корма парохода качалась за ним, высокая, как гора. Выбившись из сил, он наконец достиг берега и на четвереньках, спотыкаясь о камни, пополз к дороге. Перебегая ее, он впервые оглянулся: огромная круглая корма корабля уплывала вдаль, на палубе для нижних чинов он увидел изумленных легионеров. Тут же позади маячила багровая физиономия сержанта. Он что-то орал, подняв руку, но из-за шума воды и расстояния ничего нельзя было понять; потом начал пинками и кулаками загонять солдат в трюм.
Гонзик свалился за низкую насыпь дороги: часто и глубоко дыша, он отдыхал, набираясь сил; только теперь юноша услыхал далекий хриплый звук корабельной сирены. Бежать? Но ему кажется безопаснее полежать еще несколько минут и не привлекать к себе внимания.
По шоссе быстро мчится в его сторону черный лимузин. Гонзику показалось – у страха глаза велики, – что водитель подозрительно смотрит на него, однако машина не остановилась. На шоссе стало тихо, и Гонзик отважился высунуть голову из-за насыпи: белый корабль удалился на полкилометра, серебряный веер за его кормой пенился, становился розоватым в свете заходящего солнца. В последний раз протяжно заскулила корабельная сирена, а волны по-прежнему равномерно ударяли в каменистые берега канала.
Гонзик встал и пустился бежать в противоположную от корабля сторону. Мокрая куртка прилипла к груди, вода хлюпала в ботинках. Пилотка! Куда подевалась пилотка? Он никак не мог припомнить, что сталось с его белой легионерской пилоткой, была ли она на голове, когда он бросился в воду? Какая глупость! О чем он думает? Какое ему дело до пилотки? Наоборот, даже хорошо, что он избавился от нее. Он многое бы дал, чтобы вообще не иметь на себе проклятой формы.
От бега у него закололо в боку. Гонзик остановился, перевел дух и через минуту снова двинулся вперед, на этот раз шагом. Ему показалось, что ботинки, полные воды, натрут ему ноги, носки на пятках, наверно, уже порвались. Он сел на край дороги и стал разуваться.
В том направлении, куда бежал Гонзик, двигалась грузовая машина. Старенький «форд» еле тащил доверху нагруженный кузов с овощами. Гонзик, движимый внезапным порывом, без раздумий выскочил из кювета и поднял руку. Грузовичок проскочил вперед, но тут же завизжали тормоза, из окошка кабины высунулись жующие челюсти, блеснули два ряда белоснежных зубов на коричневом лице Гонзик подбежал с ботинками в руках.
Водитель в замусоленной полотняной панамке с изумлением посмотрел на лужицы, образующиеся на асфальте под босыми ногами странного попутчика. Он прокричал что-то непонятное, в ужасе оглянулся на канал, на далекий белый корабль и вылез из кабины на дорогу.
– An accident?[173]
– Возьмите меня с собой, – произнес Гонзик, не раздумывая. – Порт-Саид, – указал он перед собой.
Шофер отрицательно покачал головой.
Потом спросил:
– Englishman?[174]
– Чехословакия, – сказал Гонзик. – Прага!
Водитель перестал жевать. Казалось, что он не понял.
– Затопек! – выпалил Гонзик.
Лицо бербера просияло широкой улыбкой, розовой ладонью он по-приятельски хлопнул Гонзика по плечу.
– Yes, ш-ш-ш-ш, very good. – Бербер прижал кулаки к груди и стал двигать локтями, подражая бегущему человеку. Затем указал на сиденье, сам сел в кабину, перегнулся через Гонзика и, захлопнув дверцу с его стороны, включил мотор.
Смрад выхлопного газа стал проникать откуда-то из щелей в полу кабины, машина дребезжала и шумела, как стадо диких слонов, а Гонзику казалось, что он слышит райское пение, его душу переполняла острая, захватывающая радость, он был вне себя от восторга. Все происшедшее казалось ему таким молниеносным и непостижимым, что с трудом укладывалось в голове. Однако дорога мелькала перед глазами, пустое шоссе убегало на север, и это было живой реальностью. Гонзик прижался спиной к углу кабины и рассмеялся громко, неудержимо. В порыве благодарности Гонзик вдруг сжал ладонями черную руку шофера – грузовик метнулся в сторону, шофер автоматически нажал на тормоз, остановил машину и повернул к Гонзику сердитое лицо. Согнутым пальцем постучал он себя по лбу и угрожающе пробормотал что-то.
Гонзик испугался.
– Не выдавайте меня полиции! – взмолился он.
Последнее слово шофер понял.
– Не хочу я там служить… Legion étrangére, Saigon, non, non, не хочу! Vous comprenez?[175]
Водитель, сжимая руль, всем телом повернулся к пассажиру и скользнул взглядом по его мокрому обмундированию. Жующая челюсть шофера замерла, он задумался.
– Я должен тебя выдать, – сказал он по-арабски. – Тебя поймают, ты на допросе проболтаешься, меня посадят.
Гонзик не понял ни единого слова, но по тону догадался. Он сложил руки и с дрожью в голосе произнес:
– Повесят меня, – он провел ладонью вокруг горла, изобразил петлю, поднял руку, сжал кулак и резко дернул вниз, словно за веревку. – Прошу вас, я хочу домой! Go home, mama!
Шофер вынул из-за уха сигарету, задумчиво закурил. Затем включил мотор, пустил машину тихим ходом и снова оглядел своего соседа.
– На пароходе, вероятно, переполох. У них там беспроволочный телеграф, французы наверняка уже ищут тебя. Проклятый мальчишка!
Гонзик не понимал его слов, не знал, что предпринять, на что решиться. Один миг ему казалось, что лучше будет вообще выйти из машины и остаться на дороге, но тут же он отбросил эту сумасбродную мысль: первая же полицейская машина заберег его.
Машина снова понеслась вперед. Огромный кровавый шар заходящего солнца исчез за плоским западным горизонтом, по железнодорожной колее, параллельной шоссе, громыхал товарный состав, окрашенные в белый цвет вагоны-холодильники громыхали на стыках рельсов.
По каналу навстречу им шел грузовой пароход. Гонзик испуганно вытаращил глаза: французский флаг на мачте! В мгновение ока он согнулся и спрятал голову между коленями. Шофер взял его за плечо и приподнял.
– Не думаешь ли ты, что из-за тебя пароход остановится в канале? А мне, понимаешь, – он ударил себя светлой ладонью в грудь и повысил голос, – мне ничего не сделают: я везу тебя в полицию. Если меня остановят, я скажу, что везу тебя в полицию… Понял?
Гонзик с напряжением вслушивался в каждое слово, но ничего не понял Куртка холодила спину, ветер, дувший в окно, казался ледяным, у Гонзика стучали зубы от холода и страха.
Слева показался обширный поселок, застроенный глинобитными хижинами. Это было какое-то жалкое прибежище бедняков: босые, оборванные ребятишки, крыши из кусков гофрированной жести, ослики под реденькими пальмами. Водитель гнал словно бешеный, хмурился, курил. Обеими руками он резко крутил баранку, машина скрипела и подпрыгивала. Ноги Гонзика все время скользили вперед по шаткому, вибрирующему полу. Изредка беглец с опаской скользил взглядом по невозмутимому лицу шофера с широким коротким носом. Юноша вдруг почувствовал острую жалость к самому себе: затравленный мальчишка в чужой стране, не понимающий ни слова, петля грозит ему на каждом шагу.
Снаружи быстро густели сумерки. Вдалеке на севере появился силуэт города, дорога свернула в сторону от канала.
Бербер выключил мотор, автомобиль еще пробежал чуть-чуть по инерции.
Водитель указал вперед:
– Порт-Саид. Выходи. Police. Not good[176].
Гонзик просиял. Вздох облегчения вырвался у него из груди. Он вытянул из кармана горсть скомканных размокших денег, но шофер помрачнел и обиженно отстранил его руку.
– Лучше купи себе тряпье, в этой cloth[177] тебя мигом сцапают. – Он подергал брюки легионера, сделал жест и указал на деньги в его руке.
Юноша порывисто и сердечно обеими ладонями сжал руку шофера, вышел из кабины, огляделся и сделал несколько неуверенных шагов по направлению в город.
– Туда нельзя, черт побери! – Шофер высунулся из окна кабины. – Сдурел, что ли? Иди туда! – он протянул руку в сторону низеньких хижин и бараков окраины.
Гонзик понял. Он сбежал с асфальтированного шоссе в сторону, на пыльную тропинку.
Черная добрая рука в полосатом дырявом рукаве свешивалась минутку из окна кабины, но вот лицо водителя совсем потемнело и расплылось в густеющих сумерках. Только крепкие здоровые зубы еще некоторое время отчетливо белели в темноте.
Машина загрохотала, резко взяла с места и исчезла в темноте. Только запах выхлопного газа еще некоторое время висел над теплым асфальтом.
36
Поток пассажиров вынес Гонзика на привокзальную улицу Нюрнберга. Как у него изменился критерий жизни!
После бурных переживаний последних месяцев даже убогая Валка представлялась ему тихой безопасной гаванью.
Гонзик шел по знакомым улицам и удивлялся переменам за год: ряд новостроек на месте зиявших прежде руин; вместо длинных молчаливых очередей – теперь небольшие группки перед магазином, да и люди, как показалось Гонзику, одеты лучше: уже не мозолило глаза донашиваемое, кое-как перешитое военное обмундирование. Германия, видимо, несколько опомнилась после худших, тяжелых послевоенных лет. Но, разумеется, безногие и безрукие молодые продавцы лезвий для бритья и художественных открыток остались. И перед храмом святого Лаврентия по-прежнему сидел тот же, что и в прошлом году, нищий с лицом индийского философа, в черном жестком котелке на белоснежных волосах.
Картина города, залечивающего свои раны, мелькала перед глазами Гонзика, однако всеми фибрами души он устремился к совсем другому образу, к единственному существу, при мысли о котором порывы радости и надежды сменялись в сердце Гонзика опасениями и ревностью. Катка! Бессчетное число раз видел он ее милое бледное лицо. Как страдал он в минуты, когда… А теперь он шагает по Нюрнбергу, и в нескольких километрах отсюда – Катка. Через три четверти часа, через полчаса – и все же он отдалял эту минуту, словно боялся. Кого? Ее? Вацлава? Самого себя? А что, если Вацлав с ней помирился? Или она влюбилась в кого-нибудь другого, или, не дай бог, ее уже вообще нет в Валке? Год в жизни обитателей лагеря – время долгое. Что с ними произошло за этот год?
Он хотел вскочить в первый же автобус, идущий к лагерю, но, как бы против своей воли, отправился к старому жилому дому в гостенгофском предместье.
На знакомых дверях чужое имя, но Гонзик все же позвонил.
– Губер? Он выехал.
Гонзик остолбенел.
– Куда, вы не можете сказать?
Старый человек в теплых домашних туфлях, с альбомом почтовых марок в руках пытливо оглядел Гонзика.
– Кажется, в Гамбург. Кому охота интересоваться завсегдатаем тюрьмы? Выбрался оттуда и пошел на поденщину. А впрочем, может быть, снова сидит. Таких не следовало бы выпускать вообще: пускай себе мудрствуют над этим их Марксом за решеткой. Прощайте! Grüss Gott.
Гонзик медленно спускался но лестнице. Он поднял голову и взглянул на верхнюю площадку; в тот раз там стояла удрученная старушка Губер, она держалась за барьер и тихо говорила: «Лучше сюда не ходите…»
Теперь никто не стоял. Лестница тиха, только из водопровода, проведенного не в квартиры, а на лестничные площадки, глухо капала вода.
«…Иначе он привьет вам свою веру…»
Сколько раз за прошедший год Гонзик думал о Губере, о том, что тот говорил ему. Из того, что Гонзик пережил и увидел своими собственными глазами, он понял, что факты говорят в пользу хромого Губера, а не его противников. И все же Губер в тюрьме, а те – у власти.
Бывший редактор, образованный человек, теперь где-нибудь в порту грузит ящики, а вот дома иной рабочий, глядишь, стал редактором.
«Дорогая мамаша Губер, не понял я еще всего, во что верил ваш муж, но со «свободой», ради которой мы бежали сюда, что-то явно не в порядке. И еще я узнал теперь, что лучших людей нужно искать именно между теми, кто осуждает здешние порядки!»
Гонзик медленно шагает по улице, не прячась, не боясь. Как странно! Всего несколько дней назад он был на пути в пекло, а теперь…
Отчизна, мама, прежняя жизнь. Ты, Гонзик, еще не выиграл боя за них, все это еще страшно далеко – за тридевять земель, но вместе с тем близко, рукой подать.
Господи, разве это так просто?
Как-то еще встретят там, на родине!
Вернулся беглец, государственный изменник.
«Почему вы убежали? Единственно лишь из-за страсти к приключениям? Не морочьте нам голову! С какой целью вы вернулись, Ян Пашек? Кто вас направил? Шпионаж, вредительство, убийство – что именно вам поручили совершить, после того, как вы добьетесь нашего доверия?»
В тот раз, в Регенсбурге, Гонзика допрашивали именно таким образом. И разве дома не имеют права на такие вопросы? Его посадят. Как он будет оправдываться, как докажет, что он не предатель?
«Почему мы должны верить вам? Уже два года прошло с тех пор, как мы перестали вам верить. Вы удивлены?»
Если даже он заполучит самого лучшего адвоката и если судьи будут добры, как ангелы, все равно факт останется фактом: он убежал!
«Что вы выдали врагу, Ян Пашек? Кто вам поверит, что вы ничего не сообщили неприятелю?»
Гонзик сидит в автобусе, зеленая вывеска со скрещенными киями промелькнула мимо окна. Как раз в этот момент кто-то вошел в трактир «У Максима». Гонзику показалось даже, что он услыхал назойливую музыку оркестриона.
Знакомые улицы, примелькавшиеся фасады. Недавние опасения относительно Катки уже снова волнуют его.
Через полчаса, через двадцать минут… Гонзик нетерпеливо смотрит в окно. Он даже не замечает, что улыбается. Какое чудо, что он сидит здесь, в автобусе, идущем к Валке! Какое счастье, что ему удался этот дерзкий план! Такое выпадает одному из тысячи отважившихся на побег. Он готов дать голову на отсечение, что теперь начальники военных транспортов, следующих на фронт, будут загонять несчастных легионеров в трюм, как только Порт-Саид покажется на горизонте.
Ему вспомнилось все, что он пережил за эти три недели. Семья египетского садовника, в которой ему дали поесть. Когда поняли, откуда он убежал, продали старую гражданскую одежду. Через три дня после наступления темноты хозяин привел своего приятеля – портового грузчика. На жестах и с помощью карандаша Гонзику объяснили: завтра отплывает норвежское грузовое судно в Бремерхавен. Ночью грузчик контрабандой провел его на пароход и уговорил кочегара – один бог знает, как они поладили, – чтобы тот сделал для Гонзика все, что сможет. Нелегальный пассажир на корабле был «обнаружен» только через пять часов по выходе из Порт-Саида. Но побег из Иностранного легиона, к удивлению Гонзика, вызвал сочувствие у команды: его не связали, оставили на свободе и разрешили помогать кочегару. Гонзик мыл палубу, а по вечерам, сидя на носу корабля, с тихой радостью в сердце обращал свой взор на Запад, на пламенеющий заход солнца. Затем – страшное потрясение: пароход взял курс на Марсель! Гонзик поймал за рукав ближайшего офицера и с дрожью в голосе объяснил ему, что он предпочтет броситься в море, чем быть выданным французской полиции. Человек с гладким лицом и узкой полоской усов отвел глаза от очков Гонзика, в которых отражалось солнце.
– Сколько у тебя диоптрий?
– Четыре.
– Высадить тебя в Марселе мы должны, но ты не бойся, потребуй там медицинского освидетельствования, с таким зрением тебя в легион не отправят!
Двадцать четыре часа плавания до Марселя, ужас при мысли о том, что свобода снова станет недостижимой, мучительные картины: удар плеткой по лицу, тюремная камера в форте Никола, новая отправка в Алжир, казармы ЦП-3 – нет, во второй раз он не выдержит.
Грузовой пароход медленно прошел мимо крепости на высокой скале. Гонзик широко раскрытыми глазами смотрел на галерею, с которой в прошлом году первый раз в жизни увидел море. Затем юноша, удрученный и подавленный, словно тень, тихо проскользнул в котельную, сел на ящик с инструментом и стал ждать конца. Друг-кочегар отводил от него глаза, но, наконец, не выдержал, развел черными от нефти руками и без надобности повысил голос:
– Я сделал все, что было в моих силах, черт побери!
Восемнадцать часов безотлучно просидел Гонзик в котельной: он был не в состоянии есть и только иногда припадал губами к кружке тепловатой воды. Наконец усталость одолела его. Проснулся Гонзик от грохота и тряски: машина работала! Гонзик сорвался с места и вихрем как обезумевший помчался по палубе. Вдали в лучах вечернего солнца светились знакомые очертания Шато д’Иф: судно покидало Марсель. Второй помощник капитана шел навстречу Гонзику.
– Ты все еще здесь? – Он сдвинул со лба белую форменную фуражку и потянул себя за ус. Его серые глаза хитро улыбались. – Как я мог о тебе забыть? Теперь мы должны тебя кормить до самой Германии!..
* * *
– Валка. Aussteigen[178].
Гонзик выскочил из автобуса, калейдоскоп минувших дней растаял.
Знакомая асфальтовая дорожка, вывеска на столбике возле ворот: «Camp Valka». Он озадаченно посмотрел наверх: над входом в канцелярию – черный флаг. Гонзик пожал плечами. Он зашагал дальше, мимо склада, барака полиции, почты.
Вдруг шаг его отяжелел, стал медленнее, словно ноги его налились свинцом: каждый из тех, кто двигался ему навстречу, мог быть Каткой, Вацлавом, старухой Штефанской, Иреной…
Гонзик подтянулся и заставил себя успокоиться. Вот и улочка. Но что это? Гонзик остолбенел: на том месте, где должен был быть их барак, – гора мусора, голый кирпичный прямоугольник фундамента, обрывки толя, заржавленное колено водопроводной трубы, оборванный шнур, патрон с разбитой лампочкой.
Команда лагерников разбирала соседний барак. Гонзик поймал за рукав одного из работающих:
– А где те, которые здесь жили?
Юнец вынул сигаретку изо рта.
– Ну и вопрос! Вероятно, квартируют в гренландском посольстве!
Гонзик с замиранием сердца постучал в дверь управления лагеря. Медвидек его совсем не узнал. Он повел его в заднюю комнату, как новичка, тискал его руки, наваливался плечом.