Текст книги "Если покинешь меня"
Автор книги: Зденек Плугарж
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)
Папаша Кодл прищурил глаза, наклонил голову набок.
– Имя твое я забыл, но эти веснушки и очки знаю, приятель!
Гонзик назвал себя.
– Иди сюда, дитя мое, дай обнять тебя! Потерявшаяся овечка покорно вернулась к своему старому пастырю. Ну-с, как там на белом свете? Везде хорошо, а в Валке лучше?! Так-то вот! Да ты садись, рассказывай.
Он налил гостю рюмочку; ангорский кот плавно прошелся по комнате и вскочил к хозяину на колени.
– И что бы тебе приехать на день раньше! В Валке вчера был праздник, еще сегодня братья облизываются! Папаша Кодл, друг ты мой, с понедельника стал начальником Валки! Господин Зиберт умер, упокой, господи, его душу. Натерпелся он, бедняга, досыта.
Пузырьки слюны вздувались и лопались в уголках его мягких подвижных губ, рука с длинным ногтем на мизинце ласково почесывала сладко мурлыкавшего кота.
– Теперь старый папаша Кодл покажет, что может сделать чешский патриот для своих людей на чужбине. Ты увидишь, каким станет лагерь! Никаких блох и клопов. Старые хибары уничтожу! Изолированный участок для словаков. Пусть себе там сидят! Венгерскую сволочь – на дальний конец, за церковь! А евреи пускай убираются в Реклингхаузен, Регенсбург, Оффенбах или хоть в задницу. Но здесь я их не потерплю.
Он выпил вина, вытер ладонью рот, ударил себя в грудь.
– Я устрою тут наших ребят как дома! – Он повысил голос сразу на два тона и немного подался вперед. – Только ненадолго это все. Верь мне, Гонзик: божьи мельницы мелют медленно, но верно. Скоро мы все вместе будем любоваться на нашу стобашенную, сидя за рюмкой вельтлина в «Золотом колодце».
Он пошатнулся, грязными пальцами помял серьгу в ухе, а другой рукой ткнул Гонзика в грудь.
– Ты, я, мы все, целая наша западная армия возвратится со щитом победы, верь мне! Мы встанем у кормила, а те, что отсиживались дома и лишь скулили о терроре, пойдут ко всем чертям! Коллаборационистов – за решетку, а коммунистов вздернем на фонарные столбы!
Гонзик понял, что папаша Кодл пьян.
– Где теперь живет Катка Тиц?
– Кто, кто?
Гонзик побледнел.
– Жила в тридцать шестой.
– Катка… Ага, ты прав, о черт, что делается с моей памятью! – Папаша Кодл растопыренной пятерней стал взбивать свою шевелюру. – Где живет Катка, тебе точно скажет девица в приемной…
– А Вацлав Юрен?
Папаша Кодл оставил в покое свои волосы и как-то странно посмотрел Гонзику в лицо.
– Ну, этот… – Папаша Кодл приставил к виску указательный палец. – Пиф-паф… Бог знает что ему, дурню, в голову взбрело…
Гонзик вскочил.
Кот в ужасе шарахнулся прочь с колен папаши Кодла.
– Фуй, ты чего пугаешь моего Микки? Говорю тебе: бабахнулся, и все тут!
– Когда?..
– Что я, гимназистка, чтобы вести дневник? Так месяца четыре тому назад.
Гонзик не помнил, как выбежал из управления лагеря. Он шел по двору, слышал звук собственных шагов и вдруг поймал себя на том, что как-то странно волочит ноги по песку. «Куда я плетусь, – подумал он. – Ведь я забыл спросить, где живет Катка!» Он вернулся, но в канцелярию не вошел, а остался стоять посреди двора, бессознательно глядя на черный траурный флаг, реявший на слабом ветру.
Вацлав. Их главарь!
А Гонзик был полон решимости при любых обстоятельствах заставить Вацлава вернуться домой, категорически отвергнув все его возражения.
Перед глазами Гонзика встала мать Вацлава, отец и маленькая Эрна. Он раза три был у них, но чувствовал себя не в своей тарелке, они были другие люди. Тем не менее эта пани с холеными руками и сдержанными манерами была матерью Вацлава. Знает ли она, что натворил ее сын? Хотя, как могла она это узнать?..
Гонзик уточнил номер Каткиного барака и пошел в указанном ему направлении. И снова волнение предстоящей встречи овладело им. Но радость его была омрачена. «Смерть каждого человека уменьшает меня, ибо я часть всего человечества», – сказал однажды профессор. Гонзик тогда не понял, но зато теперь хорошо уяснил смысл этого. Нет, не такой он представлял себе встречу с Каткой. Он не успел додумать: Катка стояла перед ним!
Он быстро оглядел ее, подбородок у него задрожал, и в горле защипало.
Она от неожиданности широко раскрыла глаза и как-то беспомощно развела руками.
– Гонзик!
И он почувствовал прикосновение ее щеки к своей щеке, а в руках – ее плечи.
– Откуда ты свалился, мальчик?..
Что-то в этих словах задело его, но он был слишком смущен и краснел, не выпуская ее руки, должно быть, он крепко сжал ее, так как Катка немного скривила губы и высвободила руку.
Он пошел рядом с ней. Все самое плохое было уже теперь где-то позади. Гонзик молол какую-то чепуху, но потом вдруг смутился и предложил на минутку присесть на скамейку.
– Папаша Кодл мне сказал, что Вацлав…
Катку передернуло. Она с тревогой посмотрела ему в лицо.
Гонзик снова растроганно смотрел на нее. В мечтах он так часто видел ее лицо, виски, нежную линию шеи, волнующий румянец на скулах, знакомую, милую ямочку, которая появлялась при улыбке на правой щеке. Теперь кожа ее лица показалась ему не совсем чистой, увядшей, словно Катка постарела на десять лет.
– Его похоронили в Фишбахе. Если хочешь, мы можем вечером туда сходить, – сказала Катка.
На ней было клетчатое пальто, на коленях лежали перчатки. Что-то все же в ней переменилось, что-то появилось новое, чужое, он бессознательно ощущал это.
– На месте нашего двадцать седьмого барака я нашел груду обломков. Что сталось с остальными жильцами?
Катка достала из сумки портсигар, постучала по нему сигаретой и закурила. Гонзик вспомнил: прошлой весной Катка не курила.
– Капитан живет в городе, о Бронеке ты знаешь, Баронесса…
– Волосы, – громко прервал он ее. – Где твой пробор?
Она улыбнулась.
– Так уже никто не причесывается. Мне говорили, что я похожа на чопорную учительницу.
Она рассказывала, а он смотрел на нее. Он жаждал знать судьбу всех из одиннадцатой комнаты, однако слышал лишь ее голос… Нет, это не Каткин голос, возможно, из-за сигарет он стал более глубоким и резким, чем тот, который Гонзик сохранил в своей памяти. А может быть, у Гонзика плохая память? Или дальние путешествия и тяжкие переживания минувшего года окутали прошлое розовой дымкой?
«Говорили, что я похожа на учительницу», – а кто говорил?
– Мария, по словам доктора, едва ли протянет три-четыре недели, – продолжала Катка. Сигарета не курилась и гасла. Катка нервным жестом снова зажгла ее.
Гонзик увидел блестящий лак на ее ногтях. Еще новость: раньше она не красила ногтей.
В слабом дуновении ветерка Гонзик поймал запах дешевых духов. Он вдруг судорожно схватился за край скамейки, какое-то неосознанное беспокойство сдавило ему грудь.
«Какая бессмыслица! Ведь все девушки любят косметику». И все же он невольно вспомнил, что на вторую ночь в Валке, когда Ирена и Ганка уходили на свой «промысел», он впервые услышал запах этих духов.
– Катка…
Гонзик положил ладонь на ее руку. Сначала она хотела выдернуть руку и испуганно огляделась, но поблизости никого не было и она решила стерпеть.
– Ты даже не поинтересовалась моими злоключениями!
– Ведь ты же хотел узнать здешние новости…
Гонзик сидел рядом с Каткой, чувствовал запах ее волос, касался ее плеча, но все же как далека она была от него! Что-то разделяло их, глубокая пропасть, из которой веяло холодом.
«Почему, почему?» – спрашивал он сам себя, протягивая к чему-то руки, чувствуя, как нечто невидимое ускользает у него между пальцев. Что встало между ними? Враждебность? Какие для этого причины? Вероятно, нечто во сто крат более страшное: равнодушие! Подумав так, Гонзик особенно остро почувствовал отвратительный чад, исходивший от почерневших, обгорелых развалин. Пепелище – вот, что осталось от его иллюзий. Гора щебня, очерченная фундаментом их бывшего барака!
Катка высвободила руку из-под ладони Гонзика: две девушки шли мимо. Одна из них, приветствуя Катку, шутливо отдала честь, приложив палец к подбритой брови и удивленно посмотрела на невероятно потрепанные штаны Гонзика, на его веснушчатый нос и дешевенькие очки.
Катка повернула к нему голову.
– Ну, рассказывай, путешественник!
Ямочка на Каткиной щеке теперь стала глубже и скорее походила на морщину. Что же случилось, почему даже эта мелочь, которую он вспомнил с детской нежностью, окончательно утратила свою прелесть?
Оба они глядели друг на друга, а в ее глазах светилась улыбка и еще что-то. Что – он поначалу не смог разгадать: какой-то чужой, деловитый взгляд, словно его, Гонзика, прощупывали и оценивали.
Наконец Гонзик возмутился против самого себя: ты несправедлив к ней. Ведь это же она сидит тут возле тебя, Катка, дорогое тебе существо. Она всегда была лучше, чем сотни здешних девиц!
Кто-то свистнул. Катка еле заметно улыбнулась. Гонзик повернулся на свист: поодаль брели трое парней, руки – в карманах, смотрят в сторону их скамейки. Гонзик оглянулся: никого нет. Она, перехватив его взгляд, потупилась.
– Катка, тебе нельзя здесь больше жить!
Катка затянулась, выпустила дым и прищурила глаза. На ее веках чуть-чуть блестел вазелин.
– Куда же мне деваться? Ты думаешь, что я могла бы поехать, ну, скажем, в Голливуд?
– Я не шучу, Катка, – ему было тяжело говорить, он с трудом двигал непослушным языком. – Ты не можешь оставаться в Валке!
Она отбросила окурок и затоптала его как-то по-мужски.
– Сначала и я так думала, ведь все обернулось иначе, чем я это представляла, когда убегала из дому.
Он схватил ее за руку. Катка с удивлением заметила твердую решимость на его лице.
– Я вернусь домой, Катка. Пойдем со мной!
Словно гром ударил среди ясного неба. Катка остолбенела и с трудом выдавила:
– Ты с ума сошел.
– Я решил это твердо. Думаешь, я выбрался из пекла, чтобы бедствовать здесь или кончить, как Вацлав?
В ее душе поднялась дикая сумятица. Крушение всех ее надежд, долгие месяцы отчаяния и наконец полная апатия, покорность судьбе, утрата всякой веры в то, что она еще когда-нибудь вернется в мир порядочных людей.
– Из Валки – домой, в тюрьму! К этому счастью ты стремишься?
– Надолго ли нас посадят? Я убежал – это верно, но я не изменил! Не говорил я ничего, что могло бы повредить республике. Мой побег – это страшная ошибка. Ошибаться может каждый. Не засадят же нас пожизненно. Они не варвары.
Она удивленно подняла подбритые брови. Гонзик напряжением воли удержался, чтобы не вскрикнуть.
– Я бы мог тебе, Катка, рассказать, кто такие варвары!
Она сделала знак Гонзику говорить потише, а сама испуганно оглянулась вокруг.
– Но ведь немцы тебя поймают на границе и не только посадят, но и вовсе прикончат…
Гонзик усмехнулся.
– Я не такой простачок. Бывал я в переделках и похуже, чем переход через одну границу. – Лицо его стало суровым, в голосе зазвучали решительные нотки. – Я обязательно вернусь домой, Катка, и тебя возьму с собой. Ты снова будешь дома, у мамы…
Что-то дрогнуло в ее взгляде. Губы приняли серьезное выражение. Накрашенные губы, будто алый шрам. Что же, неужели он не перестанет подмечать все новые и новые перемены в ее облике? «Теперь лето, – уныло подумал Гонзик, – в Нюрнберге я встречал здоровых, загорелых, смеющихся девчат, а Катка бледна, кожа у нее прозрачная, какая бывает у девиц в барах». Тень от каштана передвинулась, луч солнца упал Катке на лицо, ослепил глаза. Катка отодвинулась. В ярком свете Гонзик заметил тонкие морщинки у ее глаз.
«Сколько ей лет? Двадцать пять?» Он испытующе смотрел на Катку: следы равнодушия, отупения, тяжкой усталости, измученный, опустошенный человек. У него сжалось сердце. За два года он возмужал, окреп, стал упорным, научился преодолевать физические муки. Но против душевной боли он был все так же беззащитен.
Катка поигрывала перчатками, лежавшими у нее на коленях.
– С твоей стороны это хорошо, Гонзик, но… чего, собственно говоря, ты ждешь от меня? Я… – Она замолчала, и Гонзик вдруг обрадовался. Его охватило мучительное предчувствие, что он, возможно, не перенес бы того, чего не договорила, и тогда он, наверно, зажав уши, бежал бы из лагеря, и на последние жалкие марки, которые выменял за франки наемника, купил бы билет и уехал на поезде прочь, прочь отсюда.
Гонзик молчал. Наконец его мысли вернулись к самому ужасному.
– Вацлав, Катка… Я не могу с этим примириться, не могу поверить, не могу понять, это не доходит до сознания. Я бы смог его сохранить, непременно сберег бы его. Теперь я это точно знаю. Что же… Разве он остался здесь совершенно одиноким, неужели никто не сумел отгадать, что творится в его душе, что он задумал? Неужто никто не нашел для него теплого человеческого слова в те минуты?
Она побледнела. Судорожно сжала сумочку, на лице ее отразилось смятение. Она подумала о своем последнем свидании с Вацлавом, о его пылающих каким-то неестественным огнем глазах. Это были глаза уже отрешившегося от жизни… Вспомнила она свое безразличие к нему. Он всегда относился к ней хорошо. Другие мужчины в Валке на первые заработанные деньги постарались бы скорее поесть, приобрести какую-нибудь вещь, напиться или заплатить за «любовь». Вацлав поступил иначе. Он купил Катке рождественский подарок – теплые перчатки. Преданно, терпеливо умел он ждать, переносить ее безразличие в то время, как все ее существо устремлялось еще к Гансу.
Странно. Катка думала, что она уже окончательно отупела и стала совсем равнодушной к людям, к порывам их души. Выходит, что нет. Суровый укор Гонзика казался для нее невыносимо тяжелым.
Возможно, несколько дружеских слов, немного тепла, любви – и Вацлав мог бы быть сохранен, была бы спасена человеческая жизнь!
От волнения, ей кажется, у нее будет обморок.
Лицо Вацлава было отмечено печатью смерти, его обессиленные руки были протянуты к ней, а она осталась цинично холодна, как камень. Как, должно быть, любил ее этот человек, если так реагировал на ее мнимую вину тогда, в ту ужасную ночь… Как могло произойти, что она все это поняла лишь теперь, когда уже поздно?
Катка закрыла лицо ладонями, из глаз ее хлынули слезы, потекли сквозь пальцы. Катка, склонясь почти до самых колен, рыдала, как ребенок, не чувствовала успокаивающей руки Гонзика на своих плечах, не слышала его смущенных, утешительных слов: она видела лишь осевшую желтую глину на одинокой могиле, вырытой вдали от могил набожных христиан, в заросшем травой углу погоста, там, где предают земле бренные останки преступников или самоубийц.
Наплакавшись, Катка встала, посмотрела на часы и, все еще всхлипывая, сказала:
– Все это слишком неожиданно. Мне нужно привести мысли в порядок… Я ничего не знаю о маме, жива ли она? Я страшно хочу домой, хочу вернуться, но я очень боюсь… Иногда я начинаю думать, что это судьба, и у меня нет сил что-либо изменить…
– Нет, Катка. Профессор Маркус однажды сказал Вацлаву, я запомнил эти слова: «Судьба – это не цепь случайностей, судьбу свою человек творит сам еще раньше, чем он с ней столкнется». Теперь и мне это ясно.
– Загляни ко мне завтра, Гонзик, я сама не знаю, что со мной. Может быть, от всего этого я стану умнее…
Он поплелся вон из лагеря без всякой цели, без мыслей, отчетливо ощущая в себе лишь отчаянную пустоту. Еще сегодня утром, увидев из окон вагона трубы фабрики «Фюрт» и нюрнбергский замок, он почувствовал прилив сил. А теперь он проходил воротами Валки с засунутыми в карманы руками, точно так же, как большинство здешних молодых людей, и сам себе казался страшно старым, разочарованным.
Гонзик прислонился спиной к развесистому каштану. Грустные воспоминания перенесли его на много месяцев назад, в тот вечер, когда он незаметной тенью прокрался за Ганкой и Иреной. Так же, как и теперь, стоял он, прислонившись к дереву, наблюдая за белыми и черными парнями в американской форме на остановке автобуса.
Нет, Германия уже опомнилась от войны. Вероятно, и банка мясных консервов потеряла теперь свою былую цену. Катка…
– Гонзик!
Он поднял голову, и у него дух захватило: Ирена!
Ее вел под руку человек со знакомой широкой челюстью. Ирена щеголяла в новеньких зеленых туфлях и дорогих нейлоновых чулках. На голове у нее была красивая шляпка из каких-то мудреных фетровых цветов. Гонзик еще не успел прийти в себя от только что пережитых неприятностей и на вопрос о том, откуда он появился, ответил лишь, что был в Африке.
– Замечательно, легионер! – обрадовался редактор. – Сделаем превосходный репортажик, приятель! Приходи завтра в пять часов к нам в контору. Расскажешь что-нибудь перед микрофоном, разумеется за гонорар.
Гонзик молча смотрел на его желтый галстук с мчащимся оленем.
– Он из моей бывшей комнаты, – сказала Ирена своему партнеру.
– Если будет настроение, приходи к нам потом на кофе. Мы там, в новом бараке «Свободной Европы», возле церкви. – Она кивнула Гонзику головой, игриво произнесла: – Бай-бай, – и помахала зеленой перчаткой.
Пройдя пятьдесят шагов, Гонзик оглянулся. Ирена, элегантная, самодовольная, шла бодрой эластичной походкой.
Гонзик усмехнулся. Он оторвал листок со свисавшей над головой ветки, размял его пальцами и произнес: «Моя первая здешняя любовь!»
Сумрак – неслышный вечерний гость – спускался на землю. Плоский блин дыма неподвижно висел над городом, на низких холмах желтела стерня. С земли, прямо напротив Гонзика, поднялась осенняя паутина и беззвучно поплыла вверх, к облакам. В воздухе, несмотря на отдаленный глухой шум фабрик, воцарилась тишина и какое-то особое умиротворение – первый, едва заметный признак осени.
«Домой, домой!» – это мучительное, всепоглощающее стремление щемило грудь, не давало Гонзику покоя. Все его существо было охвачено лишь одной мыслью – поскорее пройти этот последний этап. Гонзик представлял себе, как в один прекрасный день он вновь усядется в уютном уголке маминой кухни выпить кофе из старенькой кофейной чашки с цветным рисунком, съесть кусок домашнего чешского хлеба, услышать знакомое с детства гудение в печной трубе. Он будет благоговейно смотреть на спину матери, наклонившейся над плитой, потом снова ляжет на свою постель, которая два года оставалась нетронутой, закинет руки за голову, закроет глаза и с несказанным облегчением вздохнет: кошмар уже позади!
Капитана Гонзик не застал. Хозяйка послала его в соседний кабачок.
Еще стоя в дверях, Гонзик увидел широкую спину Капитана: облокотившись о стол, Ладя глубоко задумался над шахматной партией.
Капитан вскоре почувствовал, что кто-то за ним стоит, и поднял голову.
– Гонза! – На резкий вскрик Капитана обернулись люди даже в противоположном углу зала. – Мертвые встают из гроба! Я… я сдаюсь. – Капитан щелкнул по фигуре: король упал на доску.
Капитан встал и так сжал Гонзика в своих объятиях, что тот чуть не задохнулся. Потом он потащил нежданного гостя к свободному столику, усадил его напротив себя и положил локти на стол. Его голубые глаза сияли от радости.
– Ну, рассказывай, старый мошенник. – Капитан поймал за рукав проходившего мимо официанта. – Бутылочку красного.
Гонзик рассказывал, попивая вино. Наконец замолчал и уставился в широкое лицо Капитана.
– Я… вернусь домой… – произнес Гонзик изменившимся, приглушенным голосом.
Капитан замер от неожиданности, потом медленно прислонился к спинке стула и стал внимательно изучать веснушки у основания Гонзикова носа.
– …и рассчитываю, что ты пойдешь со мной.
Капитан молчал, потом начал выбивать пальцами замысловатую дробь. Наконец после долгого молчания покачал головой.
Высохшая кожа на лице Гонзика потемнела от сильного прилива крови.
– Раньше ты был смелее.
Капитан расстегнул пуговицу воротничка и положил широкую ладонь на горло.
– Не в смелости дело, парень.
Гонзик посмотрел на него вызывающе. Капитан потупился.
– Я… не могу возвратиться, Гонзик. Я свою родную страну окончательно проиграл. Что тут объяснять: я дезертировал за границу в военной форме. Это государственная измена.
Капитан ерзал на стуле, словно сидел на угольях.
– Да и чего ради мне возвращаться? – В его голосе зазвучала вдруг непонятная агрессивность. – Чего мне не хватает? Я здесь устроился, и совсем недурно. Может, со временем буду даже иметь свою мастерскую. – Голос его стал громче и резче, что совсем не вязалось с содержанием его слов. Он отпил вина.
– Ты, офицер, будешь исправлять краны?
– И все же мне будет лучше, чем тысячам других в лагере! – крикнул Капитан раздраженно.
Гонзик оглянулся.
Но внезапно Капитан как-то сжался, стал меньше ростом, плечи обвисли, спина согнулась. В глубокой задумчивости он стал водить указательным пальцем по краю стакана.
– Я не причисляю себя к тем, которые околачиваются в лагере. – Капитан неопределенно взмахнул рукой. – Я не могу, понимаешь, не могу вернуться! А многие в Валке уже не хотят вернуться, тебе это ясно? – Теперь это снова был нормальный голос Капитана, несколько режущий ухо, немного пискливый для такой плечистой фигуры. – Они привыкли лодырничать, и уже никогда из них ничего путного не выйдет. Воровство и девки стали смыслом их жизни. Дома им пришлось бы работать.
Наконец Капитан поднял голову и прямо посмотрел Гонзику в глаза.
– Ступай один, Гонзик, я останусь… Где-то живет моя дочка, ей не было и четырех, когда я ушел. Каждое утро она караулила момент, когда я проснусь, перелезала из своей кроватки ко мне, гарцевала на мне верхом, как на ретивом коне, умела делать стойку, словно заправский циркач. А теперь каждое утро я просыпаюсь в одиночестве.
Капитан выпил вино до дна и тут же снова налил. На губах у него остался багровый след. В спутанных щетинистых волосах Капитана прибавилось много серебряных нитей. Он продолжал:
– Мы должны состариться, чтобы поумнеть. Только в почтенном возрасте человек избегает тех ошибок, которые свойственны молодости. Сущность жизни заключается в познании истины. Я за нее заплатил страшной ценой. Однако не так-то просто начинать жизнь сначала. Может быть, прав был Сенека, говоря, что те, которые все время начинают снова, живут плохо.
Гонзик сидел сам не свой. Он механически сыпал соль на скатерть, где пролилась капля красного вина.
– Я уже никогда не буду счастлив. Это я знаю, – продолжал Капитан. – Содеянное зло, дорогой мой Гонзик, возвращается к человеку, как пыль, брошенная против ветра. Иногда оно появляется непосредственно вслед за тем, что ты сделал, а порой возвращается к тебе сложным и долгим путем. Однако зло не является свойством, присущим мирозданию, оно существует лишь в человеческих сердцах.
Капитан провел пальцем по своему орлиному носу и переменил тему:
– Слыхал о половодье на Влтаве?
У Гонзика не было сил ответить.
– Половодье. Под мостом Ирасека плавает иголка, а возле нее – пианино, волны играют на его струнах. «Вот это музыка!» – похваляется пианино. «Как я могу ее слышать, – отвечает игла, – если у меня полно ушко воды?»
Гонзик усмехнулся. Сегодня уже во второй раз ему хотелось горько плакать.
Капитан выпрямился, сидя за столом.
– Если это рискованное дело кончится благополучно, взгляни вместо меня от Национального театра на Градчаны, затем купи булку, накроши ее и от моего имени кинь влтавским чайкам. А теперь ступай.
Капитан встал, взял Гонзика за плечи, не обращая внимания на посетителей, расцеловал в обе щеки. Потом, шумно задевая стулья, пошел обратно к своим шахматам.
Гонзик поплелся вон. В дверях он обернулся. Капитан провожал его взглядом. В его голубых глазах была бесконечная тоска. Он поднял руку – послал последнее «прощай» Гонзику, затем склонился над столом и стал расставлять фигуры на шахматной доске.
37
Ночной пассажирский поезд резко качнулся на стрелках, справа приблизился транспарант с надписью: «Швандорф». Поезд сбавил ход и затормозил. Здесь пересадка: ждать два часа. Гонзик пересчитал жалкие остатки денег, купил в буфете кусок хлеба с дешевой колбасой и снова уселся возле Катки на лавке. Молчали, было не до разговоров: нервное напряжение давило грудь, отражалось в беспокойных глазах, чувствовалось в кончиках пальцев. Еще два часа езды до Фюрта, а потом… Затхлый воздух зала ожидания, заспанные физиономии пассажиров, какой-то пьяница в углу громко храпел, положив лоб на край стола и беспомощно свесив руки до самого пола.
Гонзик с нетерпением поглядывал на часы у входа. Как бесконечно долго длится время, пока стрелка перескочит на одну минуту вперед!
Каткина голова медленно склонилась на его плечо. Гонзик тихонько прикоснулся к ней щекой. Он закрыл глаза и блаженно ощущал близость Катки. В прошлом году они вот так же сидели на берегу Пегницы. Как постарели они с тех пор! Нет, минуло, должно быть, десять лет: разве могла судьба всего лишь за один год так жестоко расправиться с горсточкой людей из комнаты номер одиннадцать? И все же он не принадлежит к потерпевшим крах. Он еще окончательно не выкарабкался, опасность до сих пор подстерегает его, однако в глубине сердца таится уверенность, которой прежде никогда не было. Половина победы за ним. Он превозмог страх перед угрозой расплаты за свою ошибку, нашел силы посмотреть в глаза собственной совести.
Знакомая форма Landespolizei появилась в дверях зала ожидания. Квадратная шапка, автомат на ремне.
Гонзик остолбенел. Полицейский посмотрел вокруг и медленным шагом стал обходить помещение. Гонзик прищурил глаза Он слышал топот тяжелых ботинок, каждый нерв в нем звенел высоким тоном, словно натянутая стальная струна. Шаги замерли посреди зала. Гонзик чувствовал, что полицейский испытующе глядит на него и на Катку. Нет, теперь нельзя даже шелохнуться! Бесконечно долго продолжалась эта пытка зловещей тишиной, и только в висках Гонзика невыносимым звоном бьют колокола тревоги; наконец послышались удаляющиеся шаги. Гонзик приподнял веки: полицейский, облокотившись на стойку, болтал с буфетчицей, а через некоторое время вышел вон.
Катка крепко спала в продолжение обхода полицейского, теперь же без видимой причины ее передернуло, как от удара электрического тока: она встрепенулась от кошмарного сна. Переменив положение, она повернулась лицом к Гонзику, улеглась поудобнее и снова уснула.
В зале опять тишина, спертый воздух, сонные пассажиры. Стрелка на часах щелкает всякий раз после долгого раздумья. Каждый такой звук приближает Гонзика к заветной цели. Пьяный пассажир теперь прислонился к спинке лавки, голова его запрокинулась назад, рот открылся, и храпел он в самых высоких мажорных и сочных тонах.
Лицо Катки похорошело и смягчилось, полумрак зала ожидания поглотил морщинки около рта.
Полицейский давно вышел, а внутреннее напряжение Гонзика не ослабевало. Год, долгий год мечтал он о подобном блаженном мгновении. Избитый, лежа на тюремных нарах или в раскаленной утробе корабля, согбенный под тяжким бременем амуниции в бесконечных учебных походах под белым солнцем Африки, – каждый день и каждую ночь он простирал руки к ее далекому лицу, ее образ помогал ему жить.
Гонзик крепче прижал Катку к своей груди. Он готов все забыть, все простить.
Нет, Катка не стала плохим человеком. Вчера она так горевала о Вацлаве. А он сам теперь уподобляется метеору, который попал в гравитационное притяжение Земли и уже мчится к ней, все более накаляясь. Ничто, никакая сила не в состоянии приостановить его стремительный полет.
Гонзик закрыл глаза и поцеловал Катку в губы.
Она проснулась и открыла глаза, но тут же веки ее снова опустились. Однако вскоре Катка подняла голову. Теперь она окончательно проснулась и серьезно, долго смотрела ему в лицо. Гонзик положил локоть на спинку вокзальной скамьи за плечами Катки, а лбом прикоснулся к ее виску. В этом жесте была полная покорность и смирение.
Она пошевелила губами и беспомощно опустила руки на колени.
– Не могу я всего этого понять, Гонзик. Я даже не знаю, сумею ли я еще… Мне кажется порой, что во мне умерли все чувства. Я словно высохла, огрубела и, как мне кажется, уже слишком долго живу на свете…
Он сидел неподвижно, закрыв глаза и прижав лоб к ее лицу.
Она прикоснулась к его руке.
– Обманулся ты во мне, да?.. И я… старше тебя…
– …А у меня веснушки на носу, и рыжие волосы, и к тому же я придурковатый, – прервал он ее.
– Не говори глупостей. И прошу тебя: не требуй от меня сейчас ничего. Я сама на себя гляжу как на чужого человека, в котором никак не разберусь. Да и неизвестно, что будет завтра, не поймают ли нас. А если нет, так кто знает, как долго я буду в тюрьме и что будет потом… Ведь мы идем в темноту, Гонзик.
Он выпрямился.
– А у меня, наоборот, такое чувство, словно мы идем из тьмы к свету… Но теперь мы об этом спорить не будем. Одно я знаю твердо, что там, на другой стороне, я начну сначала и лучше… и ты тоже, Катка… Если бы даже нас ожидало невесть какое наказание, когда-нибудь оно ведь кончится, и мы все равно будем дома.
И снова трясся пассажирский поезд, взбираясь на гору по берегу какой-то речки. Всякий раз, когда открывалась дверь во второе отделение вагона, ночные пассажиры холодели от страха, словно сама смерть протягивала к ним свою костлявую руку. Катка все время курила и механически каждую минуту бросала взгляд на часы, а потом на Гонзика. Какое-то ноющее чувство страха вгрызлось в нее. Тусклое освещение вагона и бездонная тьма за окном только усиливали ледяную тоску, облекавшую их, как тяжелая мокрая пелена.
– Почему мы не поехали днем? – спросила Катка.
– Тогда мы попали бы в лес к ночи, и поди ищи дорогу в темноте.
Катка пристально смотрит на Гонзика. Перед ней уже не то круглое, почти детское, доверчивое и наивное лицо с пухлыми губами. Теперь оно возмужало, посуровело, обгорело на солнце. Пройденный Гонзиком путь закалил его, сделал настоящим мужчиной. Странно, Катка нервничает, боится, а этот человек – само спокойствие.
Перед ее глазами всплыл берег Пегницы в Нюрнберге.
Катка была уверена, что отношение женщины к мужчине должно основываться на восхищении. В противном случае даже самая большая любовь умрет. Тогда она не находила в Гонзике никаких достоинств, перед которыми могла бы преклоняться. Наоборот, она ясно чувствовала свое превосходство над ним. Но теперь ей пришлось признать, что кое в чем Гонзик ее перерос.
Но все это думалось ей так, между прочим. Главным же ее чувством в то время был смертельный страх, который заглушал всякую живую мысль.
Поезд остановился. Гонзик выловил из кармана бумажку с названием станции и посмотрел в окно.
– На следующем разъезде выйдем, до самого Фюрста ехать опасно.
В тамбуре вагона, где они ехали, мигнула лампочка, висевшая на груди у кондуктора. Поезд, пыхтя и отдуваясь на подъеме, снова пополз в гору. Но вот наконец круглые рефлекторы у сонных фонарей на стрелках и маленький безлюдный вокзальчик. Катка и Гонзик покинули поезд поодиночке. Пропустив мимо себя горстку пассажиров, шедших на огоньки недалекой деревни, Гонзик и Катка встретились и двинулись в обратном направлении.