Текст книги "Если покинешь меня"
Автор книги: Зденек Плугарж
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц)
Какое страшное, непонятное безрассудство, какую безответственность проявил он по отношению к маме и к самому себе! Как избавление воспринял он шумный говор, топанье, смех, возникшие в коридоре. Через распахнувшуюся дверь в комнату вплыла черная сутана. Папаша Кодл вел патера под руку. Покрасневшая рука священника сжимала костяной крест на груди.
– Здравствуйте, братья и сестры! Я уверен, что среди вас не найдется ни одного человека, который бы не пришел на всенощную; я буду ее служить специально для вас. Мы попали в трудное положение, и управление лагеря решило принимать во внимание ваше присутствие на всенощной при новогодней раздаче масла. Приходите, бог во все времена был на стороне страждущих и обремененных, наша сила – в непоколебимой вере.
Он окинул комнату воодушевленным взором и вышел.
– А папаша Кодл, – он был в новом овчинном тулупе, с вышивкой, – рождественском подарке, – прибыл к вам от имени управления лагеря в качестве представителя самого Совета свободной Чехословакии, чтобы от всего сердца пожелать вам радостных рождественских праздников! Идите, молодцы, сюда, несите рог изобилия! – проговорил он и обернулся с театральным жестом.
Два носильщика наклонили широкий деревянный ящик, чтобы пройти в дверь, и его содержимое пересыпалось к одной стороне. Папаша Кодл швырнул свою широкополую шляпу на стол.
– Елочка, свечки, очарование домашнего уюта – я одобряю. – В уголках губ у него выступили пузырьки пены. – О, и Катушка здесь! Так, так, в такой день оттаивает каждое покинутое сердечко, и оно дождется, оно… – Он потерял нить и рукавом тулупа вытер потный лоб.
– Каждому по два яблока и по пять винных ягод! Да не отплатите мне за доброту дракой при дележе, банда вы этакая, ведь нынче сочельник. – Говоря так, Кодл весело ржал. Затем он схватил со стола чью-то бутылку и начал пить прямо из горлышка.
Штефанский инстинктом пьяного почувствовал в Кодле родственную душу. Вопреки всем нормам субординации, он облапил заместителя начальника лагеря и чмокнул его в щеку.
– Chrystus sie narodzil. Szczesliwe Wigilie![75]
– Куда ты лезешь? – набросилась на мужа Штефанская. Тщетно пытаясь оттащить его от Кодла, она барабанила по спине своего мужа маленькими смуглыми кулачками. Длинный, как жердь, Штефанский только счастливо смеялся и в порыве нежных чувств шершавой рукой погладил изумленного Кодла по щеке.
– А где же Ганочка, неужели она спит, кошечка? – Папаша Кодл направился в угол, тяжело поднялся на первую ступеньку лесенки и запустил руку под одеяло.
– Убирайтесь! – крикнула Ганка и повернулась к нему спиной.
– Однако, голубушка, знай, с кем говоришь! Я все же здесь начальник. Так вот она, благодарность за яблоки и инжир… – забормотал Кодл, тяжело спускаясь на пол.
– Оставьте ее, ей не по себе, – подошла к нему Ирена. Она достала из чемоданчика бутылку и налила полную кружку. – Выпейте за счастливое и веселое рождество.
– «The old Sam»![76] – воскликнул папаша Кодл. Он поднял кружку и торжественно стукнул каблуками. – «Войди в живот мой и не причини мне зла». – Единым духом выпил и, крякнув: – Нектар, черт возьми, – вытер губы рукавом овчинного тулупа. – Чего я никогда не прощу нашей паршивой республике, – продолжал он, – так это того, что она не сумела изготовить порядочного виски и в оставшейся ей краткой жизни теперь никогда уже не изготовит! Когда вернемся в Прагу и я в «Золотой короне» снова буду пить «The old Sam» и мечтательно смотреть через Влтаву на Вышеград, тогда я помяну тебя добрым словом, девочка. – Грузно ступая на пятки, Кодл выбрался из прохода между нарами, опустил руку в карман, набитый инжиром, вытащил одну ягоду и начал жевать. – Бронек, старый партизан, папаша Кодл чуть не забыл, что пришел сюда ради тебя!
Он встал перед мальчиком, широко расставив ноги, и приложил указательный палец к губам. Все затихли. Папаша Кодл вытянул из мехового воротника круглую взлохмаченную голову и, как заяц, стал шевелить ушами. Бронек так хохотал, что даже нары тряслись. Папаша Кодл поочередно поднимал брови и в то же время шевелил ушами; он вспотел в своей шубе и вытирал лицо платочком. В конце концов он вытащил из кармана большой апельсин и эффектным жестом бросил его мальчику.
К Кодлу подошел Вацлав.
– Вынужден обратиться к вам с просьбой. Скоро зима, а у меня только дождевик, – сказал юноша глухо. – Сюда поступают посылки с одеждой, дайте мне зимнее пальто, замерзаю.
Папаша Кодл дружески обнял его.
– Желающих много, но я возьму тебя на заметку. Немного терпенья, камрад.
Он обернулся к остальным.
– Желаю всем вам следующее рождество встретить дома! Слышали речь министра час тому назад? В новом году коммунизм получит если не свое Ватерлоо, так, по крайней мере, Березину. Очень обнадеживающая речь – не какое-нибудь рождественское краснобайство с пустыми обещаниями. Это объективная речь! Кто из вас не желал бы через год встретиться с папашей Кодлом на всенощной в храме святого Микулаша в Праге? Оставайтесь с богом, дети. Привет.
Его черная поношенная шляпа осталась на столе возле двенадцати порций фруктов. Капитан посмотрел на шляпу, затем взял ее и вышел вслед за Кодлом в коридор. Вернувшись, он положил одно яблоко и пять ягод инжира в свою шапку и направился в угол к двери, но на полдороге нерешительно остановился, подумал, вернулся к столу, вложил в шапку второе яблоко и все это высыпал на одеяло Бронека. Гонзик тоже отдал часть своих фруктов мальчику. Бронек широко открытыми глазами смотрел на это изобилие, крепко сжимая грязной ручонкой подаренную ему машину; его бледное веснушчатое лицо сияло непередаваемым счастьем.
– Каждый год я оставляла тысячу крон под елкой на площади Свободы в Праге, – Баронесса попыталась нарушить тягостную тишину. – И пятьдесят крон давала полицейскому, который охранял эту общественную копилку. Если бы мне иметь сейчас те полсотни довоенных крон, я купила бы тебе к рождеству шелковую рубашку, – шлепнула она Ярду по спине. – А то у тебя, гляди, воротник превратился в лохмотья. Пей, парень, пей! Эх, не хватает тебе, дружок, темперамента! Когда мне было двадцать, умела я кружить головы вашему брату!
Вацлав посмотрел на Баронессу. Обвисшая кожа на ее шее напоминала кожу слона.
Штефанский, лежащий на нарах, раскинув руки и широко раскрыв рот, захрапел.
– Есть такой анекдот. – Капитан закурил, поморгал глазами, неуверенно оглянулся. – Бабушка лежит на кровати и никак не поймет, кто же это около нее топ-топ-топ-топ… топает, а это, оказывается, ее платья выходят из моды.
Вацлав наградил Капитана улыбкой за его стремление хоть как-то разрядить атмосферу. Баронесса же, как обычно, благодарно хохотала во все горло.
– Выпьем до дна, друзья мои!
Подняли кружки, допили вино, не глядя друг на друга. Вацлав вдруг глубоко почувствовал, как одинок каждый из них. Ему стало жаль Баронессу за ее честные, но бесплодные усилия в продолжение всего вечера как-то сплотить эту группку людей. Вацлав тайком сжал Каткину руку. Минутку она терпела, но затем вынула руку из его ладони.
Нары в углу затрещали. Ганка села, пряча бледное, угрюмое лицо. Несколько мгновений она нерешительно смотрела в пустоту, потом нащупала бутылку, налила немного виски в чашку, из которой Ирена потчевала папашу Кодла, выпила, слегка встряхнулась. Слезла с нар, ладонями попробовала разгладить смятое платье, накинула на плечи пальто, мельком взглянула в зеркальце: не видно ли, что плакала? Сильно напудрилась. Кивнула Ирене и вышла. И черт ее дернул участвовать в этой паршивой вечеринке! Лучше бы весь вечер провести в кабачке: там мальчики, весело и, конечно, танцуют под джаз, транслируемый из США; компания уже, конечно, под градусами и в ударе, ей придется догонять. Но сегодня, именно сегодня она их всех перегонит, вот бог свидетель!
Вацлав взглянул на оставшихся за столом. Семь равнодушных, погруженных в свои мысли людей. Сотни подобных им сидят в клубе, кабаках, тысячи отмечают сочельник в других лагерях, разбросанных по всей Западной Германии. Валка, Аугустдорф, Швабах, Мохендорф – как бы эти лагеря ни назывались, в бараках любого из них люди, тесно усевшиеся за столами, более одиноки, чем потерпевший кораблекрушение моряк, выброшенный на необитаемый остров.
Толпа, беспомощная, как медуза на берегу.
Сегодня мысли Вацлава были особенно острыми, неожиданно четкими. Чем, в сущности, является современная эмиграция?
Странный организм, голова которого на пять тысяч километров удалена от тела. Представительная голова, а тело хилое, общипанное; они подходят друг к другу, как нищий бедняк к миллионеру. Разве могут поддержать жизнедеятельность этого аморфного организма тоненькие, реденькие связующие нервы в виде бывших футболистов в твидовых пиджачках? Борцы! Как могут они поднять меч, когда им недостает позвоночника? И еще более важного: идеи?
Мария залезла на свои нары и стала при всех раздеваться. Она уже давно отвыкла стесняться.
– Мне так хотелось сладкого вина, – капризным тоном сказала она и легла на спину. – Думала я, что хотя бы сегодня объявится Казимир… Он подарил бы мне нейлоновую сумочку.
Темные стены комнаты, казалось, наклонялись, чтобы раздавить Вацлава. Он встал и позвал Катку на всенощную.
– Хотите получить масло? – безразлично спросила она.
– Хочу уйти отсюда.
Целый вечер он втайне радовался, что приготовил ей сюрприз. Как бы невзначай он запустил руку в свой рюкзак, висевший над постелью. Капитан стоял возле, опершись локтями на верхние нары, и пристально глядел на какую-то карточку. Вацлав заглянул в нее и увидел фотографию девочки с большим бумажным змеем в руках. Капитана передернуло, он насупился и спрятал фотографию Вацлав досадовал сам на себя: ему не хотелось быть бестактным.
– Твоя дочка? – участливо спросил он.
Капитан шумно бросил ботинки на пол и начал обуваться. Носок как-то смялся. Капитан стал сердито топать ногой по полу Обувшись наконец, он обмотал шею шарфом и накинул пальто на плечи.
– Суд присудил ее моей бывшей жене. И я, стало быть, свободен от каких-либо обязательств, – сказал Капитан сдавленным голосом, как-то подчеркнуто, будто оправдываясь, затем повернулся спиной и ушел.
Вацлав шагал возле Катки. Они шли по освещенному лагерю к церкви. Вацлав нервозно оглядывался: ему казалось, что тень, которая двигалась за ним шагах в пятидесяти, – это Гонзик. Окна многих бараков до сих пор еще светились, то в одном, то в другом из них были видны елочки. За окнами чешского трактира они увидели стройную елку почти до потолка; электрические свечки, блеск серебряной канители едва пробивались сквозь густые облака табачного дыма. Через открытые двери на улицу доносилось хоровое пение коляд. В эти напевы то и дело врывалась английская джазовая песенка.
Вацлав почувствовал, как забилось у него сердце. Он остановился в густой тени барака, задержал Катку за руку, волнуясь, достал из кармана вязаные рукавички.
– И я по дороге из города встретил Иисуса-младенца.
Катка изумленно взглянула на него, держа подарок в руках.
– Что вы… – Она не могла продолжать, как будто голос у нее прервался.
– Это против плохого кровообращения, – улыбнулся Вацлав.
– Где вы взяли деньги?
– Это не имеет значения.
– Я хочу знать, – твердо сказала она.
Вацлав понял, что она подозревает неладное.
– Я разгружал вагон у рабовладелицы, вы же сами мне это подсказали. Но нас постигла неудача: кто-то эту бабу выдал, заявив, что она за нас не уплатила страхового взноса, и ей запретили брать лагерников.
У Катки опустились руки. Она попыталась что-то сказать, но только беззвучно шевелила губами и затравленным взглядом смотрела ему в лицо.
Чужой человек подумал о ней, первые и единственные заработанные деньги он пожертвовал ей, а Ганс, ее муж… Ее охватило глубокое сожаление, сознание одиночества и неудовлетворенности собой; этот бледный студент любит ее, а она глуха к его чувству. Все в ней устремлено к единой цели, единому смыслу ее жизни – Гансу. А что, если?.. Боже мой, если Ганс уже о ней и не думает! Кто знает, где и с кем провел он сегодняшний день!..
Вацлав шел рядом, касаясь ее плечом, душу его заливали волны восторга, вдохновенной эгоистической радости дающего. В конце лагерной улицы светились окна костела, в дуновении ветра послышались звуки фисгармонии – всенощная началась.
Катка остановилась и повернулась к нему лицом, вдруг плечи ее вздрогнули, и она, жалобно, по-детски всхлипнув, прижалась лбом к его плечу. В ладонях Вацлава вздрагивали от судорожных рыданий ее руки. Он совсем растерялся, бормотал бессвязные слова утешения и счастливо улыбался куда-то в темноту. Бог весть как это произошло, но он почувствовал на своих губах горьковато-соленый привкус. Вацлав едва преодолел желание приподнять ее опущенную голову и поцеловать. Но в самый критический момент невдалеке от них заскрипел песок. Кто-то нерешительно остановился.
Гонзик ошеломленно смотрел на два неясных силуэта перед собой и не мог решить, идти ли ему дальше или вернуться; что-то горячее сдавило ему горло. Не зная, что делать, он переступил с ноги на ногу, вздернул воротник, резко всунул в карманы руки и побрел наобум в первую попавшуюся боковую улочку.
Вацлав – его друг. Он, конечно, имеет право быть здесь с кем угодно, но все же… Нет, нужно выбросить это из головы, нельзя допустить, чтобы между ним и Вацлавом встало что-то. Он не должен терять свою единственную опору. Или прав был профессор, говоря, что нигде и ни у кого, а только в самом себе можно обрести убежище от разочарований, которые несет нам здесь каждый день.
Мама – вот с кого надо брать пример. Ее жизнь после смерти отца – беспрестанная борьба с нуждой, ни в ком не было ей ни опоры, ни помощи, и все же она никогда не жаловалась. Только теперь поняв это, Гонзик почувствовал что-то вроде стыда.
Через полчаса холодный, пронизывающий ветер загнал его обратно в комнату. Свет был уже погашен. Елочка нежно благоухала во тьме, а в углу, у двери, чувствовался дурманящий, роскошный запах апельсина, преподнесенного сегодня Бронеку. Из этого темного угла смотрели два широко раскрытых блестящих глаза. Сам не понимая зачем, Гонзик подошел. Девушка лежала на спине, закинув руки под голову. Гонзик присел на краешек нар.
– Мне показалось, что это Казимир… – зашептала Мария так тихо, что он едва понял ее.
– А кто он такой?
– Он говорил, что женится на мне. Бежал с нами в Германию, потом куда-то исчез.
Она вытащила руки из-под головы и медленно опустила их на одеяло. Уличный фонарь отбрасывал сюда слабо мерцающий свет. Очертания некрасивого лица Марии стали мягкими. Только глаза – две светящиеся точки пронизывали полумрак. Вдруг Гонзик почувствовал горячие пальцы на своей ладони. Рука Марии с усилием стала тянуть его к себе, в тишине комнаты он отчетливо услышал учащенное дыхание девушки. От растерянности он перестал сопротивляться, но вдруг его ладонь нечаянно коснулась твердого соска. Как будто электрический ток пронизал парня с головы до пят, его охватил ужас: ничего, кроме твердого бугорка, только ужасающая плоскость грудной клетки и остро торчащие ребра. Гонзик вырвал руку.
– Доброй ночи, – прошептал он, сгорая от стыда, и ретировался к своим нарам.
Из угла отозвался надсадный кашель. Гонзик шумно залезал на нары, сердясь на себя за то, что ноги его не слушаются. Острое чувство стыда навалилось на него, пригибало к земле.
11
Увитая плющом прекрасная вилла; вдалеке, за длинным фасадом Лувра, в холодном сиянии опалового солнца на Сене блестит тоненький ледок.
– Добро пожаловать, профессор! – выскочил из-за письменного стола секретарь Совета, как только девушка-секретарша сообщила ему о визите. – Это подлинная честь приветствовать на земле свободного мира такое глубокоуважаемое имя! Лучшие сыны народа постепенно осознают, где нужно искать настоящую демократию и гуманность. – Он прикоснулся к узенькой полоске усов и одернул пиджак.
Профессор с удивлением смотрел на здоровый, загорелый цвет его лица, особенно заметный рядом с белоснежным воротничком рубашки. Маркус стоял ссутулившись, чуть наклонившись вперед – поясница снова причиняла ему страдания.
– Министр у себя?
– Ожидаем с минуты на минуту. Он уже знает о вашем визите и вызвал руководителя секции Крибиха и депутата парламента Мразову для неофициальной беседы с вами.
Внизу стукнули дверцы автомашины, секретарша ввела приглашенных. Вскоре приехал и министр.
– Добро пожаловать, профессор! – министр на какой-то миг радушно стиснул гостя в своих объятиях. Его благообразное, утомленное лицо озарилось улыбкой. – Ну вот, лучшие сыны народа постепенно осознают, что их место на стороне подлинной демократии, свободы и гуманности!
Профессор при этих словах вопросительно посмотрел в глубину комнаты, на обладателя узких усиков, но секретарь смущенно потупился. Министр обеими ладонями пригладил седые виски.
– Приношу вам свои извинения, профессор, за неприятные недели в Валке. К сожалению, и действия американских учреждений не лишены причуд, и наши силы не являются неограниченными… И не примите, пожалуйста, за выражение недостаточного почтения то, что на встрече с вами нас так мало; мы трое, – министр описал рукой полукруг, – практически все, что осталось от прежнего сильного исполнительного комитета Областного Совета. Мы надеемся, что ваш авторитет будет убедительным подкреплением наших сил.
Министр сел, рассеянно оглядел лица присутствующих; его рука нервно теребила розетку на подлокотнике кожаного кресла.
– Вы плохо выглядите, господин министр, – пани Мразова поправила очки с сильными стеклами. – Недобрые вести?
– От добрых вестей я уже отвык, – ответил министр, глядя на Маркуса. – Американский национальный комитет «Свободной Европы» образуется намного раньше, чем мы думали. – Отвечая на вопросительный взгляд профессора, министр пояснил: – Видите ли, его задача будет заключаться в том, чтобы освободить наиболее выдающихся индивидуумов от бремени материальных забот, парализующих их политическую деятельность. Таким образом, должен возникнуть некий brain trust[77] для борьбы с коммунизмом. Но, разумеется, нас не удостоят включением. – Он неопределенно махнул рукой, уголки его рта иронически вздрогнули.
Министр на мгновение задумался.
– Ну-с, расскажите нам о родине, господин профессор. – Он глазами подал секретарше знак принести угощение.
– Едва ли я вас чем-нибудь удивлю, имеющаяся у вас информация, вероятно, свежее. – Профессор ерзал в кресле, стараясь найти удобное положение для своей больной поясницы.
– Мы имеем сведения, что в последнее время там создалось катастрофическое положение со стратегическими запасами, – сказал, закуривая, руководитель секции. Мускул на его лице нервно вздрогнул.
– Ну конечно, вы правы, профессор, господа коллеги действительно находятся у самых первоисточников. Надеемся, что они превосходно используют вновь создаваемую организацию, – с иронией в голосе ответил министр, пропустив мимо ушей сказанное Крибихом.
Пальцы министра все время беспокойно крутили латунную розетку. Он наклонился к Маркусу, голос его стал более агрессивным.
– Чехословакия была первой страной, откуда бежала масса народу, спасаясь от большевистского террора. Мы имели огромные шансы, полную поддержку, неограниченный кредит, нью-йоркские журналисты только и ждали сенсаций! Совет мог бы стать фундаментальной опорой в борьбе против большевизма, а в действительности что получилось? Прозаседав пять дней, Совет оказался неспособным даже избрать себе председателя, опубликовать какую-либо программу, вообще сорганизоваться… Перед лицом такой катастрофической неудачи многие господа коллеги устроили соревнование на скорость в получении заморских виз, – министр закинул ногу на ногу, закурил, его тонкие губы судорожно вздрагивали.
Профессор долго смотрел на красиво завязанный узел его черно-белого галстука.
– А разве вы не член Совета?
– Член Совета, разумеется, – откашлялся министр. – Кто-то ведь должен был пожертвовать собой; было нелегко найти кандидатуру с достаточной дозой… идеализма, мягко выражаясь, на роль Черного Петра[78] в этой великолепной игре, – министр сделал кислую гримасу.
– Что же, разве центральным пунктом вашей политической деятельности, и Совета в целом, не является человек, его здоровье, благосостояние и счастье, его человеческое достоинство и развитие его личности в эмиграции? И как раз вы здесь, а не Совет из Нью-Йорка должны непосредственно опекать тех, которые нуждаются в помощи.
– Это звучит красиво, профессор, почти как с кафедры, – усмехнулся министр. – Только главным содержанием нашей работы не может быть благотворительная деятельность.
Белые руки с красными ногтями поставили поднос с бутербродами и севрский кофейный сервиз; невыразительное лицо девушки глядело куда-то поверх голов людей, сидевших за низким столиком.
Наступила напряженная пауза. Депутат кашлянула, открыла и снова заперла замок сумочки, лежавшей у нее на коленях.
– Перебежчики из республики рассказывают, что затея с рождественскими подарками окончилась полным провалом, – деликатно, но в то же время подчеркнуто произнесла она.
– А верно ли, что там готовится конфискация радиоприемников? Кажется, «Свободная Европа» подсыпала перцу пражскому правительству, – сказал Крибих, оттягивая отворот темного пиджака.
Профессор поднял глаза от чашки.
– Я хотел бы с вами говорить о вещах более серьезных, чем какие-то сплетни о республике. О свободе человека!
Министр выжидательно прищурил глаза.
– Я не хочу делать выводы из того, что я увидел в первые недели жизни в эмиграции. Я понимаю, что лагери не представляют всей эмиграции, но опасаюсь, что они составляют огромную ее часть. Большинство беженцев уходят из республики с убеждением, что здешняя жизнь принесет им наконец облегчение, приведет их в дружный коллектив лучших наших людей, индивидуальность которых не терпит над собой насилия. А в действительности что находят беженцы? Горстку потерпевших крушение неудачников, подобных скорее подонкам нации, нежели ее ядру. Вместо радости от найденной свободы – ад без перспективы. Вместо монолитного коллектива – полнейшую разобщенность, какой не знала история обоих наших народов. И не удивительно: войско, позорно брошенное полководцами, всегда в конце концов становилось ордой, наводящей ужас на всю округу.
– Вопрос в том, каковы ваши представления о свободе, профессор, – заметил министр и взял бутерброд.
– Я имею в виду такое освобождение человека, – ответил Маркус, – примером которого в сфере культуры может быть реформация, а в экономике – расцвет эпохи либерализма! Чешский народ отрекся бы от славнейшего периода своей истории, если бы не присоединился именно к этой тенденции мирового развития. Что предприняли вы, чтобы ослабить горькое разочарование наших людей, которые пришли сюда, чтобы обрести свободу?
Министр грыз мундштук; от этого звука у Мразовой нервно дергались уголки рта.
– Вероятно, не так уж трудно понять, дорогой друг, – ответил министр, – что задача руководящих лиц – это прежде всего осуществление высокой принципиальной политики… – Голос его прозвучал резче, чем он хотел.
Изумленный профессор оттолкнул блюдце с золотым ободком, голубая чашка опрокинулась, но старый господин не обратил на это внимания. На его лице отразилось какое то внезапное прозрение.
– По моему суждению, – хрипло отозвался Маркус после длинной паузы, – задачей генерала во время перемирия должна быть прежде всего повседневная забота, чтобы войско не терзали голод и вши, чтобы солдаты не воровали и не дрались между собой, не нагоняли бы ужас на окружающее население и не предавались всевозможной проституции.
– Вы утрируете, профессор, – руководитель секции встал и, заложив руки за спину, начал энергично вышагивать по комнате. – Мы имеем связь с лагерями, и хотя обстановка в них действительно отнюдь не прекрасная…
– Да, это верно, вы связаны с лагерями. – Маркус устало снял очки и протер глаза. – Одного вашего связного я лично встретил перед отъездом из Валки. Он сидит здесь, – и профессор указал на секретаря. – Разведчиков, которые извращают или умалчивают о своих наблюдениях, отправляют с фронта в военную тюрьму либо расстреливают. Слава всевышнему, что эмигрантский фронт, о котором пишут «Богемия» и «Свободный зитршек», в действительности только жалкий фарс!
– Господин профессор… – секретарь вспыхнул, руки его начали судорожно разглаживать загнувшийся уголок какого-то письма, – как вы можете…
– Мне сдается, что вы пришли нас всех обвинять, брат профессор. – Министр рассеянно выбил трубку. – Однако позвольте заметить вам: во-первых, вы судите о вещах совершенно односторонне и при этом полностью забываете о наших реальных трудностях, а во-вторых, все это не по адресу. Мы, которых вы здесь видите, как раз те генералы, которые не покинули своего войска, остальные же давно за океаном, в Совете! Некоторые так спешили туда, что вообще не остановились здесь. Пароход казался им недостаточно быстрым средством передвижения. Для надежности они полетели на самолете!
Треск пишущей машинки в соседней комнате давно затих. Только астматическое дыхание взволнованного профессора нарушало напряженную тишину.
Маркус с каким-то ужасом осознавал, что в нем все более и более разрушается вера в то, что деятельность и поведение интеллектуального и политического ядра народа должны базироваться на незыблемых моральных постулатах. Его объективизм в науке не допускал и мысли, что в таких сложных обстоятельствах ответственное лицо может поступиться моральными принципами, на которых с незапамятных времен зиждется свет, во имя ничтожных эгоистических интересов. Чешский народ в благополучные периоды своей истории всегда допускал раздробление сил, но потом снова и снова удивлял мир сплоченностью, когда его существование оказывалось в опасности. И, несмотря на внутреннюю разнородность интересов, внешне он вызывал восхищение, как остров порядка и демократии среди дезорганизации и беспорядка в Европе. Разве теперь, именно теперь народ не переживает один из тяжелейших кризисов, когда велением времени является единство, сплоченность, гуманизм и готовность к личным жертвам?
Нет, он сперва не верил тому, что узнал по приезде в Париж от французских друзей; о лавине партий, групп, союзов, наперебой организуемых бывшими чехословацкими политиками в погоне за тем, чтобы снискать расположение и поддержку иностранных официальных учреждений, а прежде всего, чтобы обеспечить себя лично.
Перед глазами Маркуса возникло широкое лицо Капитана. Вспомнил он и его слова: «Пятьдесят прутьев Сватоплука».
Профессор сидел удрученный. Образы Валки чередой проносились у него в голове. До сегодняшнего дня он рассматривал лагерь как тяжелую переходную ступень на пути к нормальной, достойной жизни, и только теперь к нему в душу закралось ужасное подозрение. Лагеря – это не временное пристанище для большинства – это конец.
Гнев нарастал в нем. Нет, нельзя молчать, иначе он потеряет всякое уважение к себе. Будь что будет, он скажет все!
– Нет, друзья, – произнес он без обиняков, – никто из вас и единого дня не прожил в лагере, не ел лагерного ужина, не сидел и получаса в харчевне, не интересовался, в чьих руках сосредоточено управление лагерями. В противном случае вы не сидели бы здесь так спокойно, умиротворенные, улыбающиеся! – Лицо его покраснело, а голос в первый раз сорвался. – Можете назвать меня идеалистическим фантазером, смутьяном, бунтарем или идиотом, можете замкнуться в роскоши интимной жизни, закрыть глаза, залепить воском уши, но вы не уничтожите этим ту непреложную истину, что мы, эмигранты, хотим мы этого или нет, взаимно связаны: то, что постигло одного, рано или поздно постигнет и всех остальных. Полководцы, которых не знает собственная армия или, еще хуже, относится к ним с издевкой либо пренебрежением, такие полководцы недолго остаются во главе армии. Недолго! – воскликнул профессор; запустив руку под пиджак, он прижал ее к левой стороне груди и тяжело оперся на подлокотники кресла. – «Высокая принципиальная политика»! – закончил он свое обвинение, придав голосу максимум иронии. – Надеюсь, что она принесла успех хотя бы тем, кто уже второй раз за короткий исторический период воображает себя призванным руководить народом…
Присутствующие в глубоком смущении невольно обратили свои взоры на министра, но на его лице промелькнула скорее снисходительность к этому старому фантазеру. Министр не спешил с ответом. Сегодня неудачный день. С утра у него было скверное настроение. Нет, нельзя считать удачным его пост в Париже. Глубокоуважаемые коллеги в Совете находятся у золотой жилы, они там близко к могущественным владыкам мира, а он должен прозябать здесь и радоваться пятнадцатиминутному приему у американского посла! К тому же вообще его положение непрочно. Глубокоуважаемые коллеги за его спиной могут принять любое решение. У него имеются там, правда, свои люди, но кто может гарантировать их надежность?
Изложница, в которой бушует кипящий металл. То на поверхности оказывается группа, к которой принадлежит он, то берет верх оппозиционная группа. И где гарантия, что в один прекрасный день его друзья и он сам не полетят ко всем чертям? И в чем вообще можно быть уверенным сегодня? Где найдешь безопасное место в этом долларовом маскараде, на котором танцующие то и дело наступают друг другу на глотку?
Ну его к черту, этот Париж! Министру всегда хотелось быть в самом центре, в главном штабе, а отнюдь не в передовом дозоре! И ему тоже хотелось бы, наконец, отдохнуть после бурного плавания последнего года, а затем уже формировать резервы, не спеша устанавливать орудия на позициях! «Ведь я не сопливый школьник, дорогие коллеги, и в случае, если вы потеряете чувство меры, в одну из ночей здесь, в Париже, может образоваться новый Совет!»
Но тут же министр с горечью вспомнил о «верных» соратниках, на которых пришлось бы опереться в таком мятежном деле. Приверженцы эти оказались мнимыми друзьями. Они отдали предпочтение Нью-Йорку. Ну и черт с ними! На них свет не сошелся клином. Приходят новые кадры. Все еще приходят новые люди, на которых можно ставить солидную ставку. Вот и этот человек в кресле напротив мог бы быть одним из них. Однако его идеалистический бред не внушает надежды на то, что его можно будет использовать как тяжелую артиллерию в случае войны с Нью-Йорком. Ученый муж, должно быть, жил не в грешном мире, а витал где-то между небом и землей.
Задумчиво и брезгливо глядел министр на то, как его гость достал две пилюльки и запил их глотком воды. Он едва воспринимал слова Маркуса. А профессор продолжал: