Текст книги "В шесть вечера в Астории"
Автор книги: Зденек Плугарж
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)
Смотрел ей вслед – она уходила по тротуару, слегка потупившись, и не почувствовала, что он все стоит на пороге, не оглянулась. А Крчму внезапно охватило безумное желание кинуться за ней, все отменить, немедленно уверить ее, что его слова – безумный самообман, обнять, привести обратно… Он крепко ухватился за косяк, чтоб не сделать этого.
Вернулся, встал посреди квартиры, стихшей, будто разом оглохшей. Пустота, лишенная смысла, глубокая тишина, только тоненькое, безучастное поскребывание древоточца. На плечи медленно наваливалось бремя депрессии, какой он не испытывал никогда. Да ведь я самоубийство совершил – почему же я еще жив? Без сил упал в кресло, не веря, уставился на другое, пустое. И казалось ему, он еще улавливает исходящий от кресла слабый запах Миши.
Флакончик барбитурата в ночном столике Шарлотты, когда она окончательно почувствовала, что жизнь ее лишилась смысла… Если я чего-нибудь не сделаю, наверное, сойду с ума…
Из старого секретера добыл бутылку водки, дрожащей рукой налил почти полный бокал. Невыносимо видеть пустое кресло Миши; заложив руки за спину, заходил по квартире. От виолончели мимо гравюр к письменному столу– и обратно.
…Уже только две родные души: Пирк и ты. С ним я вижусь редко с тех пор, как после смерти Плефки распался наш домашний квартет. Квартет, пожалуй, распался бы и так – даже энтузиазм утомляется и слабеет, отношения и вещи изживают себя – вещи стареют быстрее, чем люди; недавно попробовал сыграть на моем отличном инструменте – у виолончели уже не было того прежнего теплого, полного, пленительного тона, как прежде, пока она чувствовала смысл своего существования. Вещи, если ими не пользуются, если не касаются их ласковые человеческие руки, если не служат они украшением для понимающих глаз, быстро хиреют, потому что у благородных вещей есть душа.
Налил полный стакан водки.
«…Думала ли ты вообще о том, что ты мне предлагаешь? Я гожусь тебе в отцы…»
«…Но с таким же успехом – ив мужья. С годами стирается разница в возрасте. А я недавно осознала, что из всех людей на свете вы мне самый близкий…»
Нет, подобные предложения не делаются по минутному наитию. Несмотря на эту мысль, Крчма, остановившись перед зеркалом, с ненавистью стал себя разглядывать, словно ждал от своего отражения, что оно докажет – Мишь действовала в каком-то непонятном помрачении рассудка: это некрасивое лицо с устало повисшими мешочками под яростными глазами, крупные редкие веснушки, как у всех рыжих, багровая бычья шея бывшего атлета, мутно-одичалый взгляд – после бутылки вина да третьего стакана водки.
Мишь еще придет, хотя бы из дружеского долга перед старым одиноким человеком. Придет однажды, представит своего нового мужа… А я начну теперь спускаться по тому, отвращенному от солнца склону.
И не нужно никаких усилий. Я культурный человек; история убедительно учит нас, что даже зрелые культуры приходили в упадок и гибли, когда людям не надо было больше тяжело трудиться и они утрачивали стимул работать не щадя сил.
Явится боль – молча стерпи, спроси только, что ей от тебя надо. Ах, не хочу я слышать, что ей от меня надо! В бутылке еще на три пальца водки. К чему такие условности, как стакан: бывшему пану профессору, Роберту Давиду, уже некого шокировать, если он хлебнет прямо из горлышка…
Тишина вокруг, тише кругов на воде, куда упал брошенный ключ от последнего счастья жизни. Пускай же, к черту, умолкнет и последний звук жизни; Крчма подошел, подергал бездумно стеклянные дверцы горки. Задребезжал фарфор – древоточец и впрямь замолчал, но потом заскрипел снова.
Только б найти выход из этого вечного спора между чувством и логикой. Шиллер когда-то сказал, что все великие мира были, к счастью, весьма не в ладах с логикой. Но Шиллер, как все великие, был полусумасшедший. Я же – всего лишь жалкая посредственность, и никого не удивит, если подобные мне приносят в жертву своему заурядному рассудку свои незаурядные, но такие ненужные чувства. Святой дурак!
Попытался сказать это вслух: что такое, неужто оглох? Ни звука – не выпил ли я вместо водки яд кураре? Язык напрочь парализован, одеревенел. Человек учится до последнего вздоха: так вот что называют «упиться до немоты»?
Деревянно поднялся с кресла, не заметив, что опрокинул пустой стакан. Комната закачалась – едва ухватился за книжную полку, с недоумевающей улыбкой следил, как катится по полу фаянсовая мышь из коллекции украинской народной керамики. Только одну эту стилизованную фигурку оставил он у себя, тайным символом.
Новая волна разбушевавшегося моря швырнула его на кушетку. Он упал ничком и в следующее мгновение заснул тяжелым пьяным сном, похожим на обморок. И понятия не имел, что на светлой обивке осталось рыжее пятно от его подкрашенных усов.
– Эй, минутку! – возмущенно крикнул швейцар, высунувшись из окошечка проходной, но, узнав жену директора, извиняющимся жестом развел руками.
Люция прошла в вестибюле мимо него, как мимо пустого места. Обычной, быстрой, целеустремленной походкой поднялась на второй этаж. Обрадует Мариана: им разрешили получить валюту для поездки в Грецию. Да и кому же еще, как не нам, Мариан так много делает для общества, пускай же и общество сделает что-то для него.
В передней комнате из-за столика поднялась секретарша:
– Но товарища директора нет в институте.
– А где он?
– Не сказал, куда едет. Обычно говорит мне на случай, если его станут искать. Сегодня не сказал.
Почему у этой женщины такой странный смущенный тон? Люция пригляделась внимательнее – нет, непохоже, чтоб она интересовала Мариана в чисто женском смысле. Впрочем, и Мариан не тот тип, чтоб ухлестывать за секретаршами – согласно принципу «в своем гнезде не пакостить». Особенно после истории с той девчонкой, которая отравилась в виварии.
– Но я могу позвонить пану доктору Гениху, может, он…
Гених, новоиспеченный кандидат наук (видимо, не без протекции Мариана), – его преданный ученик и усердный слуга. Минуты не прошло, как секретарша положила трубку, и он был уже тут.
– Не знаешь, куда мог подеваться муж?
– Понятия не имею, пани коллега…
И странный, сдержанно-многозначительный взгляд. С оттенком легкой и неожиданной отчужденности. Словно хочет что-то сказать и не знает как. Люция кивком пригласила Гениха в соседнюю комнату.
– Но это кабинет шефа…
– Ну и что? А я – жена шефа.
Вот как, входить в резиденцию Мариана в его отсутствие – видать, не простое для Гениха дело, хотя бы и вместе со мной. Люция попросила его сесть, закрыла дверь в комнату секретарши.
– Не знаю, связано ли отсутствие товарища директора именно с этим, я просто предполагаю, – заговорил наконец Гених после долгого колебания, – но… ты меня не выдашь?
Он поднял на Люцию встревоженный взгляд, выражающий преданность, – сейчас это опять тот молодой, исполненный благодарности, маленький прихлебатель, готовый когда угодно завести свою малолитражку и, обманывая себя, что это просто дружеская услуга и забавный пустяк, примчаться в полночь на Махово озеро за нашими гостями…
– Понимаешь… доктор Крижан – да ты его знаешь, один из соавторов шефа по открытию цитоксина – пустил по институту слух, будто… будто товарищ директор во время пребывания в Америке разгласил что-то об этом препарате, хотя патент на него общий, на всех троих, значит, на Крижана с Перницей тоже. И в сборнике материалов недавнего конгресса гематологов в Лионе напечатана статья профессора из Денвера, где стажировался шеф; этот профессор ссылается на «личное сообщение» шефа, с благодарностью отмечая, что это значительно продвинуло вперед их собственные работы над новым средством против лейкемии…
Да, неприятно. Хотя в мире науки нельзя считать такое дело чем-то исключительным, а тем более неслыханным. И надо же, чтоб это случилось именно с Марианом…
– Может быть, все это слишком раздуто – ведь Крижан в свое время не по-хорошему разошелся с мужем…
Выражение сомнения в глазах Гениха за очками в костяной оправе было красноречивым ответом на слабую надежду: доклады и публикации научных конгрессов всегда точны и конкретны.
– Материалы теперь в руках доцента Пошваржа. Взгляд Люции упал на табличку на стене за креслом Мариана – девиз института, оставшийся еще со времен Мерверта и бросающийся в глаза всякому, кого вызывал к себе шеф: «ДЕЛАЙ СРАЗУ!» Не требуется большой фантазии, чтобы представить себе, как, следуя этому девизу, поступит со столь удачно подвернувшимся шансом несостоявшийся директор института, от которого эта должность уплыла стараниями Мариана…
– И все это уже известно моему мужу?
Гених кивнул сочувственно, но я вижу тебя насквозь, коллега: сидишь тут как на иголках, украдкой поглядываешь на дверь, как бы не ворвался сюда Пошварж и не застиг тебя за доверительной беседой с женой дискредитированного директора…
– Шеф в свою защиту говорил, что в работе над цитоксином были три узловых момента и что он в разговоре с американцем упомянул только об одном из них,
– А что Пошварж?..
Гених опять оглянулся на дверь, еще более понизил голос:
– Мужу твоему он, разумеется, прямо этого не сказал, но я уже слышал толки в институте, будто это самое «личное сообщение» вряд ли было сделано бескорыстно… – последние слова он уже чуть ли не прошептал.
Проклятый Пошварж!.. Разводит интриги, клевету поощряет вместо того, чтоб оценить великодушие Мариана: какой другой шеф допустил бы, чтоб его заместитель защитил докторскую диссертацию раньше него самого! А ведь Мариан лишь через полгода после Пошваржа стал подписываться «доктор наук»!
Возвращалась Люция куда медленнее, чем когда шла в институт полчаса назад. И извещение насчет валюты в сумочке уже не вызывало никакого ликования: не время теперь радоваться, что увидишь Акрополь, Микены и Эпидавр… Может, я сама себе внушила, что во взглядах сотрудников института, попадавшихся по дороге к выходу, таится глубоко скрытое злорадство. Пошварж и его люди перешли в наступление, в обороне оказались мы с Марианом. А Мариан, хотя он никогда не стал бы прибегать к диктаторским замашкам, все-таки зря из великодушия не последовал примеру удачливых диктаторов: прежде всего заручиться надежной поддержкой армии и полиции. На кого из институтской армии может он опереться? На этого кандидатишку, мозгляка Гениха? Невелика птица! И неизвестно еще, если лодка Мариана начнет тонуть, не будет ли Гених первым, кто в собственных интересах перебежит в стан противника – а то и к тем, кто все еще выдает себя за этаких химерических приверженцев Мерварта, Не то чтобы за Мерварта выступал сонм ангелов, но теперь… Ах, господи, и почему эти люди, чьи помыслы устремлены к высокой гуманной цели – помогать больным, в собственном своем мире, в мире науки, так часто хватают друг друга за горло?
Не прибегай к тем приемам, к каким ты прибегала, когда речь шла о его назначении директором; до сего дня упрекаю себя, что, в некритической отцовской любви, поддали твоей демагогии. К сожалению, чашу весов перевесив тогда рекомендация профессора Карпиньского Денвеpa, которую он дал Мариану. Дело в том, что в сфере науки анахронизмы – как и их противоположности – имеют разные последствия. Когда Демокрит, еще в сократовской Греции, высказал идею атомного строения материк, ничего, так сказать, не произошло; было его личной бедой, что в те времена не существовало способа доказать или опровергнуть эту идею. Преждевременное директорство Мариана – другой вид анахронизма и, в сущности, тоже беда: институт в разброде, в ущерб научной работе в нем развернулась борьба за позиции. Преждевременное удаление Мерварта – вот что сыграло роль злополучного джинна, выпущенного из бутылки…
– Ты всегда видел у Мариана одни недостатки…
– Скажу точнее: только когда это необходимо. Один раз – уж не помню, по какому случаю, – Мерварт жаловался мне словами Гёте:
Вот такого смирения никогда не было у Мариана; весьма опасно, если ученый на ответственном посту никогда не испытывает жесткого чувства тщеты, вызванного этой мыслью. Одно честолюбие, любовь к положению и к званиям, превышающие научные интересы, – не лучшие аргументы для того, чтобы сделаться главой научно-исследовательского института. Мариан же, вероятно, из опасений конкуренции или черт знает чего еще, стремится избавиться от квалифицированных сотрудников: за один прошлый год из института ушли трое…
Нет, это просто страшно: передо мной совсем не тот отец! Как он тогда испугался, что я могу выехать из его дома и даже вообще порвать с ним… Но на сей раз ветер у моих парусов перехватил сам Мариан.
– Что же теперь делать, папа?
– Ждать, попытается ли оппозиция в институте воспользоваться этим случаем; а там будет видно,
– Но информация могла быть неточной! Мариану могли приписать и то, чего он не говорил!
– Чепуха: не станет же автор той статьи преуменьшать собственные заслуги в пользу какого-то иностранца Впрочем, Мариан сам лучше всего знает, что он выболтал– надеемся, только из желания поддержать собственное реноме…
– А… что же ты все-таки для него сделаешь – если не как тесть, то хоть как мой папа?
– Тогда я вмешался – увы, не к добру. На сей раз, Люция, можешь голову прозакладывать: я не сделаю ничего.
Новый кукольный фильм Миши закончился, в небольшом демонстрационном зале киностудии вспыхнул свет.
– Мне, правда, понравился этот пес Барнабаш, – заявил Пирк, – но окончательный приговор должна вынести моя малышка Олинка. Вообще удивляюсь, что на пробные просмотры не приглашают четырех-пятилетних детишек с таким же, выше среднего, развитием, как у Олинки. Уж она бы сразу сказала: если б Барнабаш не поднимал ножку у каждой тумбы, то догнал бы злую лису!
– А это заискивание перед взрослым зрителем, – вставил Камилл. – Иллюстрации к детским книжкам тоже делают с оглядкой на мнение коллег-художников, а не на то, что нравится детям.
– Я готова смотреть еще хоть сотню метров пленки! – сказала Ивонна.
– О, если так говорит женщина, привыкшая стричь да монтировать, – это уж кое-что значит! – воскликнул Гейниц.
Ишь, как Гейниц разговаривает с Ивонной, вроде свысока, и даже шрам у него не побагровел! Растет наш заместитель директора, все больше пространства захватывает. Уселся на место, годами резервируемое для Миши, то есть рядом с Крчмой, хотя Мишь здесь хозяйка, а они – ее гости, пользующиеся правом присутствия на премьере ее очередного фильма.
Только пятеро верных за столом. Мариан и Ружена принесли свои извинения, да и кто бы не понял: Мариан, слышно, попал в критическое положение (жаль, я хотела бы, чтоб он пришел, именно Мариан – снова просто школьный товарищ, но все еще товарищ), А разрыв Ружены с Крчмой, видимо, глубже, чем казалось сперва; по ее словам, он превратился в бранчливого, задиристого, полоумного, свихнувшегося от одиночества старика. К такому недружелюбному мнению в последнее время добавилось и некоторое расхождение во взглядах: глазам «прогрессивной» Руженки «ретроград» Роберт Давид все больше представляется упрямым сторонником старой, уже преодоленной тенденции…
– …и отфутболить этих людей…
Гейниц оккупировал Крчму и что-то настойчиво ему толкует, отнимает его у всех, старается выделиться, хотя сегодня Мишин день! Мишь шлет Роберту Давиду просительные взгляды – да прервите же эту нудную болтовню Гейница…
– Постарайся сделать сразу новый фильм, хоть справишь себе новое пальто вместо твоей замызганной пелерины! – обернулся наконец Крчма к Миши. – Пес Барнабаш со своей справедливой душой вполне подойдет и для целой серии в «Вечерничке». Но этот фильм не продлевай: люди редко сожалеют о том, что съели слишком мало, – ласково добавил Крчма немного надтреснутым голосом.
Ах этот Роберт Давид! В зал он вошел с небольшим опозданием, когда уже погасили свет; после того решающего разговора с Мишью он тщательно избегает всякой возможности остаться с ней наедине хотя бы на две секунды. Только сейчас Миши удалось получше его разглядеть, и результат этого осмотра заставил ее горло сжаться. Крчмы словно убавилось на четверть: где его былая атлетическая фигура? Общее впечатление небрежения и запущенности, даже вон пуговица висит на нитке… Мишь оторвала ее энергичным движением, попросила иголку с ниткой у буфетчицы и взялась пришивать. Я глупая дура, до смерти не разучусь умиляться… Закусив губу, Мишь сосредоточенно шьет, Крчме даже не надо снимать пиджак, он болтается на его плечах, словно принадлежал человеку куда более крупному. Хорошо бы еще подрубить разлохматившиеся рукава, и видно вблизи, как плохо он выбрит, в ушах пучки волосков, да и подстричься ему пора, вся шея заросла…
И ни следа рыжей краски на висках и усах, не пахнет и одеколоном Шарлотты: тогдашний вечерний визит Миши, когда он, словно предчувствуя что-то, принял ее, помолодевшей, при полном параде, стал переломным. С того вечера Крчма быстро стареет, как человек, примирившийся с тем, что потерял последний шанс.
А Гейниц все зудит свое, Мишь улавливает лишь отдельные слова – инвестиция в долларах, суперотель, современная техника… Все остальные в каком-то комическом отчаянии пытаются освободить от него Крчму, Ивонна не выдержала, перебила Гейница своим низким контральто:
– Вот видите, пан профессор, а я все-таки прорвалась в киношники!
– Благодаря Миши, – вставил Камилл, – по протекции пса Барнабаша и прочих зверюг из высоких баррандовских кругов.
– По крайней мере, хоть я и не играю, все эти фильмы проходят передо мной на монтажном пульте. – В тоне Ивонны даже не было горечи. – Коли удержусь там еще пару годиков – глядишь, и отхвачу какую-нибудь дольку комической старухи.
– Если не будешь ругаться с режиссерами и не испортишь все дело своим язычком, – сказала Мишь; слава богу, пуговица на пиджаке Крчмы пришита прочно. – Ивонна оказалась исключительно талантливым монтажером: так навострилась сокращать скучные для зрителей места, что иной раз убеждает самых опытных режиссеров; недавно заявила одному, что охотней всего вырезала бы всю ленту между заголовком и словечком «конец».
– За меня не бойтесь, пан профессор, – продолжала Ивонна. – Вышвырнут меня с «Баррандова» – сделаюсь профессиональной певицей в оркестре железнодорожников…
– …И через десять лет этот отель перейдет в их собственность…
– А ты-то тут причем, Гонза?
– А я, как заместитель директора по финансовым вопросам, должен подписать договор о совместной эксплуатации.
– Если я правильно понял, доходы от этого отеля впоследствии уйдут за границу. Послушай, сколько эти люди предложили твоему директору?
– Не знаю. Но это не исключено.
– А тебе?
Гейниц побледнел от возмущения.
– Мне? Ничего!
– Не обижайся, но с тобой они еще не вели переговоров, так?
Гейниц покрутил тощей шеей, как бы выворачивая ее из тесного воротничка, нерешительным взглядом обвел всех – о том, что он думает, всегда было легко догадаться, и никто из Семерки не стал бы злоупотреблять этим, да и от Роберта Давида трудно что-либо скрыть, а впрочем, разговор ведь чисто теоретический… Все же Гейниц ждал, чтоб Ивонна заговорила о чем-то с Пирком и Камилл ом.
– Заместитель по производству намекнул на что-то – мол, не нужна ли мне хорошая дача или домик за городом, для детишек, – понизив голос, сказал Гонза Крчме. – И что трест мне поможет, ведь от всякой большой стройки остается материал, который все равно пропадет. Я-то хорошо знаю, как в таких случаях делается: даже рабочую силу проводят по другой статье…
Крчма глубоко вздохнул:
– Знаешь, Гейниц, держись-ка ты подальше от этого дела!
– Конечно, я бы не принял ничего подобного, но моя подпись!.. Директор жмет под предлогом, что это имеет и политическое значение. Что такая форма эксплуатации якобы прогрессивна в нашей экономике, и пора нам, как развитой стране, включиться в общеевропейский контекст…
– Я не экономист и в таких делах могу опереться только на здравый смысл, но от всего этого, по-моему, попахивает чем-то подозрительным. Именно потому, что это – первый случай: ваш трест покажет пример, и через несколько лет западный капитал будет хозяйничать у нас как дома…
Нет, просто с ума сойдешь – почему Роберт Давид его не остановит? Он ведь здесь не для одного Гонзы, он нужен всем нам, и даже если мы, возможно, не хотим в этом сознаться, всем нам важно его внимание, его суждение…
– Не говоря о том, Гонза, – продолжал Крчма, – что всякий подкуп раньше или позже перестает быть тайной и станешь ты несчастным человеком. – В странно слабом, надтреснутом голосе Крчмы зазвучала усталость.
Так все сегодня на него насели – да что же это мы с ним делаем?! – вдруг сообразила Мишь. Ведь у Роберта Давида уже нет сил на всех нас! И куда девалось чувство надежности, ощущение духовного прибежища, которое мы находили у этого старого человека? Он сам теперь нуждается в нашей внимательности и заботе…
Одной бутылки в честь удачного фильма маловато на шестерых; Пирк заметил, что Крчма поглядывает в сторону буфета, и, опередив профессора-пенсионера, сам заказал вторую. Очутившись на столе, эта бутылка как бы вдохновила Камилла, и он вполголоса, наклонившись к Крчме, произнес:
– Вчера я сдал рукопись «Винного погребкам в издательство „Новая смена“!
– Скорей постучим по дереву, парень! – Крчма вскинул руку, чтоб сердечно обнять Камилла, да вот беда – опрокинул стакан, по столу разлилась красная лужица, обрызгав его пиджак.
Обычная небольшая паника, первой нашлась ироничная Ивонна:
– Скорей снимите пиджак, я сейчас его горячей водой– спасем, что можно…
Она убежала с пиджаком, а Мишь вдруг удивилась:
– Вот игра случая: вино протекло под рукав, а рубашку не замочило!
Крчма смущенно зажал рукав рубашки у запястья, хотел было отвлечь внимание Миши, но она неумолима; уже вытащила носовой платок, пытается завернуть рукав.
– Да это не от вина! – Овальное пятно на предплечье похоже на кровоподтек. – Откуда это у вас?
Крчма решительно опустил рукав.
– Ну, знаешь, иной раз стукнешься – и не помнишь…
Совсем неубедительный тон и плохо скрываемое расстройство Крчмы. Только сейчас Мишь вдруг осознала: какое серое сегодня у него лицо… Внезапный укол подозрения, тщетные попытки припомнить: курс терапии – да, это называлось подкожным излиянием крови – как давно она это зубрила… Но симптомом чего, какого заболевания бывает такая гематома?.. Спрашивать нахмурившегося Роберта Давида нет смысла, настолько-то она его знает – теперь от него и слова не добьешься. Ах нет, все я забыла, осталось лишь туманное воспоминание, что такой симптом, кажется, означает болезнь белых кровяных телец…
– Когда к вам в последний раз заходил доктор Штурса? Или вы к нему?
– А почему это тебя интересует?
– У вас неважный вид, пан профессор. Никогда вы не были таким бледным.
– Что было, то сплыло, и старость нас об этом не спрашивает. Жизнь вообще беспощадно ограничена тесными рамками – если говорить о наших представлениях и неосуществленных мечтах. И наш биологический возраст, увы, часто опережает календарный.
Кажется, никогда еще не было у Роберта Давида такого изнеможения в голосе.
– Не вижу никакого геройства в том, чтоб пренебрегать своим здоровьем.
– Знаешь что? Оставь мое здоровье в покое; я взрослый человек, а ты все еще неразумная девчонка…
– Что это за банда налетчиков? – такими словами встретил Крчма доктора Штурсу, явившегося в сопровождении Миши. – Фельдшер с бывшей и несостоявшейся фельдшерицей… Я что, уже совсем лишился всех прав, коли мне навязывают какой-то консилиум?
Штурса, как свой человек в доме, прошелся вдоль гравюр, остановился около виолончели.
– А жаль, что распалась наша капелла – я иногда скучаю по ней, особенно когда слушаю в Рудольфинуме Пражский квартет. С годами очки наши становятся все более розовыми: порой мне сдается, что мы играли не так уж плохо… Так что тебя беспокоит в данный момент, Франтишек?
– Меня, Йозеф, в данный момент беспокоит один из моей Семерки, но тебя это не касается.
– Только один? Это уже хорошо! – сказала Мишь. – Который же?
– Пирк. Заходил ко мне. Странное наступило время: говорит, от него требуют изыскать способ, как устранить или по крайней мере перевести на менее значительную должность кого-то, чья якобы консервативная позиция тормозит прогресс… Прости, Йозеф.
Штурса жестом предложил: говорите, не стесняйтесь. Его докторская интуиция такова, что он чувствует пациента как бы не только кожей, но даже селезенкой.
– И что Пирк?
– Пирк отроду был упрямый баран, да вдобавок горячка. Знаешь, что он сделал? Отправился в паровозное депо, там уже вытянулись было в струнку перед начальством из министерства, а он и спрашивает: не возьмете ли меня обратно в машинисты?
– Он спятил, – сказала Мишь.
– А я не знаю, что об этом думать. Счастливым в своей высокой должности Пирк никогда не был и от любви к машинам не излечился. Не уверен, как бы поступил я сам на его месте. Знаю только – такому давлению не уступил бы.
– Уступи хоть моему давлению и сними пиджак и рубашку, – проговорил Штурса.
Мишь деликатно удалилась под предлогом сварить кофе.
– И давно у тебя этот герпес?
Вопросы, испытующие взгляды, уверенные нажимы опытных пальцев. Нет, эти подкожные узелки на шее не болезненны, хотя и увеличились за последнее время; немножко болезненны голенные кости при простукивании. Кожа иногда зудит, да, это так.
– К чему ты меня приговариваешь, Йозеф?
– Ляжешь на несколько дней в больницу. Просто для общего обследования: картина крови, базальный метаболизм, РОЭ и все такое прочее.
– Но как-то ведь это называется – то, что ты подозреваешь! Не обращайся со мной как с обычным пациентом: ты бы должен знать – порядочные люди не трясутся за свою жизнь. Не люблю неведения, особенно когда оно касается моей собственности, каковой, бесспорно, является мое тело; я имею право знать,
– Я не пророк; проведем основательное обследование – и будем знать больше.
Сразу ясно, когда врач идет на ощупь, а когда точными вопросами лишь утверждается в своем заключении. Штурса отвечает уклончиво – стало быть, дело серьезно; впрочем, об этом же говорит и собственное мое самочувствие.
Штурса вышел вымыть руки, в прихожей встретил Мишь, несущую кофе на подносе. Она пониженным голосом заговорила с ним, его ответ был так же тих. Почему Мишь вошла в комнату такая бледная, и почему у нее дрожат руки, когда она ставит чашечку передо мной?
Внезапно Крчму захлестнул совершенно обычный, панический, малодушный страх, высокая стремительная волна, против мощи которой человек до ничтожности бессилен. Животный инстинкт самосохранения – а он-то всегда воображал себя выше таких дюжинных, нерыцарских эмоций! Но равновесие духа постепенно возвратилось к нему, сердце после сполоха постепенно успокаивалось. У нас с врачами – неравная игра: убеждаем самих себя в хладнокровном мужестве, но внутренне трепещем перед их приговором, ибо знаем: иного выхода нет, можно лишь отдалить его. Будем надеяться, что мой трепет перед этим приговором – не более чем перед самой обыкновенной бедой, которая, правда, нередко сшибает с ног. Только действительно большое несчастье ставит нас перед лицом новой, до основания изменившейся реальности – и возвращает нам некое холодное, полное достоинства, спокойствие.
За кофе – обычный нейтральный разговор о музыке, о новой книге Грабала, о проекте советско-американского сотрудничества в космосе. У Штурсы есть еще дела, он
прощается; послезавтра, самое позднее, он зайдет к Крчме в больницу.
После его ухода из уст Миши льется непрырывный поток слов, эта неразговорчивая Мишь размахнулась даже на два новейших анекдота. Хорошо, что сегодня она не спешит к своей работе: Мишь теперь в самом расцвете творчества, и как ободряет новое подтверждение истины, что у всякого таланта свой инкубационный период. Неблагоприятные обстоятельства могут отдалить момент неизбежного проявления таланта, но подавить его ничем нельзя.
– Что приготовить вам к ужину?
– Что-нибудь хорошее. По твоему вкусу.
Звонок в прихожей, знакомый голос. Мишь подвела к креслу Крчмы Павлу и тотчас удалилась с извинением – дела требуют ее присутствия на кухне.
– Присядьте, пожалуйста!
Нет, такого выражения лица не бывает у людей, пришедших по-дружески навестить. Павла категорически отвергла угощение. Все-таки села, но на самый краешек кресла.
– Гонзе что-нибудь нужно?
– Теперь уже ничего. Ни даже доброго совета: вашего последнего оказалось достаточно. Точнее говоря, хватило сполна, чтоб погубить!
– Не понимаю. Это он вас прислал?
– Никогда бы он до этого не унизился! – повысила голос Павла. – Он и понятия не имеет, что я здесь.
Вопросительное молчание Крчмы на нее не действует. ВИДНО, как на шее ее под кожей бьется жилка.
– Могу я все-таки узнать, что привело вас ко мне?
– Еще бы. Вы ведь неустанно интересуетесь судьбою ваших бывших учеников. Вот я и пришла, чтоб осведомить вас о судьбе одного из них: вам таки удалось с ним разделаться. Может, даже и сверх того: извести всю нашу семью с детьми!
– Довольно сильные слова. Не объясните ли, что, в сущности, произошло?
– А то, что вы должны были предвидеть, когда давали ваш прекрасный совет: Гонзу, вышвырнули вон! То есть перевели на периферию, на стройку, где всего-то двадцать человек рабочих, на такой он начинал четверть века назад, серой канцелярской крысой в сатиновых нарукавниках! А предлог – что в руководстве трестом должны быть люди с дипломом. Двадцать пять лет никому не мешало, что у Гонзы его нет, он и без этой бумажонки хорошо справлялся! Теперь вот ищет работу, но я сильно сомневаюсь, что после публичного позора его где-нибудь возьмут!
Похоже, волноваться при моем странном недуге вредно: внезапно болезненно онемели голени. И кожу засвербило на руках и на горле.
– Какого позора? Павла оглядела комнату,
– У вас нет телевизора, правда. Так что вы и не могли увидеть наглядный результат ваших советов, а жаль! Гонзу без предупреждения вызвали к директору, а там как раз снимали для телевидения репортаж о задачах треста, разговор зашел и об этом американском отеле. К удивлению Гонзы, заместитель директора стал говорить, что, добиваясь прогрессивных акций, которые включили бы нас в систему общеевропейского сотрудничества, иной раз наталкиваешься на непредвиденные трудности внутри треста. Репортер попросил объяснения, и замдиректора ответил, что, по его мнению, пришла, наконец, пора вместо того, чтобы замазывать недостатки, сказать во всеуслышание: всесторонне выгодным сделкам упорно сопротивляются отдельные консервативные личности. И на вопрос репортера, нельзя ли конкретнее, замдиректора ответил с милой улыбкой: „Да вот один из них сидит рядом с вами!“ На другой день пошла я в мясную лавку, где знают, что я жена Гонзы: ах, пани, печенки у нас не было уже целую неделю! Встречаю потом соседку – стояла в очереди за мной, – а у нее в сумке печенка! И она рассказала мне, о чем болтали в лавке, когда я ушла. Кто-то будто шепнул мяснику: „А вы бы предложили ей консервы, это больше устроит ее муженька!“ А младшая дочка на другой день является из школы в слезах… Что дети злы и безответственны, в этом нет ничего нового; но когда безответственным оказывается старый учитель, на которого бывшие ученики прямо-таки молятся – это уж ни на что не похоже.