Текст книги "В шесть вечера в Астории"
Автор книги: Зденек Плугарж
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)
– Никогда бы не подумала, что вы такой интриган!
– У меня теперь больше времени на интриги – мне ведь не надо теперь исправлять школьные тетради.
Открыв входную дверь своим ключом, вошел Мариан, поздоровался с Крчмой, кивнул Ивонне.
– Вот чудо, что ты сегодня так рано! – воскликнула Мишь
– Когда в институте начинают новую тему, всегда работы невпроворот. – Мариан, избегая взгляда жены, обращался словно к одному Крчме. – За день, то есть за смену, успеваешь чем дальше, тем меньше. Об этом заботятся кой какие инстанции, не желая понять, как важно оградить хотя бы некоторых работников от помех в рабочее время. Корреспонденты радио или газет заставляют отвечать на непрофессиональные, из пальцев высосанные вопросы и ни черта не знают о том, что тридцать пять процентов людей умирает от злокачественных опухолей!
Ивонна посмотрела на Мариана так, будто ее удивил его обиженный и в то же время самоуверенный тон; он это заметил.
– Тем более, что отдельный человек не в силах сделать так уж много. Можно говорить о великой удаче, если он сумеет продвинуть знание проблемы хоть на шажок по сравнению с предшественниками. – Мариан попытался смягчить впечатление от своих резких слов.
– А известно тебе правило, рекомендуемое для творческих натур, – о необходимости поддерживать максимальный контакт с жизнью? – спросил Крчма, и пускай Мариан сам решает, насколько этот вопрос провокационен.
– Мне прежде всего необходим контакт с жизнью белых мышей.
– Не очень лестно для людей, – заметила Ивонна.
– Льстить людям не входит в мои обязанности, а мыши нужны мне по совершенно ясной причине, – ласковым тоном произнес Мариан. – У них, в отличие от людей, цикл воспроизводства краток, что дает нам возможность выводить генетически точно определяемые так называемые инбредные или сингенные линии опухолей.
А вот теперь, приятель, ты малость переборщил, глянул на него Крчма. Интересно, что хочешь ты компенсировать этаким способом?
– Это называется поставить кое-кого на место, – бросила Ивонна. – Однако мне стоять на месте некогда, мне пора лапшу варить.
– Разговаривай с нами как с людьми, – вмешался Крчма. – Речи твои, приятель, уж больно для нас учены.
– Прошу прощенья, – нахмурился Мариан. – Мне бы не хотелось докучать вам неинтересными вещами. Тем более, что мы уже долгое время топчемся на месте: природа бывает порой стойким противником…
– Не оттого ли, что вы, ученые, все стараетесь навязать ей свою волю, меж тем как сама она лучше вас знает, что к чему?
– Чепуха, Ивонна. Природа, я бы сказал, разума не имеет, она не производит никаких целесообразных, а тем более целенаправленных действий. За примерами недалеко ходить, если речь зашла о целесообразности природные процессов: какой смысл имеют, например, злокачественные опухоли, попросту говоря, рак? Губить здоровые организмы? Зачем?
– Быть может, это жестокое, но все же логическое средство регулирования – ведь земному шару начинает угрожать перенаселенность, – откликнулась Мишь.
– Вряд ли, – возразил Мариан. – Термин «karkinos»[80]80
Рак (греч.).
[Закрыть] ввел Гиппократ, а в ту пору никакое перенаселение земле не грозило. Не говоря о том, что злокачественные опухоли обнаружены и у рыб, у змей, у птиц и почти у всех млекопитающих.
Наступило молчание – будто в воздухе повисла невысказанная Марианом мысль: опять я забыл, что вы не можете быть мне равными собеседниками в области моей профессии… И, очевидно, ему самому стало от этого неловко, потому что он поспешил нарушить молчание:
– Забыл вынуть почту, сейчас вернусь!
– Я пойду! – с жаром заявила Моника о своем недавно завоеванном праве.
Мариан отдал девочке связку ключей, и она, гордая тем, что ей самой предоставлено выбрать нужный, вышла. Вскоре она притащила газеты и прочую корреспонденцию.
– Что-нибудь интересное? – спросила Мишь, когда Мариан вскрыл какую-то бандероль.
– Перница прислал свою новую работу по лейкемии, – ответил Мариан, первым долгом заглянув на предпоследнюю страничку рукописи.
Все ученые одинаковы, подумал Крчма: прежде всего интересуются списком использованных в работе источников– не цитирует ли автор их самих – и в зависимости от этого определяют свое отношение к работе… А как дела у Мариана? Времени прошло немного, а у него уже новая тема. «Необходимо своего рода равновесие между важностью проблемы и вероятностью ее разрешения, иначе усилия целой жизни могут оказаться всего лишь пожизненным блужданием в потемках», – так выразился однажды Мерварт.
Крчма задумчиво наблюдал, как Мариан рассеянно взял в руки работу бывшего сотрудника, а ныне конкурента, как он бегло перелистывает ее и снова кладет на стол. Не искушает ли его скорый успех, достигнутый в столь молодом возрасте, пускаться по всякому следу, который мог бы сулить очередной скорый успех?.. Как он только что ласково, но тем более пренебрежительно поправил Ивонну и Мишь… Однако давно миновало время, когда я мог хоть в чем-то влиять на образ мыслей, а то и на поступки моих детей…
– А твои как дела, голубушка? Думаешь ли ты вообще о какой-нибудь работе? – обратился он к Ивонне, чтобы покончить с раздумьями о самом удачливом из своих сыновей.
– Все не так просто, пан профессор. Стоит мне указать в анкете, что я вернулась из Германии, и сразу возникает неловкость – и оказывается, что должность уже замещена, или на псе перестали поступать фонды зарплаты, или она упразднена по реорганизации и тому подобное До сих пор меня вызывают в Госбезопасность, все интересуются, как было дело-то да как я там жила… Одним словом, работодатели за меня не дерутся. Да вы и сами не положите руку в огонь, что я не Мата Хари! И с жильем в том же духе: комната в общежитии – только мечта, а снять что-нибудь – квартирохозяйки пугаются, что Моника изрежет занавески ножницами или намалюет чернилами рожи на обоях…
– Хорошо еще, повезло тебе на друзей: без звука приютили…
Мариан глянул на Крчму, взял сигарету из папиросницы на столике, правая бровь его нервно дернулась.
– А что, дамы, не покормите ли нас ужином? – сказал он,
– Ах, без тебя мы и не додумались бы… Ужин уже полчаса как сохнет на плите, – поднялась Мишь, Ивонна вышла следом за ней на кухню.
Мариан прошелся по комнате, вернулся к своему прежнему месту у столика.
– Что же вы со мной делаете, пан профессор? – тихо и очень ласково проговорил он.
Крчма откинулся на спинку кресла так, что оно затрещало.
– Ага, ты не хочешь, чтоб Ивонна жила у вас, так?
– Да почему? Только…
– Что – «только»?
– Моника мешает. Иногда по вечерам мне надо работать…
– Квартира твоя, Мариан, и вмешиваться я не хочу. Но… пока тебя не было, Моника играла тут со своей куклой, лепетала что-то, как всякий ребенок. А пришел ты – она ушла в свою комнату и сидит там тихо, как мышонок. Я бы сказал, мамаша отлично вымуштровала ее. И ребенок тебя боится.
Мариан хмуро курил, непривычно коротко затягиваясь,
– Скажем честно, Мариан: ты ведь тоже опасаешься женщины, вернувшейся с Запада…
– Хорошо, скажем честно, пан профессор: я несу известную ответственность за свое положение в институте.
– И за свою карьеру.
– Если хотите – и за карьеру. Несколько лет назад у меня уже были неприятности в связи с этой несчастной Надей Хорватовой, причем не только из-за ее трагического конца, но и, так сказать, из-за ее социального происхождения. И если б не ваша помощь тогда…
– Ивонна вернулась по собственной воле, Мариан. Разве что она в самом деле красавица-шпионка, как она сейчас изящно намекнула…
Мариан не сдержался, забарабанил пальцами по столу. Его раздраженный вид говорил: «Ваша насмешливость, пан профессор, знаете ли, чересчур!» Вообще, что дает этому человеку право лезть в мою душу со своими нравоучениями? Сколько же лет еще мне выплачивать ему долг таким вот способом?
Прежде чем он собрался ответить, вошла Ивонна накрывать на стол.
Сели ужинать. Моника то и дело поднимала на хозяина дома свои большие темные глаза. Ела она чинно, пользуясь вилкой и ножом, и только разок выбежала из-за стола покормить с ложечки куклу Долли.
– Предложил бы я тебе пожить у нас, Ивонна, пока найдется что-нибудь подходящее, – сказал Крчма, уже прощаясь.
– Господи, это почему? – удивилась Мишь, невольно глянув на Мариана.
– Моника пойдет в школу. От нас до школы полтораста метров, отсюда же чуть ли не километр, да через три перекрестка с оживленным движением. Я-то с тобою ужился бы, вопрос только в том, уживешься ли ты с моей женой – лучше сказать об этом прямо.
– Не уживется – и думать не смей, Ивонна! Я как-то попробовала, да простит мне пан профессор!
– Обдумай это, девочка. Коли рискнешь, переселяйся когда угодно, моя спальня в вашем с Моникой распоряжении, а я отлично могу устроиться в кабинете. Да, кстати, еще одно: разыскивал я тебя тут в гостинице, где ты остановилась по приезде, но мне сказали – ты уже выехала. И вот, болтая со служащими, я и подумал – спрос не беда– и гак это к слову спросил, не подойдешь ли ты им в качестве дежурной, ведь ты в совершенстве владеешь двумя иностранными языками, да еще немного французским – большему я тебя при твоей лени выучить не сумел. И представь: просили передать тебе, чтоб пришла договариваться, мол, внешность у тебя для такой работы – высший класс, это они помнят, а что касается твоего curriculum vitae[81]81
Здесь: жизнеописание (лат.).
[Закрыть] за последние десять лет, то для гостиничных работников в этих вопросах – несколько иные параметры.
– Но это же здорово, пан профессор! – Ивонна, ликуя, влепила ему поцелуй в щеку.
– Я сказал – место дежурной, но отнюдь не барменши, чтоб не было недоразумений.
– Я сравнительно неплохо понимаю по-чешски! Скажите только, вот у вас было такое известие для меня – отчего вы сразу не выложили?
– А ты с ходу обругала меня, я и слова не успел вымолвить. И потом– к чему спешить? «Всякое поспешание токмо скотам подобает», – говаривал Ян Амос Коменский. Нет, добрые люди никогда не выкладывают хорошую весть сразу – это всегда успеется. Только от дурных вестей слабый человек спешит избавиться поскорее, эгоистично и малодушно стремясь облегчить свою душу.
– Но это же прямо противоположно тому, что мне советовал Крчма! – говорил Камилл. – Руженка, ты ведь читала мои первые опыты в прозе. Теперь, спустя некоторое время, я признаю, что они – особенно «концлагерная» повесть– были перенасыщены анатомированием душевного состояния, постоянной интроспекцией героя, а может быть, и заражены чуждым влиянием…
Перед Камиллом чашка остывшего кофе, на рабочем столе Руженки раскрытая рукопись Камилла и листок, исписанный ее замечаниями.
– Ты ведь дашь мне потом свои заметки, правда? Я наверняка сумею извлечь из них что-нибудь полезное для себя.
Руженка, как бы спохватившись, переложила листок из руки в руку, словно не найдя места, куда бы его спрятать.
– Да здесь я просто для себя набросала, ты и не разберешь. Сущность могу изложить устно. Прямо скажу, поразил ты меня: после твоего «библейского» рассказа – а его действительно никак нельзя было издать, смысл-то уж больно аллегорический, – ты парадоксальным образом вдруг вернулся куда-то вспять, несмотря на современную тему…
– Это Крчма все гонит меня к социалистическому реализму…
Камилл тут же устыдился: достойно ли писателя оправдываться советами человека, не писателя и не критика, только разве что руководимого доброй волей?
– Крчму я уважаю, но нам обоим, вероятно, ясно, что он отстал от времени. Да он – просто явление со своим старомодным консерватизмом! Его проповеди в области этики я принимаю, мы давно к ним привыкли, и Роберт Давид уже не станет другим. Но его поэтика попросту устарела…
Камилл уставился на новую прическу Руженки – на сей раз она была с девической челкой. Конечно, Руженка модернистка, вопреки ее обязанности придерживаться официальной линии, зато она – обеими руками за эксперимент, за полемику с реализмом, только не решается сказать мне это открыто, вот и прячется за гладкими фразами. А когда-то хвасталась: мы – издательство писателей, молодых не столько возрастом, сколько душой, образом мыслей, взглядом на жизнь…
– Проза, Камилл, развивается нынче в другом направлении. Если, вступая в литературу, отходишь на полсотни лет назад – никуда не придешь. Не принимай это как назидание – ты автор, а я, в конце концов, всего лишь редактор, так сказать, глупая баба, сама не пишет, потому что не умеет. Но все же твое произведение не кажется мне созвучным современному ощущению жизни.
Камилл невольно вздохнул, невидящим взглядом посмотрел в окно.
– О твоем личном ощущении жизни я дискутировать не хочу, быть может, ты изобразил его вполне; однако литература предъявляет более высокие требования, литературное произведение оправданно тогда, когда оно несет в себе что-то сильное, а главное – новое…
«Новаторское», думала ты сказать, да боишься этого слова, не правда ли? Не хочешь поучать меня, но каждая твоя фраза – поучение, вдобавок сопровождаемое как бы пощечиной. Когда-то я принес сюда вещицу, новую по форме, и меня вышвырнули – быть может, тогда я сел в этот литературный поезд тремя десятками лет раньше, чем следовало? Попаду ли я вообще когда-нибудь в нужный период?
Красивые, укоризненно-дружеские слова слетают с губ, подкрашенных модной светлой помадой, а ты не в силах отогнать ощущение: за этой деликатно-отрицательной критикой скрывается другое, то, что перечеркивает непредвзятость, объективность ее суждения.
А Руженка меж тем автоматически переворачивала страницы рукописи.
– …Тут много лирики, допустим, не скроешь, что начинал ты как поэт. При этом ты ссылаешься на поэзию будней, но извини меня за откровенность – мы ведь знаем друг друга четверть века, – мне кажется: тут скорее ее противоположность. Если даже мы найдем для этого самую подходящую полочку в литературоведении – реализм, натурализм, веризм или что там еще, – то, увы, все равно твое произведение останется работой, ничем не выделяющейся в современном литературном потоке, оно не будет вкладом – в том числе и для тебя самого, Камилл. Я знаю, не совсем твоя вина, что ты вступаешь в литературу с изрядным опозданием, после того, как уже немало написал. Но первый шаг имеет право быть неудачным, только если он смелый. А какие надежды может возлагать критика на молодого писателя, который проявляет столько конформизма?
– Иными словами, если перевести на менее дипломатический язык, ты швыряешь, мне эту рукопись в голову…
– Я этого не сказала. Из каждой – почти из каждой– вещи можно что-то сделать, если автор сумеет оценить добрые советы и если ты не из числа тех обидчивых писателей, которые не считаются ни с чьим мнением, кроме своего, а если и считаются с чужими отзывами, так только с благоприятными. Впрочем, как и везде, наша редакция обычно требует двух рецензий.
– И ты уже получила их?
– Еще нет.
– А что, если суждения рецензентов разойдутся с твоим – в мою пользу? Или ты заранее знаешь, что не разойдутся?
– Позволь, за кого ты меня принимаешь?!
– Извини, Руженка.
Атмосфера моментально охладилась на десять градусов. Ох, не следовало мне срываться, этим я только оттолкнул Руженку! Но ведь и у писателей нервы тоже есть… Удивительно ли – после стольких лет неудач, причем без моей вины? Конечно, она не обязана показывать мне рецензии и имеет полное право устно передать мне их общий смысл, причем вполне может так повернуть этот самый смысл, как ей понравится. Скорее всего, она этого не сделает, но как ни кинь, я все равно безоружен.
Краска возмущения медленно стекала с горла Руженки под деревянные бусы, закрывающие довольно глубокое декольте.
– А что ты теперь поделываешь? – повернула она разговор на другое, только бы нарушить тягостное молчание. – Полагаю, ты где-то работаешь?
Отчужденный, равнодушный тон, вопрос по внутреннему принуждению. Ее женский интерес ко мне, столько лет скрываемый и все же явный, сегодня, пожалуй, умер окончательно. Могу теперь вздохнуть с облегчением? Но, как бывает часто, избавишься от одного – испортишь другое…
– Я редактор заводской газеты. Содержание выдающееся: сколько новых ударных бригад, как лучше использовать передвижные контейнеры и так далее. Выходит раз в две недели. Отличается высоким художественным уровнем, существует милостью Гидростройтреста национальное предприятие. Если б не Гейниц, не знал бы, чем заработать на жизнь. Во всяком случае, как оказалось, не литературой.
Руженка, видимо, уже справилась с чувством обиды на его выпад.
– Так что мы с тобой коллеги, хотя бы по названию. – К этим словам она подмешала капельку иронии. – Стало быть, в Гейнице все же заговорила совесть.
– Не понял.
– Говоришь, на эту работу тебя устроил Гонза? А я считаю это как бы пластырем, компенсацией за то, что он когда-то подставил тебе подножку.
– О чем ты?
– Неужто и впрямь не знаешь?
– Чего?
В тоне Руженки зазвучала язвительность.
– Вероятно, это как с супружеской неверностью: все воробьи на крыше о ней чирикают, а муж узнает последним. Да ведь первое твое изгнание из университета – на совести Гейница! Крчме он обещал похлопотать о тебе, а потом раздумал и позвонил брату, чтоб тебя просто «вычистили» за социальное происхождение.
– Ты это выдумала… – Ошеломленный, Камилл едва мог говорить.
– Хорошего же ты мнения обо мне! Не кажется ли тебе, что такая выдумка была бы несколько… безнравственной?
Шок, хотя и ослабленный десятилетней давностью. И все же: какой жизненный путь открылся бы передо мной, если б не то печальное, недостойное дело? Один за всех… Что же теперь? Бросить ему под ноги эту редакторскую должность, предоставленную во искупление греха? Но где еще я найду такую работу, которая оставляла бы мне достаточно времени для того, чтобы писать? Личная гордость постепенно перестает быть нашим достоянием: скорее всего, промолчу, радуясь, что есть у меня хоть какая-то плата за труд, который я делаю левой рукой. Говорят, дерево надо гнуть, пока оно молодо. Относится ли это и к человеческому хребту? Да полно, молод ли я еще? Иной раз – особенно после очередных неудач – я кажусь себе древним, как черепаха…
– До свидания, Руженка.
Проводила его до двери – у нее явно было еще что на сердце.
– Послушай, Камилл, – начала она, глядя в сторону. – Разве не может твой рассказ обойтись без этого эпизода с нашей лыжной прогулкой в Крконошах?.. Да еще так искаженного не в пользу женского образа?
Камилл искренне удивился:
– Да что ты, Руженка?
И вдруг он страшно устыдился собственной неловкости: воссоздал в рассказе определенную атмосферу, совершенно забыв, что подобный случай был у него с Руженкой! Жаждущая приключений героиня рассказа, синий чулок, в сущности карикатура, этакий эффектный тип, его легко писать, – быть может, я невольно придал этому образу некоторые черты Руженки, но имел-то я в виду вовсе не конкретную Руженку, а известную категорию женщин… Весь рассказ – гротеск, а не реальность; насколько я помню, во время той прогулки мне было весьма не по себе, я в первый (и в последний) раз увидел в Руженке женщину, она мне нравилась, и я поверил, будто она может быть даже желанной. В сущности, смешную-то роль играл я сам – надо это как-то объяснить ей сейчас…
– Но, Руженка, это написано не о тебе и не обо мне! Ведь тогда, парадоксальным образом…
Она не дала ему договорить:
– Конечно, Камилл. Но ты должен был знать, что я так или иначе прочитаю это. Да если б у меня и не было такой возможности, все равно, знаешь… тут, в общем, вопрос писательской этики.
У Камилла пропало желание объяснять дальше. Я жалкий графоман, и нечего об этом говорить. Зато ты теперь не узнаешь того, что, быть может, изменило бы твою жизнь: ведь тогда, в Крконошах, я действительно хотел близости с тобой, и если б не моя… не мой…
Спускаясь по лестнице с рукописью под мышкой, встретил машинистку из секретариата, которая по просьбе Руженки приносила им кофе. Поспешно сунул папку с рукописью под другую руку, словно – бессмысленно! – хотел спрятать ее от машинистки: автор, уносящий отвергнутое произведение…
Добрые советы Руженки. В сущности, ни одного конкретного – только общие слова. Принять их означает написать все заново – и по возможности о чем-нибудь другом.
Он позвонил у знакомой двери.
Крчма глянул на черную папку:
– Неужели новую работу принес? Да ты, брат, плодовит как кролик!
– Не бойтесь, пан профессор, рассказ все тот же, вы его знаете. Правда, в ином качестве: теперь он отвергнут.
– Не пугай: «отвергнут» – слишком определенное слово, на Руженку непохоже…
Камилл рассказал ему о своем посещении издательства.
– Я всегда считал успехом писателя, когда читатели узнают в некоторых персонажах самих себя. Но – горе, когда ответственный редактор не отличается в этом от простых читателей! А вы, пан профессор, выбрали время прочитать мою писанину?
– Вижу, сегодня ты настроил свою виолу на самый жалостный лад. Так что давай лучше сядем. Водки, боровички?
– Самого дешевого рома. Впрочем, откуда вам его взять? Скажите, пан профессор, только честно, не щадите меня: считаете ли вы, что мой рассказ, в том виде, в каком он вам известен, не может пойти?
– Чего мне тебя щадить, этого можешь не опасаться– худшей услуги молодому писателю и не придумаешь. Пойти твой рассказ может, выходят и куда более слабые вещи. Интересный рассказ; но интересен он прежде всего тем, как молодой талантливый прозаик сумел полностью отречься от своего личного, а тем самым и своеобразного взгляда на жизнь.
– Но вы сами всегда понуждали меня к максимальной простоте!
– Извини, это совершенно разные вещи: форма – и свой, особенный угол зрения.
Камилл осушил стопку, Крчма налил ему еще. Нет хуже такой критики, которая касается самой сути произведения: она может раздавить автора, а помочь не в силах.
– Быть может, у тебя в этом рассказе уйма личного, Камилл. Но даже если я описал то, что со мной случилось в самом деле, это еще не значит, что я правдив в литературном смысле. Здесь не хватает именно той авторской позиции, которая преобразует голую действительность так, чтобы художественный образ стал правдивее самой правды. Не пиши пережитое в действительности – пиши вымысел, подкрепленный твоим жизненным опытом!
В том-то и камень преткновения, пан профессор, мелькнуло в голове Камилла: я писал не о пережитом событии, я брал именно вымысел, опирающийся на опыт жизни… Но послушаем дальше:
– Литература, настоящая-то, начинается там, где тебе удалось правду жизни поднять на качественно более высокий уровень – правды художественного образа…
Через открытое окно вливался ароматный весенний воздух раннего вечера, принося с собой мелодичные жалобные звуки песни малиновки. Откуда она взялась в Праге, хотя бы и в квартале вилл, эта птаха дремучих лесов? И может, поет она вполне весело, только моя «художественная правда» преобразила ее пение, подняв на качественно более высокий уровень, придала ему трагический тон, созвучный моему положению?
– Ко всему тому, что вы, пан профессор, стараетесь вбить мне в башку, необходимо еще то, чего в башку вбить нельзя: талант. Нет ли у вас печки?
– У нас центральное отопление. А что?
– Да сжечь бы оба экземпляра!
– Притормози, Камилл! – рассердился Крчма. – А за советом ступай тогда к тому, кто подобострастно и неискренне помажет тебе медом по губам…
Третья стопка водки. Первые признаки знакомого состояния, когда ты словно отодвигаешься от всего того, что тебя так неумолимо жжет. После долгого перерыва снова нашел я дорогу к этому человеку, чтобы напороться на его прежнюю беспощадную откровенность. Немножко неприятно оттого, что Роберт Давид, даже после стольких лет, все еще безошибочно читает в наших душах. Во всех – в том числе и в Руженкиной.
– Возможно, дело отчасти в самой Руженке, причин-то у нее этого хватает. А теперь отдохни от своего рассказа и вернись к нему, когда у тебя со временем образуется самокритический взгляд на него. А чтоб не сидеть без дела, советую другое: отряхни пыль с твоей старой вещи из жизни пограничья, очисть ее от слишком большой дозы психоанализа и предложи другому издательству.
С тех пор как Ивонна с Моникой выехали (какое облегчение для Мариана!), детская комната превратилась в импровизированную киностудию. Раз уж не суждено в ней жить нашему собственному ребенку, пускай здесь, по крайней мере, родится фильм таких зрителей, каким было бы наше дитя – если бы оно было.
Мишь повесила на стенку одну из больших, собственноручно расписанных декораций для фона; смастерила по собственному сценарию куклу с туловищем и конечностями на гибких проволочках – долговязого увальня Мартинека, который по неловкости своей все путает и портит, а по мягкосердечию и добрым замыслам всем помогать попадает в отчаянные положения. Но добро всегда побеждает зло, и все кончается хорошо.
Подсветить сбоку, поставить на выдержку, проверить кадр – щелк! Чуть подвинуть руку с молотком – щелк! Десятки фаз, прежде чем Мартинек вместо гвоздя ударит по своему пальцу и подскочит от боли. Ах, если б работать в цвете! Тогда Мартинек мог бы, к примеру, покраснеть от стыда! А так, при этой медленной, кропотливой работе, приходится ограничиваться только эффектами света и тени.
Зато необходимость заменять мимику движением, выражать реакции Мартинека одними жестами – это волнует, и работа над мультипликационным фильмом увлекает все больше и больше; станет ли эта работа равноценной той профессии, которую Мишь начала было осваивать ради Мариана и ради него же бросила?
На рабочем столе зазвонил телефон. Наверное, Ивонна; у нее перерыв, и ей хочется поболтать. Пока жила здесь, помогала «оживлять» Мартинека, его собаку Бундаша и прочих партнеров; болтали с ней часами, хохотали до боли в животе; будь благословенно упрямое стремление Роберта Давида вернуть Ивонну туда, где ее место, – домой, в Прагу!
Но вместо голоса Ивонны в трубке послышался баритон здоровяка Пирка: по дороге на работу ему вдруг захотелось заглянуть к Крчме, и он нашел его в состоянии душевного потрясения – пани Шарлотту увезла «скорая». В помрачении рассудка она отравилась целым флакончиком снотворного…
– А у меня в диспетчерской ночное дежурство, я не мог побыть с ним. Не оставляй его одного! Он грызет себя, что не устерег жену. Если он когда действительно нуждался в тебе, то именно сейчас…
Мишь поспешно накинула пальто и выбежала из дому. Нетерпеливо топталась на остановке: трамвая нет как нет. Поймала такси, но только села – спохватилась: в кармане одна мелочь.
– К Институту гематологии! – изменила она первоначальное направление.
У Мариана сегодня, правда, ученый совет, который затягивается порой до глубокой ночи, но когда такое серьезное дело…
На длинном темном фасаде светились только три-четыре окна.
– Ученый совет уже кончился? Швейцар удивленно покачал головой:
– Да нынче никакого совета не было!
Мишь нервно рылась в своей сумочке. Сегодня как на грех дежурит самый педантичный из трех швейцаров, он должен записать ее в книгу посетителей, указав номер паспорта, хотя отлично ее знает. Мог бы и опустить эти формальности для жены доцента, одного из руководителей института!
Над дверью Марианова кабинета горела надпись «Не входить!» – такие бывают на лабораториях, где работают с ядовитыми веществами. Но лаборатория Мариана – Мишь помнит – находится несколькими дверями дальше по коридору. Усмехнулась про себя, чуть приподняв уголки губ: растет наш Мариан, такие же надписи заводят себе чересчур важничающие директора предприятий.
Постучала. Тишина.
Стукнула погромче. Вышел, что ли? А красная надпись все горит, в тишине коридора где-то глухо забормотал холодильник.
Взялась за ручку – заперто. Ушел домой? Но был же свет в его окне! В спешке Мишь не обратила внимания, стоит ли на площадке перед институтом машина Мариана. Впрочем, швейцар заметил бы, если б он ушел.
Наконец шаги, повернулся ключ – Мариан в белом халате. На его лице удивленно-недовольная гримаса мгновенно сменилась выражением человека, застигнутого врасплох.
С кушетки поднялся еще кто-то в белом халате.
– Познакомьтесь: доктор Хароусова – моя супруга. Несколько секунд обоюдного смятения.
– Я, наверное, помешала тебе, Мариан, но я еду к Крчме и думаю, тебе надо ехать со мной. – Она коротко объяснила, что случилось.
Побледнев, Мариан сбросил халат, с плечиков в шкафу снял свой пиджак.
– Ну, а я прощаюсь… Рада была познакомиться с вами, – проговорила Люция Хароусова.
Я тоже… Но вслух Мишь сказала только:
– До свиданья.
Стук каблучков Люции стих в коридоре. Мариан без надобности ровнял какие-то бумаги, потом никак не мог найти ключ, наконец, выйдя в коридор, запер дверь. Рассеянно глянул вверх, опять отпер, надавил на столе какую-то кнопку – надпись над дверью погасла. К чему это теперь.
– Кажется, ученого совета не было, – проговорила Мишь после того, как Мариан уплатил за такси и подогнал к подъезду свою машину.
– Отменили.
Машину он вел рискованно – Мариан хороший водитель, но сегодня он тормозил слишком круто и слишком резко прибавлял газ.
– А швейцар сказал, что совета и не должно было быть.
Мариан облизал губы, он смотрел прямо вперед.
– Ну, если ты считаешь швейцара достаточно компетентным.
Давно вспыхнул желтый свет, а Мариан словно не видел. Светофор переключили – Мариан выскочил на перекресток, еще больше поддав скорости.
– Мы проехали на красный, – сказала Мишь. Он не ответил.
Мостовая блестела – недавно прошел дождь, неоновые огни убегали назад, их отражения множились в лужах.
– Я думала, доктор Хароусова работает в районной поликлинике.
Мерварт только что принял ее в институт.
– Врача-практика?
– Она давно стремится в науку. Впрочем, у нас она начнет с азов.
Лаконичный, по-деловому информативный тон. С каждым ответом Мариан как бы плотнее замыкался в оборонительном панцире холода. Другой мужчина, пожалуй, сам начал бы неловко объяснять, искать какой-нибудь способ по-хорошему замять дело – но Мариан… Или его поведение – часть плана, заранее выработанного на будущее, близкое или более-отдаленное? А мне как поступить в этой ситуации – покорно молчать и только бояться, как бы не задеть его очередным вопросом? А ведь на этот очередной вопрос напрашивался бы ответ: «Я показывал ей оборудование и лабораторию, потому и надели белые халаты». И на все дальнейшие вопросы нашлись бы ответы: надпись над дверью просто забыл погасить; работал с раннего утра как вол, вот и прилег отдохнуть минут на двадцать; дверь запер в рассеянности…
Только я-то не собираюсь настырными вопросами унижать себя и его. Какой в них смысл, когда решается главное, быть может, сама судьба!
Когда-то он считал ложь ниже своего достоинства. Начало конца?
«Познакомился на симпозиуме», – вернувшись тогда из Женевы, мимоходом упомянул он о Хароусовой.