Текст книги "В шесть вечера в Астории"
Автор книги: Зденек Плугарж
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
V. Метаморфозы
Думаешь, что насквозь знаешь собственную дочь, но с годами в это убеждение следует вносить поправки. Пока была девочка, я полагал, будто читаю по глазам, что у нее на сердце; теперь, правда, могу понять по глазам Люции – есть у нее на сердце что-то, но частенько не угадываю, что именно. Сейчас это, пожалуй, нечто довольно серьезное, судя по тому, как неосторожно гнала она машину из института домой – хотя к вождению автомобиля у нее, так сказать, талант.
Заперев гараж, Люция вошла в кабинет отца,
– Что новенького в Академии?
– Как тебе сказать. Новый швейцар.
– С тобой невозможно разговаривать серьезно, папа. Вы уже обсуждали кандидатуру преемника Мерварта?
Вот оно и всплыло. Вообще-то я мог это сразу предположить. Знаю, Люция не любит ходить вокруг да около – берет быка за рога.
Его преемником будет Пошварж. А что, у тебя с ним нелады? Точнее его с тобой?
Когда Люция сосредоточивается на чем-нибудь, ее чуть раскосые, упрямые глаза расходятся еще больше. Она все еще хороша; да и чему удивляться? Дочери часто удаются в отцов…
– В мою работу Пошварж пока не вмешивается; тем более что я не в его отделе. Речь о другом: какие, собственно, у Пошваржа заслуги перед институтом?
Странно: предвидишь ведь, в чем суть дела, но только, когда это высказано вслух, чуть ли не с возмущением чувствуешь себя захваченным врасплох.
– Пошварж работает в институте с самого его основания; можно даже сказать, он вместе с Мервартом его организовал. Послушай, Люция, ты серьезно убеждена, что вашим заведением после Мерварта должен руководить Мариан?
– А почему нет?
Чего больше заслуживает самонадеянность этого, сменяющего нас, поколения: уважения за хищную хватку или возмущения этой ничем не прикрытой дерзостью, лишенной даже намека на самокритичность?
– Хорошо, перевернем вопрос: какие заслуги перед Институтом гематологии имеет Мариан?
– И это спрашивает его новоиспеченный тесть? Вместо того, чтобы поддержать его заслуги?
– Ты хотела сказать – надлежащим образом раздуть их… – Хароус твердо посмотрел в глаза дочери – она выдержала взгляд без следа смущения. – Давай уясним себе: научная деятельность Пошваржа куда обширнее и многостороннее; к тому же он на десять лет старше Мариана.
– Но дело не в количественных и не в возрастных критериях: Мариан за свою работу получил Государственную премию А то, что он молод, не должно служить препятствием. Или ты забыл, о чем сам говорил в своем докладе на женевском симпозиуме – на этом широком форуме, в моем и даже Мариана присутствии? Я-то помню твои слова довольно точно: «Молодость в науке имеет одно существенное преимущество: ее мысль идет не по заезженной колее. А для того чтобы занять новую точку зрения, свободную от предрассудков, как правило, бывает необходимо свернуть с заезженной колеи…»
– Но то, что я там говорил, касалось специальных исследований.
– А разве Мариан – не специалист, с самого начала сосредоточившийся на решении одной очень важной проблемы?
– В том-то и суть нашего спора, Люция. От руководителя подобного института требуется умение координировать и обобщать результаты отдельных исследований, создавать на их основе широкие, объединяющие концепции. Для этого, помимо ума, нужны обширные, поистине энциклопедические знания. А такой узкий специалист, как Мариан – именно в силу своей относительной молодости, – иметь их просто еще не может.
– Не может – и точка? А я-то думала, что ты, вероятно, единственный академик, свободный от предрассудков старшего поколения, просто мой вечно молодой папа, да еще с чувством юмора! Впрочем, Мариан тоже ведь не мальчик, до сорока лет ему всего несколько месяцев. И в ящике у него коробочка с ленточкой лауреата.
– На колу висит мочало, не начать ли нам сначала. Ладно, дочь моя, крещенная именем Люция, скажу тебе прямо: не знаю, кто сегодня сможет объективно взвесить долю Мариана в работе трех авторов. Когда его приняли, видимо по настоянию Мерварта, в группу исследователей, он был еще студентом; Мерварт, строго говоря, уступил любимому ученику собственное место в этой группе, предполагая в какой-то степени руководить его работой; формально это называлось шефством. От своей доли в премии Мерварт великодушно отказался. По-моему, случай уникальный; в подавляющем большинстве мы видим обратное: сотрудники трудятся, а славу и почести без зазрения совести огребает шеф. Мариан, бесспорно, талантлив, и он честно вложил в дело много труда. Но составляла ли его часть работы действительно хоть треть этого коллективного открытия? Почему же вскоре после их признания один из трех авторов с досадой покинул институт, а второй заявил, что впредь поищет другого партнера?
– Об этом я ничего не знала… – несколько смутилась Люция.
– А зачем Мариану излагать тебе такие подробности? Тем более что было это давно. Тогда ваша любовь находилась еще, так сказать, в пренатальной стадии[85]85
То есть до рождения
[Закрыть].
– Но теперь он твой зять, и у тебя перед ним определенный нравственный долг. И если не по отношению к нему, то хоть по отношению ко мне. Пост директора нашего института еще не замещен, а ты член президиума Академии, и твое слово имеет вес. И вообще странно, что ты подчеркиваешь в первую голову то, что тебе в Мариане не нравится. Как будто нет у него сотни отличных качеств…
– С людьми вообще трудно, Люция. Они редко говорят о наших добродетелях и куда чаще – о том, чего нам не хватает. Признаю за Марианом уйму положительного. Но не требуй от меня семейственной протекции.
– Я тебя не понимаю. От дела Мерварта ты отмежевался – ладно, это было твое право. Но теперь…
– Я знал, почему. Его уход – причем отнюдь не добровольный – был преждевременным. Мне кажется, Мерварт– идеальный тип ученого в директорском кресле: он всегда умел сохранить критический обзор, глядя на дела как бы сверху и со стороны, что позволяло ему распознавать главное. Мерварт обладал такой, я бы сказал, менделевской способностью угадывать важность вещи еще до того, когда важность эта становится очевидной для всех. Он никогда честолюбиво не стремился охватить весь круг знаний по одной специальной проблеме, зато делал все, чтобы собрать важнейшие факты, касающиеся многих областей науки. И ко всему этому владел тем, что стремительно исчезает в нашем мире свирепой конкуренции: при тщедушном теле пятидесяти трех килограммов живого веса, личность Мерварта имела гигантский вес в этическом смысле. Я убежден, сыскать равноценную фигуру, чтобы поставить во главе Института гематологии, в данное время днем с огнем не удастся. И я же теперь должен еще вступаться за любимейшего из его учеников, который, увы, подталкивал его в могилу!
– Папа, как ты можешь!..
– А вот могу: в то время, когда надо было защищать Мерварта, Мариан попросту отсутствовал, причем для верности укатил в Хельсинки, где ему вовсе не обязательно было присутствовать. Ты это знаешь так же хорошо, как я, милая Люция, и знает это кто угодно. Единственный, кто не знает, – бедняга Мерварт. Так уж оно бывает.
Глаза Люции чуть-чуть прищурились, вытянувшись в горизонтальную линию. Ага, теперь она переменит тактику…
– Папа, когда-то ты сказал маме, что я – твоя слабая струнка. Это еще так, или ты не любишь меня больше?
– Ах ты святая простота по имени Демагогия!
– Ну смотри: Мариан – мой муж и твой зять. Если он станет во главе института, для него откроются шансы на профессуру.
Весьма курьезно. В мое время в руководители научных институтов призывали профессоров; теперь что же– делают профессоров из директоров в Твое время ездили в каретах, а теперь люди летает в космос.
– В пятилетнем возрасте ты с недетской серьезностью уговаривала меня, что заводная кукла слишком дорога, лучше купить простую… Думал ли я тогда, что когда-нибудь твой синдром (правда, переключенный на Мариана) будет называться «карьеризм»! Скажу тебе кое-что, и дай мне договорить. В известном возрасте, к сожалению нередко вскоре после Авраамовых лет, ученые начинают утрачивать способность к оригинальному мышлению, способность к абстракции; они повторяют самих себя, тем более что общество изо всех сил старается по возможности отнять у них время, необходимое для научной работы. Общество требует от ученых тысячу вещей, никак не связанных с их специальностью. Ладно, черт возьми, если уж такой несчастный почувствовал, что для науки он все равно много не сделает, пускай себе представительствует в разных корпорациях, пишет статьи, произносит речи или тихо убивает время за столом президиума на разных собраниях; пускай находит удовлетворение, участвуя в редакционных советах, в движении за мир, в депутатстве, да хоть в ЮНЕСКО. Но Мариан еще слишком молод для этого! Столь раздробленные интересы, правда, приносят большую популярность, но научной работе от них очень мало пользы; подобные занятия прямо противопоказаны ученому, а мне лично – прости, Люция, – они и несколько подозрительны. Не есть ли все это в какой-то мере бегство, поиски выхода? Было бы трагично, если б главной целью Мариана стал успех в чем угодно, успех ради успеха. Ученый-лектор… Одну его лекцию я недавно слушал. Он говорил остроумно, но с профессиональной точки зрения это было холодно, абстрактно, без связи с личным опытом, потому что его у Мариана попросту нет. Желаю ему самого лучшего, но почему вам обоим менее важны успехи в лаборатории и более важны – звания и должности?..
– Я хлопочу не за себя, а за Мариана, и не ради его карьеры, а потому, что он мой муж. Он понятия не имеет о том, что я прошу тебя помочь ему: знал бы – крепко бы меня отругал. То, что ты сделаешь для него, на самом деле сделаешь для меня, потому что, в отличие от тебя, я в него верю, нисколько не сомневаюсь в его способностях в науке – и не подозреваю в карьеризме; я была бы только счастлива, если б ему дали профессора, потому что думаю– это было бы правильно и справедливо. Неужели тебе так трудно понять, что просто я его люблю? – Голос ее сорвался, она отвернулась, ища платочек.
И почему последним аргументом женщин – увы, без различия интеллектуального уровня – всегда бывают слезы? Аргумент, вызывающий не столько сочувствие и понимание, сколько прямо противоположные реакции…
– Сожалею, что ты неспособна понять мою позицию и, в конце концов, мое положение в Академии: тесть борется за назначение зятя! Не говоря о том, что я принципиально против всякого протекционизма!
Рука Люции метнулась к ожерелью – знакомый невольный жест, сигнализирующий о величайшем волнении. Не будь цепочка слишком крепкой– порвала бы!
– Если уж так говорить, то Мариан живет в нашей вилле тоже по протекции! Зачем же он здесь, если у тебя такие серьезные возражения? И здесь я, если значу для тебя так мало, что тебе неважно даже мое счастье – понимаешь, не Марианово, а мое собственное? Лучше будет для обеих сторон, чтоб мы с Марианом нашли себе другое жилище, он и так уже с самого начала опасался жить под одной крышей с тещей! Только я тогда не думала, что именно мама в него влюбится, а ты, человек той же среды, что и он, отнесешься к нему с каким-то предубеждением…
– Люция, не сделать ли тебе паузу, перед тем как выкрикивать в аффекте… Слышишь, Люция?!
Дверь, наверное, вырвалась у нее из рук, вряд ли она хотела так ею хлопнуть. Но все равно; стало быть, доченька-то у меня немножко истеричка – и немножко вымогательница…
Участники ансамбля уже распрощались; собрались уходить и Семеро с Крчмой – единственные зрители, приглашенные на репетицию, вернее, на этакий полупубличный концерт только для родственников (еще бы первая скрипка, Пирк, не пригласил всю свою «семью»!). На лестнице Пирк догнал Ивонну.
– Да, матушка, не многого стоило твое пенье. И слушай, отучись ты от этого тремоло: не мадам Баттерфляй поешь! И не заблуждайся насчет аплодисментов: это твоему декольте хлопали. Фольклор не твоя стихия, и над всем остальным тебе еще надо поработать. Хотя и тогда есть риск, что мало выйдет проку.
Так. Вот и спасибо за все! Да чего было ждать от этого грубияна, хотя и говорит он вроде бы полушутя? Одним словом, Пирк есть Пирк. Когда, вопреки его желанию, Пирка вперли-таки в министерство транспорта, первое, что он сделал с досады, – организовал фольклорный ансамбль, просто для удовольствия музыкантов-любителей.
– А мне понравилось, – вступился за Ивонну Камилл. – Кстати, больше всего Ивонне аплодировал тот, кто на виоле играет, а он, кажется, заместитель министра.
Рыцарь Камилл! Намерение у него доброе, но почему слова Пирка так меня задели, хотя я ведь тоже приняла их как бы в шутку?
– Разрешите проводить вас, дамы? – выйдя на улицу, обратился Камилл к Ивонне и Миши.
Но в эту минуту от стены дома на той стороне отлепилась тень мужчины, и Мишь попрощалась со своими. Видали – вот, значит, как] Полчаса назад в клуб звонил какой-то мужчина, спросил Мишь, и Ивонна чуть ли не заподозрила, что та договорилась – в пику Мариану – с кем-нибудь о свидании, например с коллегой из студии мультфильмов. А оказывается – на самом деле! И слава богу– после всего, что было, от души желаю счастья подружке… С виду мы с ней в одинаковом положении, но тут значительная разница: если я захочу, могу иметь дюжину мужиков, а она… Ей для этого требуется любить.
– Удивил меня Мариан, – сказал Камилл. – Уж его-то я меньше всего ждал.
– Догадался, наверное, что мы все соберемся, – неохотно отозвалась Ивонна.
Камилл, кажется, хочет навести меня на другие мысли: в его ушах, видимо, тоже еще звучат беспощадные слова Пирка обо мне. Но, сказать по правде, все удивились, когда на репетицию заявился Мариан. И в перерывах, подсаживаясь к столику Семерки, Ивонна чувствовала, что Мариан как-то нетипично для себя беспокоен; вряд ли это было связано с Мишью (к эмоциям он, пожалуй, относится так же, как и к научной информации, – по его мнению, все отработанное и ненужное следует напрочь изгонять из мыслей, чтоб не мешали, не занимали место, необходимое для новых смелых концепций).
А потом его беспокойство объяснилось: «Пан профессор, вот уже несколько месяцев у меня не было случая встретиться с вами. Позвольте мне сегодня, хоть и с опозданием, извиниться перед вами за свое поведение тогда, в моей бывшей квартире…»– «Передо мной тебе нечего извиняться, я не помню дурного; вот перед Мервартом… Надеюсь, ты хоть счастлив, сидя за бывшим его столом». – «Я вовсе не боролся за эту должность», – тихо возразил Мариан. «Ты-то нет, это, пожалуй, правда. По крайней мере не прямо…»
Роберт Давид постепенно становится этаким упрямым, ершистым стариком, который уж до конца своих дней будет по-донкихотски бороться за справедливость…
– Это я называю – светский жест Мариана, – донеслись до Ивонны слова Камилла. – А наш Крчма, сдается, стареет: эта его растроганность, когда он вспоминает ушедшие школьные годы…
Но внешне он, скорее, помолодел: похоже, сшил новый костюм и с тех пор, как овдовел, больше начал за собой следить: галстук – раньше он ненавидел галстуки, – подстриженные усищи; волосы сильно поседели, только буйные брови остались такими же рыжими и задорными. Удалец для своего возраста! Но не хотел ли он этими притянутыми за уши воспоминаниями о школе разрядить несколько напряженную атмосферу за столом? Камилл все расспрашивал Гейница о сыне; у Миши с Марианом – рухнувший брак, угасшая любовь… А что у меня? Но я никогда по-настоящему не любила Камилла; любила ли я вообще кого-нибудь? Какую существенную разницу придает глаголу частица любить – любиться…
– Вообще все наши отношения странно перепутались, – сказал Камилл, будто прочел мысли Ивонны.
Но она слушала его рассеянно. Что такое, отчего мой сегодняшний неуспех меня задел? По правде говоря, то, что все эти министерские служащие, участники ансамбля, напоказ выражали мне свое восхищение (кстати, зажмурив глаз), куда унизительнее, чем мой давний провал на кинопробе, хотя сегодня была просто забава. А ведь я всегда хотела отличиться в чем-то серьезном, в чем-то таком, что я умею делать, – откуда у меня вдруг такое чувство, будто я все проворонила, вот и на пение свое напрасно возлагала тайные надежды. Самое худшее: всем кажется совершенно естественным, что я работаю в гостинице, и никому не приходит в голову, что я – зарытый в землю талант… Уж Камилл-то мог бы хоть словечком об этом упомянуть, а не болтать тактично о другом… Его тактичность ужасно холодная, он вроде и интересуется, но не по-настоящему…
На полдороге к дому Ивонны Камилл остановился: позволят ли дамы пригласить их к себе на кофе?
– Тебе, Моника, я сам сварю-такое какао, какого ты в жизни не пробовала!
Моника ослеплена квартирой Камилла; действительно, с тех пор как мы вернулись из Германии, с жильем обстояло у нас не очень-то складно. Сначала Моника временно жила в деревне у бабушки, потом мы обе – временно же – у Миши, потом в служебном номере гостиницы, после чего несколько раз снимали комнату, и не очень удачно.
– Мама, а тут можно везде ходить? – тихонько спросила девочка, когда Камилл вышел. – Ив кухню тоже?
Моника – какая-то тихая, непривычно послушная. И вдруг Ивонна ощутила ее детское восхищение как некий укор: да ведь ребенок еще не знает, что такое жить в собственной квартире…
Вот она в соседней комнате с увлечением смотрит телевизор (дома телевизора нет), чинно держа на коленях чашку с шоколадом (отпивая по глоточку, грациозно отставляет мизинчик).
До обещанного кофе – рюмочку виски с содовой. Одна рюмочка превратилась в три рюмочки. Прошло восемнадцать лет с той поры, как мы так же вот сидели в комнате Камилла, только в тот раз я сама пришла к нему – прощаться перед отъездом, когда я наладилась навстречу блестящему будущему об руку с Ником, и Камилл послал служанку за бутылкой шампанского.
Камилл ненадолго вышел из комнаты, и к Ивонне на цыпочках подошла Моника:
– А где же та пани, чья квартира? – шепотом спросила она.
– Эта квартира дяди Камилла.
– А… а где комната, куда нельзя?
– Можно в обе комнаты. Никакой хозяйки здесь нет.
Моника сделала большие глаза и не по-детски вздохнула. Из телевизора донеслась музыка, Моника поскорей вернулась назад.
А у Ивонны вдруг помертвели сложенные на коленях руки: такое внезапное осознание вины! Ведь только сегодня, быть может, впервые, девчушка узнала то, что для других детей обычное дело, на что она давно имеет право! Ведь все эти годы я эгоизмом своим обкрадывала дочь, не давая ей чего-то очень важного… И в порыве какого-то нового, непривычного чувства стыда Ивонна опустила голову: да что же это я тогда натворила, с таким легким сердцем отвергла все, родной дом и любовь родителей, друзей своих, свою ответственность перед будущим ребенком, а ведь все это и есть отвлеченное понятие родины, подлинную цену которой узнаешь только на равнодушной чужбине….
Вошел Камилл, сел за стол и долго молчал, словно решаясь на что-то.
– Когда я вернулся из армии, нашел в этой комнате письмо от Павлы о том, что она уходит от меня вместе с сыном, – заговорил он наконец. – С той поры живу один, как паук. А когда-то мы вполне удобно размещались здесь втроем. Что, если тебе с Моникой переехать ко мне?
Шок. Все-таки, при всем моем жизненном опыте, возникают еще ситуации, когда перехватывает дыхание. Ах ты боже, до чего же хрупкий сосуд – человек! Впрочем, мой-то сосуд уже кое-как склеен из черепков разбитых иллюзий; а за тот обман с любовными посланиями во Франкфурт я давно перестала сердиться на Камилла. И кто знает, обман ли это? Я разорвала тогда эти письма, но Камилл удивился бы, узнав, что, когда мне тяжело на душе, я до сего дня мысленно повторяю наизусть целые пассажи… Или у парня действительно поэтический дар, или… Скорее всего – «или».
Избавиться от унылого жилья, не видеть больше пуританскую физиономию хозяйки-калеки, исполненной к тому же достоинства и важности без капли чувства юмора… А мне так тягостно смотреть на больных, увечных людей – и не из преувеличенного сострадания, а из какого-то физического отвращения ко всему, что губит или калечит тело. Лет через десять, возможно, это пройдет.
– Но Моника вместо уроков будет торчать у телевизора!
– А мы ей этого не позволим.
Покаянное возвращение несостоявшейся кинозвезды к давнему воздыхателю, как в романчике из журнала для дам и девиц. Прошли века, включая ледовый период, а я осталась звездой Камилловой мечты. Забавно: оба мы, так сказать, потерпели крах. Только не надо сентиментальности, куда лучше перманентно-конструктивная ирония: жизнь преподнесла слишком хороший урок, чтоб лить над собой трогательные слезы.
– Что скажешь на мое предложение, Ивонна?
Пути господни неисповедимы, но я всегда верила, что он не злораден.
– Моника!
Девочка вышла из другой комнаты, поставила на стол пустую чашку из-под шоколада, чинно поблагодарив Камилла.
– Что скажешь, Моника, не переселиться ли нам сюда, в эту квартиру?
Девочка широко раскрыла глаза, обвела недоверчивым взглядом взрослых – и бросилась матери на шею:
– Мама, это будет здорово!..
– Руженка, к тебе идет профессор Крчма, он сейчас к Тайцнеру заглянул, а потом хочет тебя повидать, – раздался в трубке голос секретарши директора. – А в «Тузекс»[86]86
«Тузекс» – торговая фирма в Чехословакии, где продают товары за валюту.
[Закрыть] привезли кофточки, просто чудо!
Визш Роберта Давида порадовал бы меня, если б не эти свитерочки. Но надеюсь, старый пан задержит меня ненадолго: дел-то у нас с ним никаких нет.
Часы на соседней башне отбили еще четверть – какие же это темы, господи, обсуждает с Тайцнером Роберт Давид?..
– Добро пожаловать, пан профессор. А я уж боялась, вы мимо пройдете. Я бы вам этого не простила!
– Откуда ты вообще знаешь?..
– Внутренняя агентура работает надежно. Вас еще полчаса тому назад видели у главного.
Сегодня, кажется, Крчма в дурном настроении, редко он бывает такой мрачный. И бледный какой-то, словно и на солнце не бывает. Но при всем том прямо помолодел! Костюм в безупречном порядке, видно, тщательно следит за собой, на стуле сидит выпрямившись, старый «сокол». Только походка немножко его выдает – всего несколько шагов от двери, а сразу заметишь, что он седьмой десяток разменял. Господи, уже не подкрашивает ли он волосы? В последний раз седина у него была куда заметнее… Неужто начал новую жизнь с тех пор, как несчастная Шарлотта перестала застить ему солнце? И кому, интересно, адресуется эта его непривычная забота о собственной особе? Завел знакомство на старости лет или хочет произвести впечатление на Мишь, которая в последнее время, кажется, пошла в гору?.. Так оно или нет, а освобождение от неудачных браков – путем вдовства или развода, все равно – вроде трамплина, помогает взлететь. Неудачным же оказывается почти каждое супружество: так стоит ли удивляться?
– С монографией о Барбюсе, которую вы отдали в наше издательство, все в порядке?
– Я тебя задерживаю, да?
– Вы – никогда, пан профессор, – Этот человек все замечает; я ведь совсем незаметно глянула на часики! – Просто мне нужно сбегать в типографию, там что-то наколдовали с одной рукописью…
– Я буду краток; с моей монографией, которая попала к твоей коллеге, все в порядке. К сожалению, этого нельзя сказать о рукописи Камилла. Она очень долго лежала у тебя в ящике, а теперь ее там нет.
Ага, адвокат Камилла. Когда же будет конец этой неприятной истории?
– Видите ли, пан профессор, в свое время Камилл принес рукопись, где явны были довольно симпатичные приметы – я бы сказала, приметы бунта против традиций. Но у нас были кое-какие замечания…
– У кого «у нас»? – перебил ее Крчма.
– Хорошо – у меня были кое-какие замечания, я помню, вы любите точность. Но Камилл, к моему великому удивлению и, скорее всего, по чьему-то совету, неизвестно чьему– (теперь я нахальна вру, мы оба отлично, кто был тот советчик), – до основания переделал вещь, чуть не наизнанку вывернул; убрал почти все своеобразное и острое, и получилось нечто неорганично-соглашательское, якобы в духе соцреализма. Но литература нынче ушла вперед…
– Этим советчиком был я, Руженка, и ты это прекрасно знаешь. Но что ты считаешь своеобразным и острым? Подражание экзистенциалистам или «новому роману»?
Какое право имеет этот человек разговаривать со мной таким пренебрежительно-поучительным тоном? В издательском деле я не какой-нибудь эмбрион, имею право на собственное мнение, на позицию своего поколения. Что же касается затянувшейся истории по имени «Камилл Герольд», то у меня тоже есть нервы…
– Новая действительность требует нового метода, такого, который охватывал бы по возможности все ее многообразие. И почему бы нам не поучиться у тех, кто в этом ушел дальше нас? Вы сами, пан профессор, учили нас любить Незвала. Вы что же, и ему бы посоветовали отвернуться от французских образцов и писать, как Галек?
– Незвала сюда не впутывай, он имел право играть с кем хотел, хотя бы и с французами, потому что был сильнее любого влияния. Но если ты такую мудрость, почерпнутую из литературных журналов, изливаешь на молодых авторов и насильно запихиваешь их в «европейский литературный контекст», то спасибо большое! Со временем о них и собака не залает. Нигде! Если наша литература и может стать общеевропейской, то исключительно путем отображения нашего, природного, порожденного чешской душой и кровью, нашего собственного, исторически обусловленного взгляда на мир!
Ах, господи, это суждение где-то близко к истине, но тем временем в «Тузексе» распродадут кофты.
– Однако я пришел не для дебатов о литературных направлениях, а чтоб поговорить об отвергнутой рукописи Камилла…
Так. Вот оно.
– …А раз ты торопишься, скажу лишь, что сомневаюсь, имеешь ли ты как редактор право навязывать авторам свою поэтику, да еще таким способом, вплоть до отказа, сводить с ними личные счеты.
– Это уж очень сильно сказано, пан профессор, – Руженка почувствовала, как от возмущения у нее заколотилось сердце. Этот человек заставит-таки меня залатать грубый мешок грубой же заплатой! – С вашего разрешения, в издательстве за современную – подчеркиваю, современную! – прозу отвечаю я. А вы не можете знать наши критерии, наши мерила художественности: на то существуют ответственные редакторы. Рукопись Камилла в том виде, в каком он ее представил, просто не укладывается в рамки наших изданий.
– Безусловно. Я, видно, старею, и ты лучше знаешь дело. Я бы сказал, ты и все-то лучше знаешь, одним словом, Besserwisser[87]87
Всезнайка (нем.).
[Закрыть].
– Ну, это уж, пожалуй…
– Можешь не считаться со мной как с бывшим классным руководителем, милая Руженка, – перебил он ее, – но ты не можешь не считаться со мной как с одним из рецензентов этого издательства. Я читал все, что до сих пор написал Камилл. И я должен бы утратить всякую способность к суждению – хотя бы просто читательскому, – чтобы ошибиться в главном. Вещи его не чудо, но и не настолько плохи, чтоб их нельзя было издать. Выходят и куда более слабые…
– Почему же тогда, если правы вы, рассказ Камилла не вышел у нас?
Ох, это вырвалось у меня в запальчивости… Как глупо, сама подставила себя под ответный удар!
– А я тебе отвечу прямо: потому что об этом позаботилась ты! Причем способом, чертовски противоречащим основам литературной этики!
– Знаете, пан профессор, это как дурной сон…
– Тогда проснись! Я только что был у вашего главного, оказывается, Тайцнер дал тебе полную свободу, он не хотел слишком вмешиваться в дела Камилла, чтоб не говорили, будто он необоснованно покровительствует своему протеже, у которого даже на свадьбе был. По моему настоянию он дал мне прочитать отзыв вашего внештатного рецензента. Как ни странно, рецензент, только один, хотя тебе хорошо известно, что требуется, как правило, хотя бы два отзыва. И в этой рецензии две страницы: на первой вполне объективный разбор, хоронит рассказ несколько нелогичное заключение на второй. Загвоздка-то вот в чем: эта вторая страница написана на другого сорта бумаге и на другой машинке!
– Пан профессор, вы сегодня плохо выспались. Разве не бывает, что дописываешь работу где-то вне своего дома, на другой машинке?
– Хоть не лги мне в глаза, черт побери! – Крчма внезапно ударил кулаком по столу, Руженка подхватила скатившийся карандаш. Крчма встал, в негодовании затопал к двери, потом обратно, опять плюхнулся в кресло. – Не повезло тебе, Руженка: я, видишь ли, лично знаком с этим рецензентом. Позвонить ему? – он протянул руку к телефону.
– Не надо, пан профессор, – она удержала его руку– и вдруг будто превратилась в прежнюю восьмиклассницу. Господи, да я чувствую, что покраснела до корней волос! – Вы… вы говорили об этом с Тайцнером?
Она с трудом выдавила эти слова. Уже один этот сдавленный голос меня изобличает…
– Еще нет.
Если Крчма не удержится и все ему выложит – Тайцнер, правда, как старый профессионал, в кое-каких хитростях против авторов – на стороне редакторов, но такое было бы и для него чересчур, а с Крчмой он давно знаком…
«…Можешь рассчитывать, что с нового года будешь заведовать всем отделом прозы…»
И вот теперь эта реальная надежда теряется в тумане неуверенности… Где гарантия, что этот мой промах не будет иметь худших последствий, чем только крик на грани инфаркта, и выговор, и лишение премии – это-то я уж как-нибудь переживу…
– Я догадывался – это ты зарыла собаку, из-за которой Камилла так долго преследует злой рок, – устало и словно упав духом заговорил Крчма. – Но то, что ты так злоупотребила своим служебным положением, желая свести с Камиллом воображаемые счеты, что ты унизилась до жалкого мошенничества, – это ведь и мое личное поражение, понимаешь? Я столько надежд возлагал на вас семерых, годами безрассудно уверял себя, что мне удалось привить вам хоть основные принципы этики…
Он сидел, сгорбившись, с неумело закрашенной сединой на висках, все его старания казаться молодым будто разом сменил глубокий упадок духа. Да что же это, неужто я никогда не отучусь краснеть? Как я ненавижу этого человека…
– Теперь – только к твоему сведению, Руженка: Камилл пишет новую вещь из жизни их бывшего винного погребка. Так сказать, воссоздает образ современного салона, где встречаются литераторы, художники, актеры и вообще люди искусства. Что-то говорит мне – вещь получится хорошая. Впервые я почувствовал: Камилл взялся за свое дело, и я рад, что он послушался меня, взяв эту тему. Я его заклинал, чтоб он никому и ничему не давал себя сбить, не оглядывался ни на какие модные образцы… А среду эту он хорошо знает. Но после нашего с тобой сегодняшнего разговора я буду заклинать его еще и о другом: чтоб он, когда рукопись будет готова, отнес ее в любое из многочисленных пражских издательств, кроме твоего, Руженка. Прощай.
На расспросы Камилла какая-то местная жительница показала в сторону берега, заросшего камышом: