355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зденек Плугарж » В шесть вечера в Астории » Текст книги (страница 11)
В шесть вечера в Астории
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 05:30

Текст книги "В шесть вечера в Астории"


Автор книги: Зденек Плугарж



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц)

Ник, вздрогнув, проснулся, виновато сжал ей руку.

– Кто эта женщина там, в кафе, которая с тобой поздоровалась?

Ник искренне старался вспомнить, о ком она.

– А, я недавно снимал ее для армейского журнала и для «Пикчер пост». Это дает приличный гонорар.

– Нагишом?

Он потянулся за сигаретой, закурил.

– Профессиональные натурщицы на это не смотрят… – Ему удалось выпустить изо рта ровное колечко дыма, оно поднялось, вытянулось эллипсом. – Нет, эта духота меня убьет! – Он нашарил брошенную как попало пижаму, вытер лоб ее рукавом. Потом протянул Ивонне бокал шампанского, оно уже почти не пенилось, в бутылке оставалась еще добрая половина. – Вообще-то лучшей моделью была бы ты, конечно, но я не осмелился бы предложить тебе такого. А лицо закрывать нельзя…

– Ты послал мои снимки тому режиссеру?

– Оператору. Разумеется, еще из Питтсбурга, Ивонна приподнялась на локте.

– Ты был в Питтсбурге?

У него нервно дернулось веко; он налил себе вина. Когда снова повернулся к Ивонне, лицо его выражало досаду и смущение, как у человека, который нечаянно проговорился,

– Был.

– Когда?

– Вскоре после того, как ты уехала из Пльзени в Прагу. – Он будто усилием воли вернул себе равновесие и уверенность. – Я тогда получил отпуск для поездки домой…

– Я думала, ты из Сан-Диего.

– В Сан-Диего я родился, а мой дом в Питтсбурге. У Ивонны пересохло во рту.

– Что значит – твой дом?

Ник закинул подушку себе за спину, сел, поджав ноги и обхватив руками колени. Лицо его затвердело, и – как ей показалось – он даже побледнел.

– У меня там семья, Айв.

– Вот это гол… вернее, удар ниже пояса, – с трудом выговорила Ивонна бесцветным голосом. – И это ты мне сообщаешь только теперь?

Он взял ее за руку, успокаивая. Она высвободила руку.

– Не люблю, когда мужчина врет в главных делах. Лгут все, но я ведь спрашивала тебя об этом, когда мы в первый раз легли в постель… Соврать в такие минуты – большая трусость. Особенно со стороны человека, который столько раз на фронте добровольно вызывался на передний край!

Раздраженно, неловко он задавил окурок в пепельнице.

– Я был здорово влюблен, Айв. Ужасно боялся, что потеряю тебя, если…

– Был… значит, теперь – нет?

– Я и сейчас влюблен, ты только что могла в этом убедиться.

– Положим, в этом не так уж много было общего с любовью. И кто же у тебя в семье?

– Милдред, то есть жена, и сынишка Дэвид. И моя старая мамочка, которую я очень люблю.

– Сколько лет сыну?

– Теперь ему… девять.

Ивонна еле заметно перевела дух. Боялась самой себе признаться, – что бы она сделала, если б он сказал: «Малышу год». И все же ей трудно было сдерживаться. Только бы не унизиться до истерики, тогда в одну минуту можно проиграть все…

Окурок в пепельнице еще тлел, в других обстоятельствах она не обратила бы внимания, но теперь едкий дым действовал ей на нервы. Встала, натянула платье на голое тело, энергичным движением задавила окурок. Села на край кровати Ника.

– Как ты представляешь себе наше будущее? Собственный голос все еще казался ей чужим.

– Разведусь, разумеется. Айв, дарлинг, ты ведь не сомневаешься, что я говорю совершенно серьезно…

– Мы знакомы три года. Если б ты так уж серьезно об этом думал, у тебя было три года времени.

– По за это время я лишь один раз ездил домой. На рождество – первое рождество после пяти лет войны! Не самый подходящий момент, чтобы вместо привета объявить жене, что ты с ней разводишься…

– А ты уверен, что вообще когда-нибудь найдешь в себе мужество?

– Послушай, дарлинг: тебе ведь ясно, что за столько лет разлуки у меня уже не осталось никакого чувства к жене. Да и она все эти годы наверняка жила не монашкой.

– А задумывался ты когда-нибудь о твоем чувстве ко мне?

– Много раз. В отличие от женщин мужчины чаще всего не испытывают особой потребности в каких-то чувствах к женщинам, с которыми спят. Мужчина может менять их, но любить он может только одну-единственную. Под этим я понимаю, что его тянет к ней тем сильнее, чем он от нее дальше, думает о ней, когда ему плохо, или, наоборот, когда ему выпадает крупный успех. Для меня такая женщина – без всяких оговорок ты, Айв.

– Неужели у тебя было так мало успехов, что мне приходилось подолгу ждать тебя?

– Ты отлично знаешь, я все время в командировках. Сейчас, к примеру, был в Париже…

– Что ты там делал?

– Мы с тобой с самого начала уговорились, что ты не будешь расспрашивать меня о делах, связанных со службой.

А у нее опять разыгрались нервы. Но она заставила себя не повышать голоса.

– Правильно, и за это ты сможешь когда угодно прятаться в будущем. Когда тебе будет нужно, чтобы я ни о чем не знала, просто скажешь, что это связано со службой,

Великолепная перспектива. К сожалению, только для тебя,

– Ты слишком мрачно смотришь на вещи. А я-то сегодня так радовался тебе! Да ведь ничего не случилось, Айв, ничего не изменилось! Пожалуй, я сделал ошибку, надо было сказать тебе, что у меня есть семья, еще в первое наше свидание в Пльзени… Но я тогда уже знал, что ты – моя судьба, раз и навсегда. Когда я учился на военно-морских курсах, был у нас один капитан, видно, малость тронутый; он включал в свои лекции вопросы, никак не вязавшиеся с военной службой, например, о логике характеров. Раз как-то задал нам такую задачу: пароход, на котором вы плывете с женой и матерью, которую очень любите, тонет. У вас есть возможность спасти только одного человека. Кого вы выберете? Одни отвечали – жену, другие – мать. А капитан сказал: самым логичным будет спасти совершенно чужого человека, потому что в обоих названных вами случаях вы эгоистически ставили собственные интересы выше общечеловеческой гуманности: спасая близкого человека, вы на всю жизнь обеспечиваете себе его благодарность, от чужого же вам нечего ожидать.

– К чему ты мне это рассказал?

– После сама догадаешься.

– Этот трогательный пример вообще хромает на обе ноги.

– Не совсем. Я пожертвовал женой и матерью уже в тот момент, когда узнал тебя.

– Значит, я тебе чужая?

– Была в тот момент. И я не ожидаю от тебя ничего, кроме одного: позволь мне любить тебя, Ивонна!

Он назвал ее полным именем, и это ее обезоружило.

– Ты ужасный демагог, Никушка, но все твои аргументы бьют мимо цели.

– Кроме одного, и это не аргумент, а факт, гарантированный факт: в следующий же отпуск я съезжу домой, разведусь и вернусь к тебе свободным человеком. И тогда будущее будет только нашим, Ивонна…

Мариан поднял голову от бумаг.

– Здорово, Камилл, о, да ты еще жив!

– То же самое я мог бы спросить и о тебе, но уже и сам вижу – ты жив, и притом на все сто процентов!

Камилл с некоторым удивлением озирал два письменных стола, заваленных бумагами и книгами; на одном из двух кресел громоздилась стопка специальных журналов – видно, что Камилл не привык ни к такому беспорядку, ни к тесно набитой комнате, а назначение каких-то небольших аппаратов на третьем столе было для него все равно что китайская грамота.

– А я и не знал, какие ты делаешь успехи – вон у тебя даже собственная библиотека, – Камилл кивнул на книжный стеллаж, поставленный поперек кабинета таким образом, чтобы не видно было кушетки, покрытой клетчатым пледом. И даже комната отдыха…

– Ошибаешься: это резиденция ассистента Перницы, меня он просто пускает сюда повегетировать. Но иногда я действительно ночую на этой кушетке, когда опыт длится всю ночь и надо то и дело вставать к нему.

Камилл вздохнул как бы с завистью:

– Чувствую, ты здесь на месте, и я этому рад. Потому что тех, кто не на своем месте, можно только пожалеть.

Он стал рассматривать фотографии за стеклами стеллажа. Групповой снимок: люди в белых халатах, сотрудники какого-то иностранного института – этих он оставил без внимания, его больше заинтересовала фотография девушки с кошачьей мордочкой.

– Возлюбленная Перницы, – бросил Мариан.

– А твоих снимков здесь нет?

– Чьих, к примеру?

– Ну хотя бы Миши.

Мариан несколько опешил: ничего подобного ему и в голову не приходило.

– Впрочем, ты прав: кто хочет чего-то добиться в жизни, не должен растрачивать себя на чувства.

Что это – горькая самоирония по поводу слишком раннего брака?

– Sine ira et studio[54]54
  Без гнева и пристрастия (лат.).


[Закрыть]
– и не в порядке комплимента: раз тебя, Мариан, еще студиозусом взяли в коллектив, в котором работает сам Мерварт, значит, ты в потенции научный феномен.

– Пока я этого не замечал: я всего лишь волонтер за шесть сотен в месяц. Точнее, поденщик, которого по ночам поднимает обыкновеннейший будильник – наблюдать за морскими свинками; эти, в отличие от меня, дрыхнут без помех.

Камилл рассеянно взглянул в окно, на верхушке старого клена галдела невидимая стайка воробьев.

– Кстати, как подвигаются дела с вашей цитоплазмой? Сдается, Камилл заставил себя задать этот вопрос просто из вежливости…

– Хочешь сказать, с цитостатиком. Довольно медленно. В нашей работе требуется чудовищное терпение – и упрямое любопытство, что и рекомендует наш шеф; к счастью, я пока не утратил эти свойства. Каждый, пока длится его великое приключение на планете Земля, обязан быть любопытным и сохранять это свойство до последнего дня своей жизни. Если кто-нибудь умирает, не имея никаких вопросов к миру, нет оснований искать продолжателей его дела. Так говорит Мерварт.

– Ты часто его цитируешь.

– В нашем деле начинающий вряд ли обойдется без помощи предшественников. Тем более что шеф как бы курирует нашу тройку. Что нам, пожалуй, больше всего нужно, так это направленная идея. Пока что мы смахиваем на алхимиков времен императора Рудольфа: выйдет – не выйдет? А в итоге, быть может, получится нечто совсем другое. Когда Субейран открыл трихлорметан и назвал его хлороформом, он и думать не думал, что изобрел анестетик. Да и Рентген вовсе не искал способ упростить хирургические вмешательства.

Стоп, опять я увлекся, а Камилла это, быть может, вовсе не занимает…

– Да, но ты не шарлатан и знаешь, что ищешь.

– А ты думаешь, алхимики были шарлатаны? Ошибка, приятель! Концепция алхимиков о возможности преобразовывать одни элементы в другие была верной, что и доказано именно в нашу эпоху. Просто они малость опередили свое время, лет эдак на триста пятьдесят, и на все про все у них были одни голые руки. В любых мечтах о прогрессе всегда есть зерно истины, говорит Мерварт. И вся гениальность человека науки состоит в том, чтобы распознать, из какой именно мечты и можно это зерно извлечь.

Камилл глубоко вздохнул – сегодня уже второй раз,

– Счастливый ты человек…

– Почему бы это?

– Можешь жить для Своего дела. Ничто не мешает тебе думать о своей работе, и нет у тебя необходимости занимать мозги чем-либо другим.

Похоже, приятель, ты явился ко мне с какой-то раной в душе, но не хочешь пока выкладывать карты на стол. Пожалуй, лучше переменить тему.

– Нам здорово помогли деньги, что ты нам ссудил. Пойдем, взгляни на то, в чем есть и твоя заслуга! – Мариан взял Камилла за рукав, провел через коридор в одну из лабораторий, прямо к столу с аппаратурой, хромированные части которой сверкали новизной.

– «Beckmann and Соrр., USA»[55]55
  «Бекманн и компания, США» (англ.).


[Закрыть]
, – вслух прочел Камилл надпись на фирменном щитке. – Что это за штука?

– Спектрофотометр. Поставляется через ЮНРРА.

– Сколько аппаратов! И не подумал бы, что гематология так механизирована. А этот для чего?

– Для многого. Например, устанавливать степень концентрации бактерий в миллилитре какого-нибудь раствора. Вот в этом ящичке – источник ультрафиолетовых лучей. Белки, скажем, поглощают лучи на волне 280, нуклеиновые кислоты – на 260 ангстремов…

Ну вот, опять увлекся – еще бы ему меня не перебить!

– Это мне говорит чертовски мало.

– Да и как оно может что-то говорить философу?

– Бывшему, – вставил Камилл.

– Как это – бывшему?

И в третий раз глубоко вздохнул Камилл.

– Попросили меня с факультета. По соцпроисхождению, как это теперь называется.

Вот оно что! И он сказал об этом без намека на патетику… Если кто и испытывает теперь чувство, будто его осадили, так это я!

– Это беда, Камилл… – Какой сдавленный голос, и не похож на мой! – Вообще-то в последние недели я опасался чего-то в этом роде, когда думал о тебе. Понимаешь, бывают ситуации, когда трудно найти утешение для потерпевшего… Что будешь делать?

– Не знаю. Все это еще так свежо.

– А… а если попросить кого-нибудь походатайствовать– хочешь, попробую поговорить с Мервартом? Камилл покачал головой:

– Ни к чему. Войди в его положение: не станешь же требовать от столь принципиального человека, каким я представляю Мерварта по твоим рассказам, чтобы он вслепую вступился за того, кого и в глаза не видел!

– А что Гейниц? У него ведь братишка в Комитете действия вашего факультета! Конечно, Гонза возьмется за это дело без восторга, но в таком серьезном вопросе…

– Гонза сам позвонил мне, узнав обо всем. Сказал, что еще раньше его просил Крчма – Роберт Давид подумал обо мне первым. И будто Гонза сделал все, что мог, сразу пошел к брату, но тот ведь не один в Комитете; сказал – преодолеть одиозность папиной фамилии не в силах никакая протекция. Не знаю, известно ли тебе: папе пришлось покинуть Прагу, родители живут пока на нашей даче – на «моей» даче, где мы справляли свадьбу. Знал бы папа, для кого ее покупал…

Камилл перевел взгляд на клетку – белая мышка была, вероятно, уже чем-нибудь отравлена, но еще довольно бодро бегала за решеткой.

– Микки-Маус… – вдруг проговорил Камилл с отсутствующим видом. – Знаешь, мне сейчас почему-то вспомнилась смерть бабушки с материнской стороны. Она меня боготворила, а я в детстве любил ее больше, чем маму. Когда мне сказали, что бабушка умерла, я не мог понять, как к этому отнестись, хотя был уже довольно большой. Я тогда представлял себе смерть в виде скелета в кукольном театре. И заревел я только за столом, когда увидел на моей детской салфеточке вышитого мышонка – то был самый пик популярности Микки-Мауса, я его просто обожал, и бабушка вышила мышонка мне в подарок… Но, господи, почему я тебе сейчас все это рассказываю? – спохватился Камилл.

А Мариан знал почему. Мы достаточно хорошо знакомы, и я вполне могу понять его состояние. По одному виду ясно, что в нем происходит: побледнел, поник… Ведь до сих пор он с каким-то странным равнодушием, как бы сам не очень веря, носил звание, каким наградил его класс. И лишь теперь, когда перед ним всплыл образ свадебного подарка отца – роскошной виллы, в которой нашли прибежище его родители, – бедный Камилл ощутил все значение того факта, что именно он, первый ученик, долгие годы выступавший от имени класса, не получит высшего образования, не будет у него диплома, в обладании которым он, думая о своем будущем, нимало не сомневался…

И Мариан сделал то, что отнюдь не было в его привычках: молча положил руку на плечо Камилла. А этот утешающий жест как бы требует в ответ чуть-чуть приоткрыть душу…

– Все это свалилось на меня слишком сразу, дружище. Учеба заказана мне навсегда, папа с мамой в ссылке, а мне теперь чуть ли не стыдно входить в бывший наш бар, куда я раньше мог забегать в любое время и приглашать кого угодно, пользуясь открытым счетом… Нашу просторную квартиру над баром, в которой я родился и мирно прожил двадцать семь лет, придется обменять на какую-нибудь тесную гарсоньерку, где некуда будет скрыться, когда запищит ребенок… Несчастье шагает быстро, сказал Шиллер…

– Да, это беда, Камилл, тут ничего не скажешь. Мне кажется, было бы нечестно пытаться утешать тебя. И все же ты не должен пассивно покоряться судьбе, хотя бы в душе. Что сказал бы в этой ситуации Роберт Давид? Наверное, нечто вроде: всякому несчастью приходит конец, пройдет время, дела твои как-то устроятся, и ты будешь смотреть на этот прорыв в твоей жизни уже спокойно, как бы со стороны, даже, может быть, снисходительно. Я же ко всему этому могу прибавить кое-что из собственного опыта. Понимаешь, воздействие на человека тяжелых ударов имеет свою градацию. Не люблю ходить за примерами к самому себе, да и в применении к данному случаю сравнение это здорово хромает, но, когда меня схватило гестапо, я сначала был спокоен как лед. Никакого преступления я не совершал, и мне даже любопытно было, что они собираются мне пришить. Отчаяние обрушилось на меня только по дороге в Ораниенбург, когда нас везли в «подлодке» – это такой вагон, разделенный на одиночные клетки размером в квадратный метр: крошечное зарешеченное окошко да сиденье. На какой-то станции на соседний путь подошел обычный пассажирский поезд, по перрону шла удивительно красивая девчонка, чему-то улыбалась про себя – это было уже в Германии, люди садились в поезд, притворяясь, будто не видят за решетками наших застывших лиц. Потом вдоль поезда прошел мальчишка-официант в белой курточке, он кричал «Kaffee!» – это была просто военная бурда, а мне вдруг так страшно захотелось кофе, – и вот только тогда, только в этот миг я понял, что со мной случилось, понял, что я совсем в другом мире, лишенный всяких прав, просто безымянный, ничего не значащий нуль, для которого даже глоток скверного кофе – табу, нуль, недостойный даже равнодушного взгляда… И подумал я тогда, что, быть может, не вернусь из концлагеря, что мой аттестат и надежды на будущее – все пошло псу под хвост… И вот, глядя в спину кельнера, который удалялся от меня со своим кофе, я вдруг – в первый и последний раз за три года заключения – разревелся… Почему я это рассказываю: всего несколько месяцев спустя, когда я стал обстрелянным, опытным «хефтлингом», мне уже смешно было вспоминать об этом эпизоде, а нынче, естественно, тем более…

Мышка в клетке жадно пила воду из трубочки, тянулась вверх, став на задние лапки, и потому казалась неправдоподобно длинной.

– А все же посоветуй, куда мне обратиться, – попросил Камилл. – Павла при двухмесячном ребенке, работать не может, да я и вообще не хотел бы, чтобы она пошла служить. Просить систематической поддержки у отца я тоже не могу – им с мамой самим теперь приходится жить на то, что у них еще осталось. Там, в этой Мытнице, нашлось, правда, несколько сердобольных, считающих моих родителей «национальными мучениками»: раз-другой принесли пирогов, яиц, – но подобные акты милосердия быстро надоедают. Сержусь на маму, зачем она вообще-то приняла эти подношения, когда у нее в кожаной шкатулке драгоценностей, быть может, на четверть миллиона. Нет, я все должен взять на себя. Хотелось бы зарабатывать литературным трудом – писать-то мне, надо думать, разрешат… Мариан в раздумье заходил по комнате; его белый халат уже нуждался в прачечной… Эх, приятель, боюсь, зря ты питаешь слишком радужные иллюзии, полагая, что в издательствах тебя встретят с раскрытыми объятиями, даже если ты и принесешь что-нибудь дельное!

– Как подвигается твоя «пограничная» повесть?

– Да как-то… неопределенно. Договора мне еще не прислали. Звонил туда пару раз, да все не заставал главного редактора.

– А Тайцнер?

– На последнюю встречу со мной он уже не пришел. И не позвонил. Как сквозь землю провалился.

Ах, эта горькая, понимающая улыбка Камилла, его тихий голос, такой ровный от страшного напряжения…

– Подозреваю, мои неприятности с университетом, конечно, не облегчат мне занятия литературой. Но оставить их я уже просто не могу. А может, и права не имею. Думаешь, не сумею я написать такую вещь, чтобы она, говоря современным языком, «отвечала культурно-политическим требованиям» – и чтобы при всем том мне не пришлось краснеть перед самим собой?

– А тема у тебя есть?

– Представь – есть!

И разом – оживленный, на удивление самоуверенный тон. Слава богу, есть хоть что-то, в чем Камилл, при его теперешнем положении, может найти прибежище; это прибежище – уверенность в своих литературных способностях.

– Выкладывай!

– Концлагерь! Но совсем в ином аспекте – и совсем на другом уровне, чем десятки полурепортажей очевидцев, появившиеся после войны. – Теперь встал уже Камилл, заходил по кабинету. – Я вовсе не собираюсь умножать количество порой примитивных обвинений, авторы которых героизируют сами себя, увлекаясь описаниями страданий и голода. Я хочу постичь психику человека, который после нормальной, благополучной жизни внезапно попадает в такую обстановку, где невозможно притворяться, играть какую-то роль, где каждый день характер его подвергается испытанию, где человек впервые узнает правду о самом себе – мужествен он или труслив, способен ли на жертвы или всего лишь на эгоистические уловки, что в нем преобладает– величие души или жалкая приземленность, человеческое достоинство или животный инстинкт, желание выжить во что бы то ни стало, хотя бы за счет других… В общем, я представляю себе нечто вроде исследования – как изменяется в экстремальных условиях психика человека, который, быть может, только в этих условиях и познает сам себя. Я убежден, что смысл крупных исторических событий можно постичь лишь по прошествии известного времени, когда улягутся первые эмоции и несколько прояснятся точки зрения. Первый большой роман о мировой войне – я имею в виду Ремарка – возник десять лет спустя, а Шолохову для его «Тихого Дона» понадобилось еще больше… Камилл вдруг осекся.

– Что ты на меня так смотришь – оттого что я осмелился привести такие имена в связи с моими литературными амбициями? Ну и что? А у тебя, в твоей области, разве не самонадеянность – ссылаться, говоря о себе, на Рентгена и Субейрана, или как там его зовут?

Этот внезапно агрессивный тон, пожалуй, чересчур: я ведь, черт побери, стараюсь ему помочь… Видно, нервы ни к черту, и неудивительно.

– Что ж, тема достойна Достоевского; я лично желаю тебе всяческого успеха. Правда, я не совсем компетентен судить о том, какое значение имеет для такой темы личный опыт, но не помешает ли тебе то, что о лагерной обстановке ты можешь судить лишь понаслышке?

– Тут я рассчитываю на тебя, Мариан. Ты все это пережил. Рискну утверждать, что мне известно кое-что о человеческой душе, но лагерных реалий я, конечно, не знаю. Придется мне пару разиков отнять у тебя время…

– Если это тебе поможет, я с удовольствием. Твой замысел выглядит вполне обнадеживающе. Но мы отклонились от другого вопроса. Допустим, твоя повесть, или что это будет, получится, и ее издадут. Но сколько ты будешь ее писать – год, а то и дольше? Потом работа с редактором, вон с Тайцнером ты провозился чуть ли не год…

– Я как-то не все сразу улавливаю, к тому же Тайцнер был просто вымогатель. Эти затянувшиеся занятия с ним в нашем погребке… Теперь он немножко напоминает мне частнопрактикующего врача, который растягивает лечение пациента как можно дольше, чтоб гонорар…

– Кстати, гонорар, или хотя бы аванс, если все пойдет без проволочек, ты можешь ожидать разве что года через полтора. Достаточно ли у тебя ресурсов, чтобы позволить себе столько ждать, притом именно сейчас, когда отец твой все потерял, а у тебя семья на руках? И еще вот что: сам понимаешь, студент, «вычищенный» из университета, не имеющий постоянной работы…

Как и следовало ожидать, самоуверенность Камилла была искусственной; все обстояло совершенно не так, как он говорит. За вспышкой эйфории закономерно следует упадок духа, и Камилл совсем сник.

– Но я понятия не имею, где искать работу, – убитым голосом проговорил он. – Кому нужен недоучившийся философ… не говоря о каиновой печати? На лбу я ее, правда, не ношу, но каждый кому не лень может меня заклеймить…

– Сейчас тебе не стоит метить слишком высоко. Верю, когда-нибудь ты еще вернешься в университет, и, я бы сказал, сделать это будет тем легче, чем ниже окажется ступенька, с которой ты начнешь. Стой, меня сейчас осенил святой дух! Не хочу тебя оскорбить – обещай, что не обидишься и не хлопнешь дверью… Мысль вот какая: заведующий нашим институтским виварием уходит на пенсию; что, если тебе пойти на его место?

Камилл невольно опустился на стул.

– Ты серьезно?

– Ну, я и сам тут пока еще не выше травы, но возможно, мне удастся уговорить доцента, заместителя Мерварта: он сочувствует студиозусам, попавшим в переделку. Да и мои коллеги по теме тоже, пожалуй, помогут. Место не на виду, я бы сказал подпольное, причем буквально: виварий помещается у нас в подвале. У тебя в подчинении даже помощница будет, она клетки чистит. Наши опыты, как правило, не служат здоровью морских свинок, кроликов и целого полка мышей; твое дело – пополнять их редеющие ряды, распределять по лабораториям, причем главным образом на бумаге. Полагаю, такой джоб[56]56
  От англ. job – работа


[Закрыть]
заберет у тебя не так уж много времени, останется и на литературу, и даже в рабочее время сможешь писать. Ни официальными, ни светскими визитами никто тебя обременять не будет – скажу прямо, для некоторых наших эстетов слишком уж наши зверюшки благоухают… Но с точки зрения твоих замыслов есть тут еще одна выгода: в подвале-то, среди клеток, творческая личность играючи представит себе обстановку тюрьмы… А потребуются от меня подробности лагерного бытия – тебе только на два этажа подняться…

Ага, теперь в душе Камилла борются два соображения: с одной стороны, заманчиво-доступный источник существования (да я по лицу его вижу, до чего он одержим желанием начать новую повесть!), с другой стороны, опасение: что скажет Павла? Она-то выходила за перспективного наследника прославленной пражской фирмы, а получит мужа, стоящего в самом низу общественной иерархии, так сказать, в подвальном этаже общества, и его костюм от портного Книже пропитается смрадом морских свинок… Но, как гласит пословица, сидишь в дерьме – не смешки на уме!

– Знаешь что, Мариан? Это ведь я, так сказать, в детство возвращаюсь… В моей комнате, если помнишь, висела на стене картинка – чуть ли не до самого окончания школы! И каждый день смотрел на меня раскрашенный большой Микки-Маус, а вокруг целая стая мышек. И вот теперь они снова будут у меня на глазах, только уже в натуре… Так что, если я подойду в кадровом отношении, берусь за этот мышиный джоб!

Резкий свист пара из предохранительного клапана заглушил их слова, Мишь зажала уши руками. Глазами дала знать Пирку – отойдем же от этого свистящего чудовища! Пирк покачал головой в полотняной форменной каскетке:

– Я и так нарушил инструкции, не имею права ни на шаг отойти от машины, не то что растабарывать с обыкновенной, хоть и прелестной пассажиркой.

– Я не обыкновенная пассажирка, раз поеду без билета в служебном вагоне… А тебе за это не влетит?

– Не с каждым решился бы я на подобный эксперимент, но сегодня начальником поезда наш «дед», пенсионер, – уж он-то пожалеет бедную студенточку. «Дед» каждую неделю является в управление дороги – не заболел ли кто, может, заменить надо… Ему без поездов жить – все равно что без солнца. Послоняйся тут поблизости, а как «дед» в трубочку затрубит, ныряй мышкой в служебный вагон, на то ты и Мишь! Заметано?

Стрелка вокзальных часов перескочила на одну минуту, Пирк вдруг стал пристально вглядываться в толпу пасса жиров на перроне, туда же посмотрела и Мишь.

– Вот это совпадение! – Она недоверчиво оглянулась на товарища. – Разве Роберт Давид знал, что ты сегодня повезешь меня в Клатовы?

– Мы с ним позавчера виделись…

К паровозу приближалась знакомая мужская шляпа с загнутыми полями; плащишко надо бы немного укоротить, Крчма еще не так стар, чтоб пренебрегать модой. Впрочем, за модой следят в основном мужчины, лишенные индивидуальности.

– А я еще не видел тебя в форме железнодорожника! – Крчма щелкнул по замасленной куртке Пирка.

Хорошо, что Роберт Давид никогда не притворяется, а то мог бы ведь изобразить удивление: ах, какой сюрприз…

– К людям, отвечающим за безопасность пассажиров, – к водителям автобусов, к пилотам, шкиперам – я испытываю почтение профана; но больше всего преклоняюсь перед машинистами паровозов, быть может потому, что прокатиться на паровозе всегда было моей мечтой…

– Так я когда-нибудь помогу вам ее осуществить, пан профессор! – заулыбался Пирк.

– Твердо рассчитываю, а то, думаешь, с чего бы стал я уговаривать тебя выбрать эту профессию? И очень хотелось мне снова, через столько времени, заглянуть в твои глубокие глаза, Мишенька. Если гора не идет к Магомету, приходится потрудиться самому пророку…

– Какая я гора – меньше кротовьего холмика, паи профессор… Особенно теперь, когда…

Мишь не договорила – ее прервал свисток проводника, призывающий пассажиров занять места.

– Не думал я, что наша встреча выйдет такой короткой, – разочарованно произнес Крчма. – К сожалению, я не мог освободиться раньше. Зато теперь у меня уйма времени.

– Так поезжайте с нами, пан профессор! – И Пирк жестом успокоил своего кочегара, проявившего нетерпение,

– Не успею билет купить.

– У Миши тоже нет билета. Устроит вас служебный вагон без особых удобств? Не так часто случается, чтобы кто-то отправлял по железной дороге кресло, а сегодня погрузили одно – прямо как по заказу для вас! А Мишь на ящике примостится.

У Крчмы загорелись глаза.

– Да, но что скажет…

К ним подходил человек в синем мундире, на шее у него висела на цепочке дудочка.

– Товарищ начальник поезда! – Пирк почесал себя за ухом. – У нас тут осложнение вышло: вот это мой классный руководитель профессор Роберт… Крчма, ему срочно необходимо попасть в Клатовы, а в кассу он уже не успеет… Так, может, и ему можно с моей ученицей… то есть с его одноклассницей… черт, с его барышней Михловой поехать вдвоем? Один человек или два – ответ-то один…

У начальника поезда из-под фуражки выбивались седые волосы. Он оглядел перрон – начальник станции, стоя к ним спиной, с кем-то разговаривал.

– А директора в вашей школе не было? А то мы бы и его прихватили в Клатовы, да и со школьным служителем… Ладно, господа, садитесь, пока начальник станции не подошел…

С шумом провернулись колеса, чья-то рука снаружи со скрипом задвинула дверь служебного вагона, отрезав облако пара, вырвавшегося из декомпрессионного клапана. (Странное слово, но чего только не узнаешь от Пирка!) С левой стороны вагона дверь, закрепленная одним затвором, осталась приоткрытой. И в эту щель, словно уличные мальчишки, выглядывали Крчма с Мишью, стараясь, чтобы их не увидел начальник станции. Рельсы сбегались под вагон, потом обоих взволнованных безбилетников на несколько минут поглотила чернота туннеля.

Наконец поезд вырвался на свет. Крчма внимательно посмотрел на Мишь – ох, этот человек видит всех насквозь, как он догадался?..

– В чем дело, Мишь?

Она отрицательно покачала головой, но любопытство не оставляло Крчму.

– Ты о чем-то думала, пока было темно! Отговариваться было невозможно.

– Я думала о том, что раздражает sympaticus, а что parasympaticus[57]57
  Симпатический и парасимпатический отделы вегетативной нерв ной системы (лат.).


[Закрыть]
, только сейчас уже поздно…

Ее перебил начальник поезда, который вышел из своего закутка, отгороженного от остального вагона. Крчма только сейчас представился ему, и добродушный «дед» пригласил его к себе: в закутке был столик и застекленное окно-фонарь, через которое можно смотреть вперед, на дорогу. Крчма, поблагодарив, отказался – им тут с барышней Михловой вполне удобно, вон даже кресло есть, а ящиков – на выбор.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю