Текст книги "В шесть вечера в Астории"
Автор книги: Зденек Плугарж
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)
Из-за голов столпившихся он разглядел наконец в витрине ящик с кнопками и экраном величиной с открытку. Вокруг толковали, что скоро начнутся регулярные передачи, и Крчма пошел дальше, испытывая возвышающее чувство сопричастности драматической эпохе, отмеченной прогрессом во всех областях, А там, в маленькой, но со всеми удобствами квартире, молодая мать кормит чудесного здоровенького младенца, а в сердце у нее одни колючки…
Он поднялся на третий этаж современного здания – кафель на стенах, стекло, чистота, – постучал в знакомую уже дверь. Голос Мариана откликнулся: «Войдите!» На кушетке в его кабинете сидит незнакомая девушка в белом халате – сигарета в пальцах, весь вид довольно-таки фамильярный: спиной прислонилась к стене, одну ногу подогнула под себя и туфлю сбросила. Когда Крчма вошел, она, поколебавшись, все-таки встала, Мариан представил ее: Надя Хорватова.
– А, так вы тот самый пан профессор, о котором и по сей день вспоминают бывшие ученики! – Девушка оживилась. – Мне уже про вас Мариан рассказывал…
Тон Нади, видимо, не понравился Мариану, он недовольно посмотрел на нее, хотя Крчма прочитал в лице девушки, пожалуй, одно только любопытство, смешанное с некоторым вызовом. На низеньком шкафчике в углу он заметил небрежно прикрытые две чашки с гущей черного кофе на дне; от кофейника, стоявшего на выключенной плитке, еще поднимался слабенький парок.
– Понимаете, у нас в подвале курить запрещается. – Она неаккуратно стряхнула пепел мимо пепельницы, хотя та стояла у нее под рукой на кушетке, и надела сброшенную туфлю.
Такого простодушного объяснения от столь самоуверенной особы Крчма не ожидал. Невольно улыбнулся: значит, уважаемые, все-таки между вами есть кое-что. Немножко. (А может, и больше чем немножко?) И перед глазами его всплыло смуглое, немного печальное личико Миши. Но что я могу поделать, если меня неизменно занимает все, что ее касается – а ведь это касается ее безусловно…
Девушка дождалась, чтобы Крчма сел, и села сама, перекинув через колено красивую ногу. Ее белый халат распахнулся, под ним оказался модный жилет светло-коричневой кожи. Крчма не очень разбирался в дамских модах, однако догадался, что при нынешней послевоенной скудости такой жилет – вещь редкостная. Сноп солнечных лучей, упавший в окно, нашел ее нежное лицо – лицо лисички с каким-то настойчивым выражением больших неспокойных глаз. Когда Надя подносила ко рту сигарету, на запястье у нее слабенько звякали узенькие браслетики – простая бижутерия, зато кулон на цепочке метнул голубой отсверк настоящего бриллианта. Кушетка – несколько необычный предмет для кабинета, скомбинированного с небольшой лабораторией; сдается, Мариан ее таки часто использует… И снова подумалось ему об одинокой, преданно ожидающей Миши… А Мариан в этой ситуации держится с невозмутимым спокойствием!
В дверь энергично постучали, и в тот же миг в кабинет стремительно влетел человек в развевающемся белом халате.
– Графы заполнили? – вошедший только сейчас заметил посетителей. Мариан, познакомив его с Крчмой, ответил:
– Еще одна табличка осталась, товарищ доцент. Я потом принесу вам все сразу.
Меж тем Надя встала, на сей раз с довольно робким видом. Доцент бесстрастно, едва заметным кивком простился с Крчмой – аккуратный пробор в светлых волосах в сочетании с холодными голубыми глазами почему-то придавали ему нагловатый вид. Он еще скользнул взглядом но картонной дощечке на двери с надписью «Делай сразу!», по пепельнице на кушетке с двумя окурками, на которых краснели следы губной помады.
– Мыши, которые околели ночью в лаборатории коллеги Шимандла, еще не убраны. Так что будьте любезны! – строго бросил он Наде.
– Откуда мне было знать, что они сдохли?
– Я был у него, когда он сказал вам это по телефону! – Доцент повысил голос, над белоснежным воротничком на шее у него вздулась голубая жилка. – И, с вашего разрешения, мы не в дискуссионном клубе, а на работе!
Дверь за ним захлопнулась – но, может быть, он не хотел так грохать.
– Интересно, за что его опять изругал Мерварт, что он так…
– Последние слова доцента Пошваржа могли относиться к нескольким адресатам, от одного до трех, – молвил Крчма. – Понимаю, я пришел не вовремя, и сейчас это исправлю. Ты берись за свои графы, а я схожу к Камиллу.
Он и пришел-то, собственно, к Камиллу, но стеснялся об этом сказать. Как стесняются несчастья, перед которым беспомощны. Камилл, мой трудный ребенок, непреходящий укор – или, вернее, неудовлетворенность… Где-то вкралась ошибка, и Крчма тщетно искал виновника, а не найдя, в силу странной закономерности, ответственность за эту ошибку взял на себя. В принципе он одобрял меры, принимаемые после Февраля в высших учебных заведениях – в конце концов, они отвечали его убеждениям, – а вот распространить эти соображения высшего порядка на Камилла он как-то не умел… Плохой из меня судья – но, быть может, хороший отец.
– Как закончу эту нудоту, спущусь к вам, – сказал Мариан.
– А вы знаете, как туда пройти? Я вас провожу. – Надя пристально посмотрела на Крчму, и он понял, в чем особенность этой девушки: ее широко открытые глаза почти не мигали, и это делало взгляд пронзительным; она словно проверяла, какое впечатление произвела на человека, о котором, видимо, многое узнала от Мариана.
Они стали спускаться по лестнице, Надя то обгоняла его, то отставала – какая у нее странная, разболтанная походка.
– Не думала я, что превращусь когда-нибудь в живодера… вернее, в могильщика, впрочем, разница невелика, – начала она сама.
Прошли второй этаж
– Не люблю, когда медленно умирают. – Надя уставила на Крчму свои темные, влажные, немигающие глаза. – А здесь никого не убивают сразу…
– Да, но это же ради доброго дела!
– Так, наверное, говорят все палачи. Миновали надпись «Курить воспрещается».
– Курить нельзя, пять минут отдохнуть нельзя, вообще уже ничего нельзя!
Надя огляделась, куда бы ткнуть окурок; внимание ее привлекла стенгазета институтского комитета Союза молодежи. Под заголовком «Позор тем, кто систематически опаздывает!» значились три фамилии, Надя прочитала вслух: «Надежда Хорватова» – и, с победоносным видом оглянувшись на Крчму, горящей сигаретой прожгла бумагу так, что ее фамилию невозможно стало разобрать.
Крчма ощутил недовольство самим собой. Если молодая супруга Камилла была для него прозрачна как стеклянная, то эта девица чертовски непроницаема – и это для меня-то, который всегда считал, что умеет чуть ли не с первого взгляда угадывать главное в человеческой душе, особенно у молодых! А перед этим разлаженным, негармоничным юным существом способность его пасует; чует Крчма какой-то страшный срыв в этой душе, но не понимает до конца…
– Вы поступаете так для собственного удовлетворения или чтоб шокировать других?
– А мне только и остается, что шокировать…
Когда они спускались по следующему маршу лестницы, Надя вдруг убежала вперед юркой лаской и остановилась на площадке, поджидая его с красноречивой миной. Хочет показать, что я не поспеваю за ней – это я-то, который в молодости метал диск на сорок пять метров…
– Погодите, вот стукнет вам пятьдесят…
Теперь она неторопливо шла с ним рядом – и вдруг произнесла, серьезно, без тени кокетства:
– Никогда мне не будет пятьдесят.
В полуподвальный коридор проникал слабый дневной свет через окошки заднего фасада; Надя вела его все дальше, в конец коридора, где была еще лестница вниз; там уже не было дневного света, помещения освещались электричеством.
– «Вход воспрещен», – вслух прочитал Крчма надпись и вопросительно глянул на Надю, но та пренебрежительно махнула рукой:
– Вы ведь там недолго пробудете, да и кому сюда прийти?
Из глубины коридора, под низким потолком которого тянулись трубы центрального отопления, распространялся характерный запах мелких млекопитающих; и оттуда к ним приближался Камилл. Он был в таком же белом халате, в каких там, наверху, ходят научные работники, кандидаты наук, доценты, – и все же… У Крчмы слегка сжалось сердце.
Камилл встретил его с какой-то деланной бодростью– но даже голубоватое освещение не могло скрыть, что он слегка покраснел.
– Так вот оно, твое царство. – Крчма заставил себя говорить таким же бодрым тоном.
– Да, всему этому я начальник. – Камилл широким жестом обвел полки с клетками, в которых копошились крысы, морские свинки, белые мыши, кролики. В большой клетке, внутри которой укрепили голый сук, сидели две обезьянки, одна терпеливо сносила, как вторая ищет у нее в шерстке. – О, я важная шишка: у меня даже подчиненная есть, вы с ней, кажется, уже познакомились…
Величественным взмахом руки он показал на Надю.
Крчма подметил многозначительный взгляд, каким Надя сопроводила улыбку, адресованную Камиллу, – и вдруг сильно взволновался: эге, приятель, так девчонка и с тобой тоже… С Марианом, пожалуй, больше, но нравишься ей главным образом ты! Н-да, дела…
– А здесь нет обитателей. – Медленно проходя мимо клеток, Крчма остановился возле одной из них, побольше размерами, и покосился на Камилла.
– И слава богу, что нет, пан профессор. Вот эти все, – он кивнул на длинный ряд клеток, – в блаженном своем неведении держатся по-спортивному, а собаки – те знают. Иной раз начинают выть, а то просто мечутся за решеткой, но вы читаете по их глазам, что они – знают…
Они прошли к небольшой нише, где помещалось нечто вроде кабинета – без двери, зато со столиком и телефоном. Рядом с картотечным ящиком и книгой записей заказов из лабораторий лежала рукопись, над которой работал Камилл.
– Что ж, возможно, такая несколько экзотическая обстановка даже поможет тебе, – проговорил Крчма. – Джек Лондон сменил два десятка самых странных занятий…
– Этот подвал, правда, своего рода символ, но с другой стороны – он помогает мне скрыться. Слиться с толпой, не выделяться, как того и требует эпоха.
Крчма, не вставая со стула, скрестил руки на груди: он был задет.
– И это говорит писатель! Затеряться в толпе – хороша программа! Так поступают дети, Камилл. Дети инстинктивно боятся выделяться: ребенку хочется говорить, выглядеть, одеваться и действовать в точности, как все остальные дети. Но у них это вроде защитной мимикрии, с помощью которой они подсознательно – и, конечно, тщетно– пытаются обеспечить себе безопасность.
– Вы назвали меня писателем… Прежде вы не были столь ироничны.
– А ты не маялся мировой скорбью. Это что? – Он постучал по исписанным листам.
– Рукопись. А будет готова – ее все равно не издадут, как и первую.
– Прежде всего, Камилл, литература – это и то, что еще не издано. А затем решать, разумеется, будет качество рукописи.
– А что такое качество? Где критерии?
– Я бы сказал, их два: рукопись должна иметь художественную ценность и не слишком противоречить культурной политике нашей страны.
– Вот мы и подошли к сути: как только «культурная политика» начинает подавлять авторскую индивидуальность, направлять талант…
– А ты только что сам собирался подавить свою индивидуальность, слиться с серостью мышей и кроликов, – усмехнулся Крчма. – Видишь ли, приятель, личность подавить нельзя, талант же, которым тебя одарили феи, – не что иное, как продукт личности. И на развитие таланта сильно влияет мировоззрение человека. Вот в чем корень-то.
– Будем говорить конкретно, пан профессор. Возьми актуальный тезис, лозунг, состряпай из него основу наивного действия и в эту жесткую, неподвижную форму влей немножко жизни, причем через два отверстия, через одно – светлые образы, через другое – черные: спекулянты, кулаки, диверсанты, в общем, классовый враг. А надо всем этим пускай парит роскошное, розовым лаком покрытое облако будущего, всходит солнце… Такую литературу я писать не сумею.
– Я тебя стукну, Камилл! – Крчма возмущенно вспушил свои усы. – Да я первый погнал бы тебя взашей с такой поделкой, и ты гони всякого, кто будет тебя склонять к чему-нибудь подобному. Но ты не можешь не признать правоты нашей культурной политики, которая утверждает: хорошая литература всегда была отражением и изображением своей эпохи, будь то Шекспир, Бальзак или Бабель. И нечего удивляться требованию, чтобы писатель не оставался глух, как тетерев, ко всему тому, что характерно для его эпохи. Я, быть может, еретик, потому что думаю: тема сама по себе ничего не решает и не спасает; важна точка зрения, гражданская позиция, то, как ты видишь мир и как собираешься его отобразить. Твоя семья пострадала – допустим, пострадал и ты. Ну что ж, ты мог уехать, искать счастья на Западе, как поступила куча других, пострадавших куда меньше. А ты этого не сделал, слава богу, и хорошо сделал, что не сделал. Тем самым ты уже определил свою гражданскую позицию. Теперь нужно лишь одно – укреплять эту позицию и отразить ее в твоих писаниях. Я не жду, что это произойдет у тебя уже завтра – эдакие сальто в мышлении всегда лицемерны, а лицемерие в литературе распознается мгновенно, если только читатель не тупица.
(Ну вот, опять трактат, будто из книги, – а что делать, когда собственные дети порой выводят из себя!) Крчма оглянулся – Надя стоит, держа в руках выдвижной пол клетки: наверное, слушает. Но вот отвернулась, сбросила нечистоты в ведро.
Камилл вздрогнул, щелкнул по рукописи.
– Не знаю, втиснется ли моя «концлагерная», до некоторой степени психоаналитическая повесть в то узкое русло, которое только и осталось для прозаиков. Потому что река нашей литературы уже не образует дельты, разветвленной на множество рукавов и протоков, а течет по узкому, со всех сторон обозримому, легко регулируемому ложу…
– Да кто тебе это, черт побери, напел?! – Крчма повысил голос. – Нет ничего хуже, когда одаренный человек ожесточается оттого, что остальной мир смотрит на вещи не так, как он!
– И еще одна помеха моему писанию, – не слушая его, продолжал Камилл. – Возникает оно при искусственном свете, в смраде от мышей и крыс, буквально в подполье, меж тем как подлинное творчество, столь чуткое к пульсу жизни, должно обдуваться свежим ветром новых, лучших времен…
– Знаешь что? Вместо того чтобы злить меня, попробуй написать сатиру на дурных газетчиков, засоряющих наш язык штампованными фразами…
– И вы издадите ее за свой счет. Только будьте осторожны, пан профессор, вам еще не так близко до пенсии! Не хотите ли вместо этого прочитать кусок из моей повести? Не бойтесь, я вам дам то, что уже перепечатано на машинке.
Ох, и взбесил меня этот Камилл! Не будь здесь этой девчонки, отделал бы я его так, что последняя собака им бы побрезговала! Однако по старому армейскому правилу нельзя ругать при подчиненных даже самое мелкое начальство. Да, иной раз эти мои чертовы детишки заставляют меня дьявольски сдерживаться… Как, например, Мишь.
– Давай свой кусок, психоаналитик! И не забывай так уж напрочь Руженку Вашатову – у нее в библиотеке уйма возможностей подкинуть тебе в поучение тысячу и одного добротного писателя-реалиста…
Надя чистила клетки; ее бриллиант на цепочке, попав в свет ламп, рассыпал сказочные, театральные искры.
– Красивый у вас кулон, – Крчма решил перевести разговор.
И вдруг ему страшно захотелось уйти, выбраться отсюда, он сам себе показался неловким, лишним – и сам за это на себя обозлился.
Надя поднесла руку к кулону и с опозданием улыбнулась странной, судорожной улыбкой.
– Пойду хоронить мышей Шимандла. А то пан доцент Пошварж совсем сбесится, – сказала она Камиллу, глядя на него широко открытыми немигающими глазами; в неестественном освещении лицо ее казалось совсем бледным, как лицо мертвой. Крчма с удивлением заметил, что в тот момент, когда Надя повернулась к двери, глаза ее наполнились слезами.
– У девчонки что – нервы не в порядке? – раздраженно осведомился он, когда шаги девушки стихли на лестнице.
– Дома у нее неладно: отца приговорили к пятнадцати годам. За какую-то загадочную антигосударственную деятельность.
– Она, видно, из богатой семьи: бриллиант-то настоящий.
– Мать ей подарила к двадцатилетию…
Камилл осекся, словно слишком подробная осведомленность о домашних делах Нади его в чем-то изобличала. Но интуиция Крчмы уже снова работала надежно. Оба вы с ней переспали, дети мои, мне-то очки не вотрете. Впрочем, вы народ совершеннолетний, и вмешиваться в эти ваши делишки я бы поостерегся, будь я вам даже отцом родным.
– Уже встаешь? – с некоторым неудовольствием зевнул Камилл. – Сегодня же воскресенье!
– А ты объясни это ребенку… Да я и не усну больше. Одно утешение, что такой рев поднимают только будущие личности. По крайней мере так утверждает ваш знаменитый проповедник Крчма – заходил к нам как-то.
Понимаю этот тон и могу почти дословно воспроизвести мысли моей молодой жены: воскресное утро могло быть настоящим воскресным утром, могла быть поездка за город на машине с лыжами на крыше: нынче снегу навалило много, даже в окрестностях Праги… А то – экспромтом визит к ее родителям в Рокицаны. (Кто-нибудь из подружек, обуреваемых медовой завистью, обязательно явится поглазеть не только на автомобиль перед ее отчим домишком, но и на ее писателя – как же, простая девчонка с почты, а какую партию сделала, стервоза.) Вместо этого – стереотипное утро без всяких событий, если не считать событием крики Якоубека. Пеленки, купание, кормление, потом завтрак за кухонным столом; Камилл не привык завтракать в кухне, словно поденщик перед работой, но куда Павле ставить поднос с завтраком, если комната так загромождена, – на письменный стол?
Сытый Якоубек наконец уснул – перспектива тишины часа на два. Вывозить ребенка в коляске на прогулку в заснеженную Стромовку еще рано,
– Хочешь, Павла, прочитаю тебе кусочек из того, что я написал за эту неделю?
– Прочитай.
Следовало бы прочитать ей не выбирая, чтобы не повлиять на ее суждение – читатели ведь тоже будут читать не только самые удачные пассажи (господи, будут ли вообще когда-нибудь у меня читатели?!). Но автор – более хрупкий сосуд, чем обыкновенный средний честолюбец, и Камилл выбрал страницу, которая казалась ему наиболее удавшейся:
– «И снова Петр погрузился в глубины интроспективного самоанализа: что такое я, зернышко гранита, строптиво скрипящее под размалывающими колесами жестокости, жалкий атом звездной пыли в ледяном космосе отчужденного равнодушия тех, кто на свободе, эгоистически счастливых по ту сторону колючей проволоки бесправия? Да не будет благословенно ваше довольство тем, что не вы, а кто-то другой умножил собою число принесенных в жертву– до дна осушат они инфернальную чашу отрицания всего, что вознесло человека к торжеству духа»…
– Не так громко, ребенка разбудишь.
Кажется, я увлекся, переживая собственные мысли, фразы звучат хорошо, ритмично, только поймет ли Павла то, что будет ясно всякому зрелому читателю, который сразу распознает: прозаик Камилл Герольд начинал как поэт…
Он стал читать дальше, с трудом сдерживаясь, чтоб не повысить голос (Якоубек!), а когда под конец полуобернулся от стола, глазам своим не поверил: Павла мерила сантиметром какую-то ткань…
– Вот прикидываю, хватит ли этого шелка на блузку с длинными рукавами… Некоторые женщины покупают материю в обрез, да еще спрашивают, не выйдет ли платье на лето… Но я слушаю, слушаю каждое слово!
Камилл медленно сложил листки.
– Так что же там дальше-то?
– А дальше ничего нет.
Павла повесила сантиметр на шею.
– Ты что, обиделся? Камилл не ответил.
– Это несправедливо, Камилл! Тут стараешься…
– …не слушать эту болтовню, не правда ли. Подождала бы эта блузка пять минут!
– Не подождала бы, – твердо возразила Павла. – Потому что моя знакомая придет за готовой блузкой через три дня!
– Какая знакомая?
– Которая заказала мне… У Камилла опустились руки.
– Павла, ты…
– Да! Я еще у мамы шить выучилась! Должен же кто-то заботиться о том, на что нам жить!
Горькое чувство унижения ожгло виски: и это говорят ему, наследнику фирмы Герольд, фирмы, слывшей в Праге синонимом богатства…
– Осталось же у нас что-то от отцовского состояния, – упавшим тоном проговорил он.
– Теперь-то, когда ты опять на бобах? И надолго ли этого хватит? Даже те сорок тысяч не вернулись, которые ты столь великодушно одолжил Мариану на его фокус-покусы…
– То были деньги отца, не мои.
– Если б ты не… Если б все сложилось не так, как сейчас, мы с мамой могли бы получить управление национализированным предприятием в Пльзени и имели бы кучу денег!
Камилл почувствовал, как от нервного тика дергается веко.
– О чем ты?..
– О салоне пани Термины! К которой ты ездил, а она– к тебе, в Прагу, или думаешь, я не знаю?
Дело почти пятилетней давности, упрекать за него Павла не вправе. Но эти ее неожиданные деловые планы! Управление национализированным предприятием – три слова, вызывающие у меня прямо-таки аллергию и представление о некоем паразите, о гигантском клеще, впившемся в душу, – при этом не могу не думать о холодном взгляде бывшего нашего продавца, до чего же наглая личность вылупилась из этого типа!..
– Не понимаю. Салон мод – совсем не твоя специальность…
– Даром, что ли, мама у меня портниха? Я и для себя достала бы документ, что выучилась на швею, и потихоньку сама стала бы управлять салоном! Я бы добилась этого и справилась бы, даже при ребенке, а уж такую роскошную квартиру, как эта, мы и в Пльзени нашли бы…
– Твоя мать в самом деле подавала такое заявление? Проснулся Якоубек, его нечленораздельное воркование предвещало очередной рев.
– Конечно, подавала. – Павла перестала сдерживаться. – Да только получила от ворот поворот, а все из-за твоей фамилии! Потому что она если ты этого еще не понял!
Слезы брызнули у нее из глаз, криков сына она словно бы и не слышала.
У Камилла задрожали руки.
– Значит, ты действовала без меня, за моей спиной– и тебе даже в голову не пришло со мной посоветоваться?
– А к чему? Заранее я твой совет знала! Тебя теперь призовут, два года прослужишь в каком-нибудь Закудыкине, а знаешь, сколько денег я сколотила бы за это время? Для всех для нас?.. Да разверни же ты ребенка, не все же мне делать самой! – Павла всхлипнула уже на грани истерики, вытерла слезы рукавом.
Тут в прихожей звякнул звонок – сейчас как будто не время для гостей?.. На пороге стоял сосед в халате, и вид у него был не слишком приветлив.
– Вас к нашему телефону.
– Междугородный? – У Камилла екнуло сердце: не случилось ли чего с отцом, в последнее время на него столько навалилось…
– Не знаю. Какой-то мужчина.
– Немедленно приходи в институт, – проговорил в трубке голос – Камилл с трудом узнал его, даже переспросил, действительно ли это Мариан.
– Теперь, утром, в воскресенье? Это что, розыгрыш?
– Случилось несчастье. Надя…
– Что с ней?
– Ее нашли утром в бессознательном состоянии. В подвале, у тебя в виварии…
– Господи… – Камилл почувствовал, как у него подкашиваются ноги.
– Приходи сейчас же! – Ив трубке зазвучали безучастные гудки.
– А я и не знала, что у тебя есть там какая-то подчиненная, – говорила Павла, пока бледный Камилл торопливо одевался. – И какое отношение у тебя к этому делу? Так нам в жизни везет, что я уже ничему не удивлюсь…
Закон серийности. Одна беда словно тянет за собой другую. Будто в дешевом романе, какие с наслаждением глотала бы Павла.
В тихом по-воскресному вестибюле уже ждал Мариан, вполголоса разговаривая с привратником; как видно, драматические события сближают людей самого разного положения. Не то чтобы Мариан смотрел на людей свысока, но не в его обычае слишком сближаться с теми, кто для него неинтересен.
Он подал руку Камиллу. Сегодня все не так, как всегда: до сих пор они обходились без таких формальностей. Повел Камилла наверх, в свой кабинет.
– При синтезе мы работаем с веществами, воздействующими не только на злокачественные клетки, но и на нормальные, здоровые… Говоря языком профанов, это яды. – Мариан начал издалека, но таким настоятельным тоном, словно то было введение к его защитной речи. Зачем он рассказывает мне все это?
– Для меня это слишком уж по-ученому – скажи на конец, что с Надей?
– Утром ее нашел второй служитель, он дежурит сегодня: она лежала на полу около твоего рабочего стола. По предварительному заключению полицейского врача – отравление каким-то неизвестным ядом…
– Как она до него добралась?
До чего глухо звучит собственный голос. Словно бросаешь слова в пропасть, до которой один шаг…
– Вчера я работал с одним из барбитуратов. Я обязан был позаботиться о том, чтоб такая вещь после работы была убрана под замок, то есть должен был сдать ее заведующему складом химикалий или тебе. Но тебя уже не было…
– Я ушел домой пораньше, ведь конец недели – видишь ли, у меня есть еще и семейные обязанности…
– Вот я и доверил этот злополучный barbital solubile Наде, чтоб она его заперла.
– Хочешь сказать, что…
– Хочу сказать, что виноват я. Не следовало мне полагаться на то, что Надя сразу уберет эту банку куда надо. А банка была точно такая же, как та, в которой ты держишь сахар, и на обеих наклейка с черепом и костями.
– В таком виде я унаследовал ее от моего предшественника.
– Да, знаю, только на сей раз эта шуточка привела к роковым последствиям. Обе банки стояли утром на твоем столе возле чашки с остатками кофе – видно, Надя варила себе кофе вечером. И еще там была бутылка из-под какого-то вина.
– «Перла фамоза».
Мариан вопросительно поднял правую бровь.
– Дешевое фруктовое вино. Надя его любила. Прятала бутылку в шкафчик, где корм для мышей… – У Камилла ни с того ни с сего увлажнились глаза. И вдруг так ясно всплыло воспоминание о первых шажках в этой профессии: Мерварт учит Мариана смотреть в микроскоп, не закрывая второй глаз, и какой восторг охватил его, когда туманные пятна на стеклышке постепенно сфокусировались, приобрели четкие очертания клетки… Какое счастье он испытал, впервые разглядев бациллу… Поначалу со стороны Мерварта тут было скорее милосердие к сыну своего хорошего знакомого, к мальчику, оставшемуся без родителей в тяжкие времена протектората, предоставленному, в сущности, самому себе. Но в ту минуту, когда интуиция подсказала профессору, что перед ним настоящий талант, обращение его с Марианом изменилось. «Вы обязаны знать, за какое дело беретесь. Гематология – это вам не верхушки лекарских знаний нахватывать. Я буду к вам гораздо строже, чем к прочим студентам, цель которых кое-как дотянуть до диплома. Наука, видите ли, не профессия, она – призвание, которому надо посвятить всю жизнь. От человека, который всерьез думает заняться исследованиями, я буду требовать все!»
Какой смысл выкручиваться теперь? «При всех ошибках и дурных свойствах ученых душа у них устроена одинаково, – всплыли в памяти давние слова Мерварта. – Все они исповедуют культ чистой истины, ибо наука – их религии».
И Мариан нерешительно начал рассказывать о позавчерашнем вечере; опустил лишь одно, не слишком существенное обстоятельство, а именно что Камилл ушел с работы раньше времени. Кончив свою исповедь, прочитал по лицу Пошваржа страстное желание узнать, не было ли чего между ним и Надей. Но Мерварта эта тема не интересовала, и его заместитель пока не осмелился спрашивать о том.
– Перед нами две вещи, – заговорил профессор; на его постаревшем лице читалась разочарованность человеком, которому он доверял почти безгранично. – Смерть сотрудницы (чего уже не поправишь) и ответственность института за это – огромное несчастье. Мне кажется, вы несколько злоупотребили тем необычным и исключительным положением, какое занимаете здесь…
– Исключительным в том смысле, что не часто студента-волонтера, даже еще без диплома, включают в коллектив, разрабатывающий столь важную тему, – пояснил Пошварж, словно Мариан сам этого не понимал. – Однако такое исключительное положение не должно было вам прежде времени нездоровое тщеславие и самоуверенность. Выполнять основные правила распорядка обязаны даже сотрудники, сделавшие для науки куда больше вашего…
Вместо того чтобы смиренно согласиться с этим, Мариан припомнил слова, сказанные Мерваргом несколько лет назад по какому-то случаю: «Правда, что мы, ученые, тщеславны, очень тщеславны. Нам нравится чувствовать, что мы силой собственного духа открыли какой-нибудь важный закон природы. Зачем же стесняться этого. Ведь несомненно, что тщеславное честолюбие талантливых одиночек куда больше двигало цивилизацию, чем излишняя скромность…»
Но сейчас в тоне Мерварта не было тогдашней целеустремленной запальчивости, постоянной восхищенное творчеством; сейчас в голосе профессора как бы сконцентрировалась усталость от долгих лет интенсивной работы духа,
– И еще кое-что. Меня не слишком занимало, кто работает в виварии, но вы понимаете – я отнюдь не в восторге оттого, что в институте, отчасти как бы за моей спиной, образовалось прибежище для людей, чьи родственники вступили в противоречие или даже в прямой конфликт с нашим обществом: отец одной приговорен недавно к пятнадцати годам тюрьмы, отец другого выдворен из Праги.
Мариан невольно поднял правую бровь: такой упрек – и от человека, быть может, единственного, которого он, Мариан, уважает искренне и безоговорочно, помимо всего прочего, именно за его мужество! Мерварт – и вдруг страх за свое положение? «Воспитывать можно только личным примером; а если иначе не выходит, то примером устрашающим», – мелькнули в голове слова Эйнштейна, и Мариан тотчас устыдился: что дает мне право так резко осуждать Мерварта за одну фразу?!
– Ты с добром, а тебя колом, пан профессор, – вставил доцент Пошварж. – Так уж бывает, – обратился он затем к Мариану, – случись что серьезное, тут-то тебе и засчитывают прежние промахи. Но в данном случае ответственность за ошибки сотрудников несет профессор как директор института.
За окнами тихо начал падать снег.
– В трагедии Нади виноват исключительно я один, – проговорил Мариан. – Разрешите спросить, пан профессор? Настаиваете ли вы на том, чтобы, несмотря на это, Камилл Герольд покинул институт?
– Ничего такого я не говорил. – Мерварт снял очки и усталым жестом протер глаза. – Коллега Пошварж, видимо, хотел сказать, что не уверен, какую позицию займут партийная и профсоюзная организации института. А теперь расскажите мне подробнее о несчастной Наде Хорватовой…
Возвращаясь от директора, Мариан столкнулся у своей двери с Камиллом: как видно, институтские радары работают исправно.
– Ну как?
– Главное – пан доцент Пошварж все не смирится с тем, что в работу над цитостатиком включили не его, а меня, молокососа даже без диплома…
– А обо мне – в связи с Надиным несчастьем – не говорили?
Мариан отвел взгляд к окну; за ним все еще сыпали большие, тяжелые хлопья снега.
– Я один виноват. О тебе ни слова не было сказано. – Он ходил по кабинету, бездумно брал со стола диаграммы, записи, снова клал на место. – Нас обоих наверняка вызовут на допрос. Время сложное… Органы безопасности станут взвешивать все обстоятельства, возможные и невозможные, и – головой ручаюсь – впутают сюда и классовую борьбу, и насильственные действия, и диверсию, и бог знает что еще… Бдительность и настороженность – разумеется, несколько гиперболизированная…