355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Куранов » Дело генерала Раевского » Текст книги (страница 6)
Дело генерала Раевского
  • Текст добавлен: 8 ноября 2017, 00:30

Текст книги "Дело генерала Раевского"


Автор книги: Юрий Куранов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц)

4

Ироничная эта улыбка ещё не погасла на безусом лице Николая Раевского, как «обитатель идеального мира» отдал приказ начать штурм его батареи. К этому моменту уже три часа артиллерия Наполеона поливала ядрами центральную высоту Бородинского поля, а дивизии Брусье, Морана и Жерара выдвинулись к атаке. Надо сказать, что укрепления русских войск выбраны и расположены были так, что простреливаемые участки поля преодолевать можно было довольно быстро: между флешами Багратиона и Курганной высотой открытое пространство было относительно узким, в больших лесных массивах перед русскими позициями французы могли сосредоточиваться скрытно и безопасно. Разведку проводить перед боем распоряжений не было да и некогда, проводить её было некому, так как все заняты были на спешную руку своими силами укреплять себя.

Основная же масса артиллерии, более шестидесяти орудий, была сгруппирована в районе Горок, вокруг ставки Кутузова.

Итак, толстощёкий, лысеющий, с высоким лбом, неширокоплечий крепыш Жерар на тридцатом году жизни начал движение своей пехотной дивизии на Курганную высоту, вместе с красавцем Брусье, который был почти на десять лет старше своего соратника. Пройдя по пространству почти непростреливаемому, французские пехотинцы вступили в перестрелку с русскими егерями. Французы к этому времени успели рассыпать своих стрелков по всем кустарникам перед батареей Раевского, о чём предупредить генерала русская разведка не могла, потому что её не было. И вполне естественно, густо подстреливаемые наши егеря были оттеснены, а пехота Богарнэ спокойно двинулась на батарею. Да надобно ещё учесть, что к этому времени Раевский был ослаблен на семь батальонов, которые уже перебросил на Багратионовы флеши. Так что, если бы в русской печати того времени существовала свобода слова, а среди последующих русских историков свобода мнения, можно было бы сказать, что всё в это утро было сделано, чтобы батарея Раевского пала после первого приступа.

Артиллеристы батареи и артиллерийские роты вне её остановили наступавших, и те отступили в овраг. Дивизии Паскевича и Васильчикова зримо поредели. Под ловким, быстрым Васильчиковым суждено было быть убитыми здесь пятерым коням. Французы шли спокойными рядами по полю в несколько сот сажен, и в высшей степени умелые русские артиллеристы косили их с двух сторон картечью.

Захлебнувшись приступом, французы бешено усилили пушечный огонь по батарее. Под этим прикрытием дивизия Брусье заняла овраг между батареей и Бородином. Дивизия Жерара оставлена была в резерве, а в атаку двинулся Моран. Он разделил дивизию на два уступа, первый остановил на полускате, а второй Бонами повёл дальше. Опытный Бонами без выстрела ворвался в укрепления, и на бруствере загорелся рукопашный бой. Французов становилось тут всё больше и больше. Они, тоже бывалые, сильные и умелые, дрались молча, со спокойным озверением. Зарядов на батарее, плохо снабжённой и затруднённо снабжаемой, уже не было.

Раевский это знал, но ничего не мог сделать: всё складывалось ещё до боя с его батареей как-то неудачно и странно. Но в этой незадачливости, нашей всегдашней нераспорядительности, порою, быть может, и преднамеренной, была своя выгода. Захватив все восемнадцать орудий обречённой заведомо батареи, французы не могли воспользоваться ими. Зарядов не было. Если бы во время боя было время заплакать, то, может быть, не один боец заплакал бы от обиды. Но не Раевский.

Волна за волной заливали французы Курганную высоту. Они, как муравьи, обсаживали её со всех сторон, уже тащили свои пушки. Дивизии Брусье и Жерара взбирались на курган. Раевскому было ясно, что, закрепись они здесь, открытое пространство за батареей будет всё во власти их прямого огня и армия будет рассечена надвое. Расположенные флангом к сражению пятьдесят тысяч Барклая и сбитые с батареи и с Багратионовых флешей полурассеянные полки – всё оказалось бы разобщённым и огнём пожираемым.

Раевский бросился к захваченным своим орудиям и громко что-то крикнул, но сам уже не был в состоянии понять, что именно... Его подхватило, взвило в воздух, и, летя куда-то в этом чернеющем воздухе, он потерял сознание.

Никто не мог предположить, что в самом начале приступа, на самой центральной части всей протяжённости позиций русских войск, может не оказаться снарядов. Все думали о Багратионовых флешах: там всё дымилось, кипело и там содрогалась земля. Там, как яростный орёл, с широко раскинутыми крыльями, метался князь Багратион, герой всех сражений, в которых участвовал. А было сражений этих более пятидесяти. И думали все о нём, все за него тревожились, все понимали, что без него судьба не только левого фланга, но и всего сражения повиснет на волоске. За Курганную высоту особенно в этот момент не волновались. Мало кто знал, что она почти не укреплена, что укреплена кое-как, все знали, что там в высшей степени надёжный человек, достойно выдержавший опалу и отчисление из армии по доносу при Павле Первом. Он давно вернулся в строй и высочайшим образом уже показал себя под Салтановкой и в Смоленске. Но что у него иссякнут припасы в самом начале дела, никто представить себе не мог.

В тот страшный промежуток времени, когда батарея, лишённая возможности отбиваться огнём и ещё потерявшая оглушённого контузией командира была близка к гибели, ход боевых событий предоставил ей спасительный момент. Генерал Ермолов, направленный Кутузовым на разваливающийся левый фланг, проезжая невдалеке, увидел катастрофу. Далеко превосходящие численность защитников батареи французы укрепление уже оседлали.

«Меня послал туда Бог: это был самый страшный момент сражения», – говорил неоднократно этот человек с лицом льва и телом атланта. А писал он в рапорте Барклаю-де-Толли, при котором был начальником штаба, следующее: «Проезжая центр армии, я увидел укреплённую высоту, на коей стояла батарея из 18 орудий... в руках неприятеля, в больших уже силах на ней гнездившегося. Батареи неприятеля господствовали уже окрестностью сея высоты, и с обеих сторон спешили колонны распространить приобретённые ими успехи. Стрелки наши во многих толпах не только без устройства, но уже без обороны бежавшие, приведённые в совершенное замешательство и отступающие нестройно 18, 19 и 40-й егерские полки дали неприятелю утвердиться. Высота сия, повелевавшая всем пространством, на коем устроены были обе армии и 18 орудий, доставшихся неприятелю, была слишком важным обстоятельством, чтобы не испытать желания возвратить сделанную потерю».

Дело в том, что позднее со стороны высших своих руководителей генерал-майор Ермолов подвергался укорам как человек, уклонившийся от прямого своего назначения прибыть на Багратионовы флеши. Именно это обстоятельство предопределило извиняющийся тон рапорта героя своему непосредственному начальнику, героя, отважно спасшего в этот момент высоту и вследствие этого всю армию от полного разгрома. Начало этого разгрома и запланировано было Наполеоном на это время. Весь ход начала боев на Багратионовых флешах и на батарее Раевского развивался как по часам. Ранение Багратиона, контузия Раевского создали все предпосылки для выполнения в назначенный срок разгрома всей Второй армии. Готовилось рассеяние её и отшвыривание в оглушённом виде за Горки, к Москве-реке, в которую впадала Колоча. Кутузову же предоставлялась возможность уйти по Старой либо по Новой Смоленской дороге, прикрытым слабыми краями флангов, а всей армии действительно готовился Аустерлиц. Разгромленный левый фланг был бы вынужден разбежаться, а частично сдаться в плен. Почти не тронутая правая половина русской армии, далеко превосходившая армию Багратиона по численности и артиллерийской мощи, должна была при командовании Барклая переправиться под огнём французских батарей через Москву-реку, бросивши всю артиллерию, все обозы, вообще всё снаряжение.

И генерал-майор Ермолов, старый сподвижник и выученик Суворова, ставил под сомнение этот великолепно разработанный план, который и без того уже спутывал Раевский невероятным упорством своих солдат и личной распорядительностью. Не бросаясь в глаза, он всё утро и всю ночь был именно там, где нужен, говорил и приказывал именно то, что необходимо, и даже сам возглавлял контратаки на своей высоте, как это было под Салтановкой.

Старый воин, опытнейший артиллерист, Ермолов мгновенно приказал двум конноартиллерийским ротам, с ним следовавшим, развернуться и ударить по пушкам французов, уже укрепившихся на Курганной высоте. Надо отметить – и Ермолов это прекрасно знал, – что солдаты Наполеона были не просто великолепно обучены, но и особо предприимчивы. Император, строго требовавший выполнения своих приказов, не обременял маршалов, генералов, а те в свою очередь – офицеров и солдат мелочной попечительностью. Он уважительно и поощрительно относился к солдатской и офицерской инициативе. Поэтому его солдаты и генералы всегда чувствовали себя хозяевами положения, чем превосходили все армии, с которыми приходилось им сражаться.

Не была исключением в этом отношении русская армия, которая фактически ещё не изжила линейной тактики Фридриха Второго, а порою слишком шаблонно придерживалась знаменитого суворовского определения: «Пуля – дура, штык – молодец».

Такая тактика хороша была в сражениях с отсталой, хоть и очень храброй, турецкой армией, которую русские тогда научились громить везде и всюду. Но в Европе, особенно против Наполеона, такое ведение сражений было гибельно. И уже Суворов почувствовал остроту этого положения в Итальянском походе и особенно во время отступления через Альпы. Это видел и молодой генерал Раевский, разговоры которого на эту тему в армии были известны и раздражали многих, в том числе и Кутузова. Старик не любил людей с ярким собственным мнением. Он, как правило, умело выпытывал мнения окружающих подчинённых, но позднее этого собственного мнения не прощал, а тем более действий.

Вот и пришлось Алексею Петровичу Ермолову на свой страх и риск спасать потерянную батарею, а потом неоднократно оправдываться. Так что позднее Денису Давыдову не раз приходилось брать величественного старика под защиту перед российским обществом.

Полковник Никитин, командир артиллерийских рот, во мгновение ока оценил ситуацию, понял начальника и открыл сметающий огонь по французам, оседлавшим Курганную высоту.

Сам же Ермолов во главе третьего батальона Уфимского полка повёл сокрушительную атаку. Бежазшие было егеря пошли за генералом. Генерал-майор Паскевич, командующий двадцать шестой пехотной дивизией, сорокалетний красавец с изысканными небольшими бакенбардами, с живыми тёмными глазами, взглядом стремительным и чётким, с остатками дивизии бросился на французов, засевших во рву на левом фланге батареи. Генерал-майор Васильчиков, стремительный удалец с лицом офицерского заводилы, двумя полками пехоты своей пошёл на правый фланг противника. И драгуны Оренбургского полка встали насмерть между Васильчиковым и Паскевичем. Жестокий этот рукопашный бой принял остервенелый характер. Раевский, о себе, как и всегда, почти не отпускавший ни слова, писал о них: «В мгновение ока опрокинули они неприятельские колонны и гнали их до кустарников столь сильно, что едва ли кто из французов спасся...»

Сам Раевский уже пришёл в себя и шёл впереди своих солдат и одновременно отдавал приказания, не выпуская из внимания ни одной мелочи из происходящего вокруг. В голове звенело, лицо его было залито кровью. А Ермолов, широкоплечий разъярённый гигант, отчаянно дрался уже на самой батарее.

«Он был среди нас как Самсон», – говорил не раз потом Раевский.

Оба генерала были знакомы ещё по Персидскому походу 1796 года.

Генерал от артиллерии Алексей Петрович Ермолов родился весной 1777 года, на шесть лет позднее Раевского. Родился он в небогатой дворянской семье на Орловщине, в той самой глубине России, в глубине её души, культуры, жизненного уклада и склада характера, которую до самого 1928 года называли Великороссией. Он был типичный – и внешне и по натуре – великоросс, то есть принадлежал к тому ядру народа русского, вокруг которого собралась и очухалась после татарского погрома, а потом и сплотилась та часть Руси, которая отличалась деятельностью, невозмутимостью, широтой характера и умением не падать духом при любых обстоятельствах. Москва и напиталась этими могучими соками народного нутра, выжила ими, на них взросла. А Петербург их подмял и принялся оттеснять от первых мест в хозяйствовании и в делах государственных, зная, однако, что на этих людей в любую минуту можно положиться. В Петербург, этот город с лукавым названием, слеталась со всей империи самая предприимчивая в административном духе публика, самая авантюрная, самая безразличная к простому люду и самая поверхностная, но и в то же время самая изворотливая в достижении своих личных интересов. Этот город быстро принялся высасывать из окружающих городов, городков, сел, деревень наиболее одарённую личность, раздавливая её в холодных, нелюдимых улицах своих и в переулках, лишая всех именно признака личности.

Ещё в ребячестве Ермолов был записан в полк и в пятнадцать лет уже стал капитаном. Он воевал в Польше, участвовал в странном Персидском походе, который предпринимался Павлом Первым для вроде бы защиты местных жителей от грабителей с горных пустынь и долин Ирана. За связи с кружком вольнодумцев был он арестован в 1798 году и сослан в Кострому, а после удушения Павла Первого из ссылки возвращён. В первую войну с Наполеоном командовал мастерски артиллерией авангарда. Будучи начальником штаба Первой Западной армии, вопреки желанию Барклая, настоял на объединении двух искусственно разобщённых русских армий. Во время Бородинского сражения отважно выполнял, а порою и дополнял, изменяя, приказы Кутузова, при котором в то время постоянно находился некий «чёрный маркиз». От влияния этого «маркиза» – кстати, исчезнувшего после бегства Наполеона из России, – Ермолов как мог и спасал престарелого и быстро утомлявшегося главнокомандующего.

Генерал Ермолов, человек долгой, яркой и властной активности, ещё многие годы был живой легендой среди российских военных и гражданских лиц, будучи нередко адресом своеобразного паломничества, поскольку жил вдали от обеих столиц, под Ельцом. Направляясь в Арзрум, Пушкин не преминул посетить живую легенду. Именно его имел в виду Лермонтов, говоря в стихотворении «Спор»:


 
Их ведёт, грозя очами,
Генерал седой...
 

Его же имел в виду Лермонтов в начале своей романтической поэмы «Мцыри».

А Пушкин писал о нём так: «...из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орёл и сделал таким образом 200 вёрст лишних; зато увидел Ермолова. Я приехал к нему в восемь часов утра и не застал его дома. Извозчик мой сказал мне, что Ермолов ни у кого не бывает, кроме как у отца своего, простого набожного старика, что он не принимает одних только городских чиновников, а что всякому другому доступ свободен. Через час я снова к нему приехал. Ермолов принял меня с обыкновенной своей любезностью. С первого взгляда я не нашёл в нём ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. Улыбка неприятная, потому что не естественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтический портрет, написанный Довом».

Пушкин, видимо, имеет в виду величественный портрет гиганта в тёмном мундире и живописной бурке. Стоячий красный воротник мундира здесь смотрится как некая живописная подставка пьедестала для мощной головы, головы, вылепленной в традиции древнегреческого скульптурного портрета. И волосы вьются, ниспадая, как облака, с высокого лба и висков, и элегантные бакенбарды осторожными седыми потоками льются по щекам. Над левым выставленным плечом – мощный эполет, похожий на целую скульптурную батарею. Могучая рука опирается на золотую рукоять сабли всей ладонью, сжатой в мощный кулак. Ермолов на фоне грозовых туч, огненных облаков. А ниже – заснеженные горы, ледники, утёсы, водопады. И скалы высятся над ниспадающими прозрачными потоками, стоят, как оцепеневшие великаны. Но все они здесь уступают величию генерала.

«Он был в зелёном черкесском чекмене, – далее живописует Пушкин. – На стенах его кабинета висели шашки и кинжалы...»

Это было в 1835 году, а 25 августа 1812 года Ермолов во главе солдат отбил Курганную высоту у самых знаменитых французских генералов на виду приходящего в бешенство их императора. Бесило императора непоколебимое упорство русских солдат. Да и сам Ермолов писал позднее: «Овладение сею батареею принадлежит решительности и мужеству... необычайной храбрости солдат!»

После этой контратаки полтора часа ещё защищали Курганную высоту русские. Вся свита Барклая-де-Толли влилась в этот величественный бой. Барклай сам порою бросался в пекло одетый при всём параде, как перед смотром. Был он бледен, спокоен и очень расчётлив. Со стороны многим казалось, что так оделся ом, готовясь к смерти, а в бою смерти настойчиво, но спокойно искал. Под ним было убито иль ранено пять коней. В конце концов, видя, что и Раевский уже не в состоянии от контузии сражаться, и солдаты перебиты, а у оставшихся нет больше сил, Барклай приказал сменить корпус Раевского или то, что от него осталось, двадцать четвёртой дивизией Лихачёва, которому Ермолов передал батарею. Сам Барклай был тоже контужен.

Генерал же Лихачёв через три часа был взят здесь в плен во время смертельной контратаки, весь исколотый и залитый кровью. В этом огненном виде он был представлен императору. Наполеон приказал вернуть ему шпагу. Лихачёв отказался принять её из рук неприятеля, из рук виновника этого кровопролития.

Уже в четвёртом часу, после продолжительного изнурительного боя, батарея пала, хотя сюда был введён корпус ещё Остермана-Толстого. К концу же дня армия русская была отброшена по фронту на один-полтора километра, что для такого сражения было довольно много. Но, отступив, она стояла прочно, на открытом пространстве осыпаемая французской артиллерией.

Позднее в дневнике одного из французских офицеров была найдена запись, очень выразительно характеризующая состояние французов после страшного столкновения с русскими солдатами. Именно они опрокинули стремительные и, может быть, гениальные замыслы Наполеона перед сражением. А странное расположение русских войск да и руководство ими не всегда до сих пор поддаётся пониманию. Автор дневника писал: «Какое грустное зрелище представляло поле битвы! Никакое бедствие, никакое проигранное сражение не сравнятся по ужасам с Бородинским полем. Все потрясены и подавлены». По полю носились обезумевшие от ужаса кони, бродили покалеченные табуны лошадей – французских, русских, итальянских, немецких, польских... Они ходили с распущенными гривами, со смертельно усталыми, порою плачущими глазами... Там не было, в табунах этих, вражды, там все были просто несчастными... Табуны, табуны, табуны...

5

Нет, солнца Аустерлица здесь не получилось.

Перед Наполеоном стояли сбитые с позиций, но насмерть крепкие духом русские солдаты. За ними высились укрепления Горок. В той местности находился штаб Кутузова, его ставка. Та местность была защищена более чем шестьюдесятью пушками, которые только издали понюхали пороха и практически в сражении не участвовали. По правую их руку стояла армия Барклая-де-Толли, составлявшая более половины всей русской армии до сражения. Она приняла действия только при защите Бородина ранним утром и потом помогала здесь и там армии Багратиона, оставшейся к полудню без вождя. Багратиона и громила вся высокообученная яростная армия, талантливейшие и достойно увенчанные славой из рук императора генералы, офицеры и их солдаты, имевшие полные возможности для проявления всех сил, характеров своих и талантов. Они многократно числом превосходили армию потомка древних грузинских князей, но не превосходили её духом.

Да! Солнца Аустерлица здесь не получилось.

Что же это за такое длинное, перекатистое, как ручей по каменистому дну, слово, навсегда в истории русской армии, да и в истории военного искусства вообще, связанное с именем Кутузова, не только Наполеона?

6

Размышляя о том и об этом, я заметил, что давно уже иду вдоль обрывистых берегов Колочи, вдоль которой в тот тяжкий день стояли дивизии и корпуса Барклая-де-Толли. В небе начинало темнеть, и потянуло запахом чистой воды. Запах этот распространялся неспешно, и казалось, пахнет кувшинками, хотя время цветения их миновало. Вечер оставался жарким, как и день. Я свернул в поле и открытыми травами пошёл к батарее, возвращаясь к месту того страшного месива из человеческих тел. Я шёл полями и всхолмками, которыми в то злосчастное время метались обезумевшие табуны лошадей; наездников уже не было, были только их тела, скорченные, распластанные, вытянувшиеся, запрокинутые и какие только ещё.

Ах, милые-милые, такие умные, такие понятливые и такие услужливые, так от нас зависящие, которых в первую же минуту недомогания, оплошности либо осложнения обстоятельств бросают и забывают навсегда. Я как-то видел на ипподроме, споткнулась необычайно лёгкая и такая порывистая кобыла. Она упала, скользя и распластываясь, а потом складываясь на беговой полосе. Её не забыли. К ней подъехала платформа со стойками. И лошадь увезли. И сидевшая со мною рядом пожилая женщина с подернутыми какой-то старческой мутноватостью голубыми глазами вынула из лакированной чёрной сумочки белый душистый платочек и приложила к глазам.

Я был молод и сказал женщине одновременно участливо и снисходительно:

   – Что же вы так переживаете, она, быть может, и не выиграла бы заезд.

   – Не в том дело, – вздохнула обречённо женщина, – ведь она такая красавица.

   – Да, красавица, – согласился я, – глаза удивительные.

   – И сейчас её пристрелят, – сказала женщина.

   – За что?

   – За то, что она сломала ногу.

   – Разве? – растерялся я.

   – Так у них заведено. Она больше никому такая не нужна, – пояснила женщина и добавила: – Так уж а этой жизни заведено: когда ты что-нибудь себе сломаешь, никому уже не нужен, тебя убивают...

Вечер сгущался. Где-то вдалеке у леса девичий голос пел «Подмосковные вечера». Народ по всему полю редел, его почти уже не было видно. Только здесь и там то парочка, то небольшая группа туристов либо просто школьников расходились в разные стороны. В Бородине у Колочи гремела гармошка и далёкий мужской низкий голос лихо распевал частушки:


 
Эх, и кто бы нас задел,
Да мы б того задели бы:
От Москвы до Сталинграда
Скулы полетели бы.
 

Резко и вызывающе вдруг закричал он на фоне садящегося солнца. Нет, это не было солнце Аустерлица...

Я видел проект грандиозного памятника, который должны были открыть в 1911 году в память двух десятков тысяч русских солдат, погибших там в результате предательства союзников, преступного расположения войск перед боем, глупого боем руководства и разгильдяйского поведения командиров во время сражения.

На Курганной шумели берёзы. Они были высажены там не так уж и давно, ещё не вошли в силу, только в неё входили.

Интересно, что сталось с тем аустерлицким памятником? Открыли ли его? Какова его судьба? Сокрушили ли и разграбили ли его революционеры? Если нет, то уничтожили ли его фашисты? Своих памятников старины они не уничтожали. А чужие!.. То был как бы белый молитвенный порыв камня от земли к небу, как бы некое пение, уходящее к Богу и отливающееся в высоте в скорбную стелу, на которой крест и распятый Иисус Христос. А ниже, на уступах расплывающейся каскадами ступени, по земле стелы – скорбные фигуры из камня. Что с ним, с этим памятником? А вот здесь, в России, гробницу Багратиона разрушили строители новой жизни.

На батарее Раевского – тоже своеобразный памятный комплекс. Вырыты траншеи, обложенные по стенам молодыми брёвнышками. Это ходы сообщения между бетонными дотами, влитыми здесь в землю осенью 1941 года. Тогда укрепления здесь делали заранее. Тогда опытом предков, уроком истории на Бородинском поле не пренебрегли. Берёзы над дотами и траншеями, молодые, нежные, не шумели в этот жаркий вечер над курганом. Они просто пели что-то еле слышное своими скорбными листьями. Может, они молились? Теперь помолиться здесь было негде. А целое столетие до нас возводили церкви, часовни, где ставили лампады. Теперь, как смиренные лампады, светились тут над могилами павших берёзы. Только берёзы.

Я взошёл на курган, спрыгнул в траншею и медленно побрёл вдоль ходов сообщения. Я шёл туда, куда вела меня траншея. Вдруг что-то мягкое скользнуло у меня под ногой. Я наклонился, чтобы понять, что случилось. И омерзительное облачко зловония поднялось надо мною. Оказалось, что я раздавил посизевшую от времени кучку человеческих испражнений. Я не выругался, не разразился проклятиями ни вслух, ни про себя. Я нарвал травы и, как мог, очистил и оттёр свой полуботинок, и пошёл дальше уже в полной настороженности, обходя здесь и там следы пребывания любителей и почитателей боевой нашей славы. Под моими шагами скрипели осколки бутылок, а иногда и просто пустые бутылки попадали под ногу. На прощанье я решил заглянуть в один из дотов. Ночь сгущалась, и я на всякий случай попытался полюбопытствовать: нет ли в дотах пристенных лавочек. По старому опыту я знал, что искать гостиницу здесь, а тем более место в ней – дело гиблое. А идти по деревням, искать ночлег там...

Я спустился в дот, в это тесное бетонное узилище и прибежище бойца, напевая невесело слова некогда знаменитой фронтовой да и тыловой песенки:


 
Бьётся в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза...
 

В доте стоял характерный запах человеческой мочи... Мне знаком был этот запах по древним башням

Пскова и Новгорода, по полуразрушенным храмам Суздаля и Ладоги, но...

Я повернулся назад и поднялся на свежий воздух. А по всему небу пробивались уже звёзды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю