Текст книги "Дело генерала Раевского"
Автор книги: Юрий Куранов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 39 страниц)
КУРГАН ГЕНЕРАЛА РАЕВСКОГО
1
После выступления субъекта всё собрание скомкалось. Против не выступил никто. И никто не продолжил разговора на задуманную тему. Двое, выпив по стакану водки, сели играть в шахматы. Евгению Петровичу кто-то позвонил по телефону, и тот, уговорившись о следующем собрании через месяц, уехал. Хозяин дома принялся рыться в своих бумагах, отыскивая какие-то документы из воспоминаний маркиза де Коленкура, герцога Виченского, личного дипломата Наполеона, посла в Петербурге с 1807 по 1811 год, много постаравшегося в своё время, чтобы не допустить войны с Россией. Кто поосведомлённей, слышал о его книге «Поход в Россию», изданной каким-то небольшим тиражом в середине войны с Германией, но совершенно затем исчезнувшей даже из библиотек или весьма неохотно выдаваемой читателям. Счастливцы же, кому эту книгу привелось подержать в руках, только поднимали возвышенно брови и даже слегка закатывали глаза. Хозяин квартиры принадлежал к этой когорте счастливцев и даже имел многочисленные выписки из неё, которые хранил в потайном каком-то месте, чтобы случайно не попали они на глаза излишне любопытному гостю и не дали повода подозревать хозяина в чрезмерной политической любознательности.
Собрание интеллектуалов как-то незаметно превратилось в обыкновенную компанию выходного дня. Здесь то чокались рюмками, то громко стукали фигурами по шахматной доске, то чистили селёдку и разрезали её столовым ножом. А потом заливисто и отчаянно запел какой-то заморский цыган в сопровождении такого хора, что стало казаться, будто квартира превратилась в табор из сотен поющих и пляшущих.
Кто-то уже заснул, пристроившись полукалачиком на диване хозяина и сбросив на пол чёрные лаковые полуботинки, похожие на огромные чёрные гитары. Гитары – правда, небольшие, миниатюрные – пестрели на его носках, таких же заморских, как и магнитофонная цыганщина.
Но плёнку вскоре заело. И поставили бобину с «живым Окуджавой». Хозяин так и заявил во весь голос на всё прокуренное пространство полуденной квартиры, в которой клубы табачного дыма плавали в полосах солнца, подобно голубым воздухоплавательным гитарам. Хозяин громко включил магнитофон, плёнка пошипела, и негромкий певучий голос с раздумчивой агрессивностью запел:
Уж так повелося у нас на веку:
на каждый прилив по отливу,
на каждого умного по дураку —
всё поровну, всё справедливо...
И кто-то громко захлопал в ладоши. А кто-то протяжным, подхмелевшим голосом возразил:
– Уж никак нет. Никак нет, господа. Уверяю вас, что дураков у нас гораздо и гораздо больше, чем умных. И так исстари. Куда же дальше идти, возьмём хотя бы ныне обсуждаемую войну. Если бы у нас умных было поровну с дураками, француза никогда бы не пустили в Москву...
– И не спалили бы Москву, святыню, древнюю столицу, своими собственными руками, – поддержал кто-то от шахматной доски.
И оттуда же, от шахматной доски, какой-то третий голос резко возразил:
– Уберите эту русофобскую галиматью. Я никому не разрешу у всех на глазах позорить русского человека и оклеветывать его...
И над шахматною доскою взмыла в воздух костлявая рука, держащая за голову чёрного коня, и задумчиво повисла. И тот же голос уже медленно и озабоченно произнёс:
– Интересно, что здесь у нас в эндшпиле разворачивается. По-моему, смешались в кучу кони-люди. Больше ничего. Кони-люди, этакие особой породы военные существа вроде кентавров...
И в это время раздался звонок в дверь. Звонок резкий и властный, как голос судьбы. Но на него никто не обратил внимания.
Я прошёл сквозь дым к входной двери и открыл её. Перед порогом стоял неопределённого возраста тип, сероволосый и сероглазый крепыш, в зелёной, крупной вязки кофте с засученными по локоть рукавами, из-под которых тянулись мятые сатиновые рукава рубашки чёрной. На затылке типа этого сидела голубовато-серая, тоже вязаная, кепка с торчком выправленным толстым козырьком, и блестел в улыбке золотой зуб. Зуб сиял чуть поскромнее солнца, а улыбка вокруг зуба переливалась всеми цветами радуги.
– Машину заказывали? – спросил тип беспечно.
– Да, – ответил я и оглянулся на компанию.
– Бывает, – улыбнулся понимающе тип. – Я, стало быть, шофёр. Я сижу в машине и жду уже целых полчаса.
– Ну сами видите, – простёр я руки в сторону компании.
– Бывает, – согласился шофёр. – Мы на всякое насмотрелись.
– Как видите, – пожал я плечами.
– А жалковато, – вздохнул шофёр, – я было так настроился на Бородинское сражение, тем более в день такой юбилейный. Сегодня многие туда моторы заказывают.
– Ничем помочь не в состоянии, – вздохнул я грустно.
Шофёр глянул на меня снисходительно:
– А может, кто хочет поехать? Или хотя бы вы сами. Вы, я вижу, настоящий патриот.
– Ну какой я патриот, – пришлось мне развести в двери руками, – патриоты настоящие они. Я так, за компанию.
– А вы спросите их, – подсказал шофёр, – может, есть всё же такие, кто родину не пропил.
– Господа! – обратился я, вернувшись в комнату. – Экипаж подан. Кабриолет заказанный нас ждёт.
Кто-то поднял голову. Кто-то продолжал своё дело. А кто-то продолжал храпеть на диване в носках, расписанных гитарами.
– Товарищи! – сказал я громче. – Неприлично. Машина ждёт. День солнечный. Юбилей нас обязывает.
– Мой милый, юный друг, – обратился ко мне откуда-то из табачного дыма хозяин квартиры, – мы вас как самого трезвого делегируем в это почётное путешествие, на эту торжественную экскурсию и оплачиваем путь и пребывание на месте со включённым счётчиком и обратное путешествие в ландо под такие раздирающие душу звуки марша «Тоска по родине».
– Да! Да! Да! – воскликнул откуда-то субъект. – А также и под звуки марша «Прощание славянки».
– Но что же я поеду один! – воспротивился я. – У вас компания, а я в одиночестве.
– А вы подсадите где-нибудь себе спутницу, – посоветовал один из шахматистов.
– Никак и ничуть, – возразил субъект, приближаясь к двери с гранёной рюмкой водки. – Вы посмотрите, какой очаровательный водитель вашего ландо. Сейчас он выпьет на дорожку, закусит селёдочкой и будет вашим секретарём и собеседником и своего рода пионервожатым в этом завлекательном путешествии, почти что экспедиции.
– Не скрою гордой благодарности, – подхватил шофёр интонацию субъекта, – и, более того, примкну, как говорится, к вашей честной компании.
Шофёр снял кепочку, выпил рюмку, в воздухе поймал с вилки кусок пронзительно пахнущей уксусом селёдки, шутливо расшаркался и кепкой вытер губы.
– Это никому не повредит, – благодушно улыбаясь, сказал субъект. – Никому. Никому и никогда.
2
Что можно сказать о старенькой, но хорошо отремонтированной машине, которая бежит и резво и деловито по солнечным осенним улицам Москвы, Москвы, столицы нашей Родины, безграничной в пространстве и беспредельной во времени. И кажутся в такой день беспредельными во времени и пространстве облака, летящие над Садовым кольцом, над Кутузовским проспектом, и листья лип, берёз и клёнов, разлетающиеся от бега всякой автомашины и даже от громкого собачьего лая над мощным мостом через Москву-реку, по одну сторону которой стояли казаки, а по другой приближались всадники Мюрата, короля Неаполитанского, знаменитого своей знойной внешностью, коротким ярко пылающим плащом и коротким же, но мощным римским мечом, на рукояти которого были написаны искусным художником портреты членов его семьи. Маршал славился своей отвагой и храбростью, своей театральной импозантностью, простотой и широтою в общении. Когда Мюрат с кавалеристами приблизился к реке, казаки не ушли, народ не менее отважный да ещё и дерзкий. Они узнали маршала, не раз ходившего в атаку во главе конных, всё сметающих на своём пути лавин. Маршал ехал впереди: условия, план и порядок сдачи Москвы были детально обговорены. Пожары в разных концах столицы только начинались: французы как победители были благодушны. Казаки были, вопреки расхожему нынешнему мнению, людьми не такими уж примитивными, и между противниками завязался разговор не только с помощью жестикуляции. Стали дарить друг другу разные предметы на память. Мюрата быстро ободрали окружившие со всех сторон казаки. Кому что досталось. Одному достались золотые крупные карманные часы, которые до сегодняшнего дня хранятся в коллекции кремлёвских музеев и демонстрируются на выставках часов в нижнем этаже колокольни Ивана Великого.
В ответ на эти сведения малый в вязаной кепке, лихой шофёр сего воскресного дня, перевалившего за полдень далеко и уверенно, весело и умствующе щурился, поблескивая зубом, а иногда под разными возникавшими предлогами останавливал у тротуара «Волгу» и забегал то купить спичек, забытых дома, то папирос, то газету...
И что-то было таинственное, по крайней мере странное, в его, шофёра, отвлечениях на сторону, словно был он какой-то тайный агент, словно он совершал в эти непродолжительные визиты на сторону нечто неразглашаемое и значительное. Внешне это вроде бы никак не сказывалось на шофёре, разве что он становился с каждым разом всё румянее. Он становился и как-то молчаливее. Так что у меня пропало желание заводить и поддерживать разговор.
Ветер между тем усилился, и загородные запахи из глубины дубрав, сосновых массивов становились всё душистее и прохладнее, как это бывает всегда, когда ты всё дальше и дальше оставляешь за собою большой город. Ветер тоже становился вместе с однообразием скорости каким-то усыпляющим, а мой шофёр, как некий казак из повести Гоголя, «чем далее, тем сумрачнее».
И я заснул.
Я проснулся оттого, что уж очень умиротворённо было вокруг. Машина стояла. Мотор молчал. И за рулём никого не было. В машине было пусто вообще. Солнце светило, но уже готовилось уходить на запад, западать за горизонт и там исчезать, предаваясь, по представлениям наших давних предков, уединению и покою. Я стряхнул сон и огляделся. Машина стояла в небольшом городке, между автобусной остановкой и рестораном. Немногочисленные, по большей части выпившие, горожане неторопливо двигались туда и сюда. Одного из них под руку, как дамочку, отводил в сторону пожилой милиционер. Я присмотрелся внимательно и узнал в спутнике милиционера своего таксиста в серой вязаной кепочке и с высоко закатанными рукавами вязаной кофты, надетой поверх рубашки. Золотого зуба таксиста я не видел, так как он в данную минуту стоял ко мне спиной.
Таксист и милиционер о чём-то мирно беседовали, о чём-то торговались. Потом таксист полез в карман брюк, вынул какую-то пачку, похожую на деньги, не считая, наугад часть её отдал милиционеру, спокойно вернулся в машину.
– Выспался? – сказал он, мрачно глянув на меня, включил мотор и неторопливо поехал.
– Это что за место? – поинтересовался я.
– То самое, которое нам нужно, – мрачно и уклончиво ответил таксист.
Выехали из города.
– Это что за город был? – вновь поинтересовался я.
– Тот самый, – мрачно ответил шофёр, как-то сонно и безвольно качая головой.
И настроение его угрюмое начало передаваться мне. Я встревожился. Машина между тем шла неуверенно и тихо. Потом встала. Справа и слева дышал осенней хвойностью лес, и откуда-то доносило кисловатый запах осеннего дуба. Шофёр остановил машину, молча выбрался из неё и пошёл в лес.
В лесу он пробыл довольно долго, вернулся покачиваясь, грузно плюхнулся на сиденье, наполнив салон машины винным перегаром.
– Мы Можайск проехали? – спросил я как можно вежливее.
– Ну Можайск. Ну и что? Что из этого, позвольте вас спросить, – обернул ко мне таксист до синевы побелевшее лицо. – Что из этого?
Я молча смотрел ему в лицо.
– Да, – кивнул таксист задумчиво, – и ничего в этом страшного я не вижу. Я тебе не маршал Багратион и не фельдмаршал Тито и не генерал-фельдмаршал Раевский...
Таксист положил голову на руль и замолчал. Из кармана брюк его торчала бутылка водки, заткнутая газетой.
3
Лето было жаркое. И осень пришла тёплая. День клонился к вечеру, и ночь обещала быть если не душной, то жаркой. Из окрестных лесов уже тянуло дыханием доброй русской бани, которая на сегодня своё уже отпарила, теперь же медленно и неохотно остывала.
Я шёл плотно уезженной дорогой от Шевардинского редута к Семёновскому. По обе стороны дороги шумели мощные раскидистые берёзы. Золото сыпалось с берёз на дорогу и в травы. Золото летело по воздуху. Золото поднималось высоко в облака и сияло там, искрилось, словно пело что-то нескончаемо радостное. И даже туристы в лесных посадках за аллеей и на самой дороге не снимали с плеч и не вынимали из чехлов своих гитар. Все смотрели в небо, и видно было по их лицам, что и без гитар они поют. Взметали в небо свои восторженные карусели ласточки и щебетали там, как только могли. Это старые опытные ласточки сбивали молодых в стаи, учили их летать, подбадривали, перед тем как повести за собою в дальние края. Туда, к египетским пирамидам, перед лицом которых неуклюже посрамился некогда будущий великий полководец, которому тогда только предстояло испить чашу ещё более постыдного унижения здесь, на ржаных и берёзовых равнинах России.
А над ласточками внушительно и грозно кружатся медлительные коршуны и равнодушно высматривают себе добычу. Так всегда бывает. Говорят, что коршун или орёл всё видит с той необычайной своей высоты, даже обыкновенную швейную иглу на тропинке. Так всегда, к сожалению, пребывает мир, так парят над нами орлы и стервятники, они нас видят издали, даже если мы их вовсе не замечаем и не думаем о них. Мы – их добыча, и никогда они не выпускают нас из виду.
Глядя на берёзы, на ласточек и на коршунов и перекинув через плечо свой лёгкий плащ, я шагал по дороге к Семёновскому и далее к батарее Раевского, но вспоминал совсем о другом. Я вспоминал об одном красивом человеке трагической судьбы, который некоторое время назад умер, а молодость его была сломана здесь, на этих холмах и перелесках.
Я вспоминал известного писателя Константина Воробьёва. Маленький узелок возле носа уложил его в землю. Он сделал то, что не могли сделать германские фашисты, заявившиеся под Москву, и неумелые, жестокие к своим же воинам командиры наши и командующие, ожесточившиеся после страшных, небывалых ещё в истории человечества поражений.
Константин Воробьёв родился двадцать четвёртого сентября того страшного девятнадцатого года, когда озверевшие русские люди сошлись в немилосердной братоубийственной схватке. Он родился в селе Нижний Рутец под Курском. И, как он сам рассказывал мне, отцом его был белогвардейский офицер...
Я иду, вспоминаю, а берёзы шумят.
Косте почти всю жизнь пришлось скрывать, кто же был его отец на самом деле. А особенно когда попал он в курсанты привилегированного военного училища имени Верховного Совета РСФСР. И вот осенью 1941 года, когда несметное количество наших дивизий, полков, батальонов были разгромлены, разогнаны и пленены, когда уже между ликующими фашистами со всей Европы и Москвой почти ничего не осталось, кроме незначительных воинских частей и соединений, цвет нашего воинства был брошен на немцев. Полк кремлёвских курсантов выбросили за Можайск. И шагали они уже походным, а не парадным строем на неизвестно где в данный момент находящегося врага. Пока что врага видно не было, но на самом деле он был уже всюду. А вёл курсантов полковник, герой Гражданской войны, стяжавший у курсантов высокий и незыблемый авторитет. «Победа или смерть!» – написано было в тот день на сердце каждого курсанта.
Я иду. Я вспоминаю, а берёзы шумят.
Колонна курсантов шла вдоль жнивы, уставленной забытыми с лета, высохшими и разваленными здесь и там суслонами. А дальше, на опушке леса, виднелись какие-то строения. В своей повести «Убиты под Москвой» Константин Воробьёв описывает это так: «То, что издали рота приняла за жилые постройки, на самом деле оказалось скирдами клевера. Они расселись вдоль восточной опушки леса – пять скирдов, – и из угла крайнего и ближнего к роте на волю, крадучись, пробивался витой столбик дыма. У подножия скирдов небольшими кучками стояли красноармейцы. В нескольких открытых пулемётных гнёздах, устланных клевером, на запад закликающе обернули хоботки «максимы».
Заметив всё это, полковник тревожно поднял руку, останавливая роту, и крикнул:
– Что за подразделение? Командира ко мне!
Ни один из красноармейцев, стоявших у скирдов, не сдвинулся с места. У них был какой-то распущенно-неряшливый вид, и глядели они на курсантов подозрительно и отчуждённо».
Помню, когда ещё читал я эту повесть в «Новом мире», меня поразило поведение той воинской части и её начальника. Повесть была опубликована в таком обрезанном виде, что трудно было понять, что же произошло тогда, осенью 1941 года, между людьми одной национальности, одного, как мы думали, социального слоя...
А берёзы шумят...
«Капитан выронил стэк, нарочито заметным движением пальца расстегнул кобуру ТТ и повторил приказание. Тогда один из этих странных людей не спеша наклонился к тёмной дыре в скирде:
– Товарищ майор, там...
Он ещё что-то сказал вполголоса и тут же засмеялся отрывисто-сухо и вместе с тем как-то интимно-доверительно, словно намекая на что-то, известное только тому, кто скрывался в скирде. Всё остальное заняло немного времени. Из дыры выпрыгнул человек в короткополом белом полушубке. На его груди болтался невиданный до этого курсантами автомат – рогато-чёрный, с ухватистой рукояткой, чужой и таинственный. Подхватив его в руки, человек в полушубке пошёл на капитана, как в атаку, – наклонив голову и подавшись корпусом вперёд. Капитан призывно оглянулся на роту и обнажил пистолет.
– Отставить! – угрожающе крикнул автоматчик, остановившись в нескольких шагах от капитана. – Я – командир спецотряда войск НКВД. Ваши документы, капитан! Подходите! Пистолет убрать.
Капитан сделал вид, будто не почувствовал, как за его спиной плавным полукругом выстроились четверо командиров взводов его роты...»
А берёзы, берёзы шумят.
Берёзы, конечно, не знают, что задолго до знаменитого приказа лета 1942 года, когда развалился весь юг огромного фронта войны против германских фашистов с их единомышленниками со всей Европы, командиры подобных отрядов НКВД могли по собственному усмотрению истреблять своих сограждан по малейшему подозрению. Находившийся с родителями моего отца старший брат его, один из первых в России красногвардейцев, уже в сибирской ссылке, рассказывал, как следом за цепями наступающих на Врангеля красноармейцев шли такие отряды чекистов с пулемётами. Мой дядя участвовал в знаменитом штурме Перекопа...
«Они одновременно с ним шагнули к майору и одновременно протянули ему свои лейтенантские удостоверения, полученные лишь накануне выступления на фронт. Майор снял руки с автомата и приказал лейтенантам занять свои места в колонне. Сжав губы, не оборачиваясь, капитан ждал, как поступят взводные. Он слышал хруст и ощущал запах их новенькой амуниции – «прячут удостоверения» – и вдруг с вызовом взглянул на майора: лейтенанты остались с ним».
На страницах опубликованной повести фигурирует капитан, но Воробьёв мне говорил, что это был полковник, преподаватель школы кремлёвских курсантов, завоевавший во всём училище незыблемый авторитет, прошедший всю Гражданскую войну...
«Майор вернул капитану документы, уточнил маршрут роты и разрешил ей двигаться. Но капитан медлил. Он испытывал досаду и смущение за всё случившееся на виду курсантов. Ему надо было бы сейчас же сказать или сделать что-то такое, что возвратило и поставило бы его на прежнее место перед самим собой и ротой. Он сдёрнул перчатки, порывисто достал пачку папирос и протянул её майору. Тот сказал, что не курит, и капитан растерянно улыбнулся и доверчиво кивнул на вороватый полёт дымка.
– Кухню замаскировали?
Майор понял всё, но примирения не принял.
– Давайте двигайтесь, капитан Рюмин! Туда двигайтесь!– указал он немецким автоматом на запад, и на его губах промелькнула какая-то щупающая душу усмешка».
Берёзы-то шумят...
А Воробьёв мне рассказывал, как тягостно сломила эта ядовитая сиена с майором из СМЕРШа (смерть шпионам) всю колонну, перед противником, который вдруг въявь показался менее опасным, чем эта расхристанная шайка в красноармейской форме перед скирдами клевера. Именно после этой сцены они должны были идти в наступление, чтобы выбить немцев из недавно ими захваченного рубежа. В атаку они пошли, пошли яростно и в тяжелейшем рукопашном бою захватили немецкие позиции, а фашистов буквально перекололи. Тех, кто не успел бежать.
Я слушал тогда Воробьёва и думал о том, сколько же ярости нужно вселить в людей, ни разу не видевших друг друга, чтобы заставить их убивать один другого повсюду, где только возможно, порою по одному лишь признаку одежды, какого-то значка на этой одежде, по манере держаться или по особенностям языка, разреза глаз, привычке петь или строить жилища.
Курсанты выбили немцев и окопались, укрепились, ждали приказаний. Но приказаний не было. Немцы же были насторожены и несколько растеряны. Они ещё не встречали такой отваги, такого ожесточения. Они даже решили, что это начало какого-то большого контрнаступления русских. И ждали. Похоже, немцы раньше курсантов поняли, что про них просто забыли. И навалились немцы на них, оставленных и брошенных всеми на свете, своею яростной мощью, танками и авиацией в придачу к пехоте. Позиции брошенных курсантов были перепаханы и выутюжены. Немецкие лётчики буквально охотились за ними, гоняясь и расстреливая поодиночке. Это было их, лётчиков, своеобразным развлечением.
Из всех кремлёвских курсантов уцелели пять человек. Так Константин попал в один из концлагерей под Вязьмой, в которых всего томилось более двухсот тысяч красноармейцев. Из этого лагеря он бежал, но был пойман и заключён в концлагерь для военнопленных под Молодечно, в Белоруссии. Оттуда он бежал тоже. И тоже был пойман. На этот раз его загнали в лагерь смерти под Ригой. И оттуда ему опять-таки удалось уйти, уже с помощью литовцев и евреев. Так сын белогвардейского офицера, кремлёвский курсант Константин Воробьёв, будущий известный русский писатель, стал партизаном. Он воевал в Литве и скоро возглавил партизанский отряд и был на высоком счету среди своих. Но кончилась война, и отважный воин пошёл по рукам крючкотворных кабинетных крыс и пауков Комитета безопасности.
Ему шили предательство родины. Один из этих чиновников, особо въедливый, был удивительно похож на того майора из-под Можайска.
Однажды он сказал Косте, что, может быть, Воробьёв и не предатель и в бессознательном состоянии попал он в плен, быть может, бегал он из концлагерей, но этого теперь не докажешь. Есть один удобный выход: если Константин согласится стать осведомителем. Тогда на многое можно будет закрыть глаза. А иначе...
Иначе Константин Воробьёв где только не пристраивался, даже работая в Шауляе, в городе, окрестные леса которого были его партизанским пристанищем... Здесь Воробьёв работал теперь продавцом в керосинной лавке.
– Ты понимаешь, – сказал мне как-то Воробьёв, – для меня это было неприемлемо не только по человеческой гордости, но я знал, что я хотя бы наполовину дворянин... Мне говорили, что мой отец, офицер из армии Деникина, был отдалённым потомком генерала Раевского. Того самого, у батареи которого я шёл на смерть, я, так же как он, закрывал собой Москву.