412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мушкетик » Вернись в дом свой » Текст книги (страница 27)
Вернись в дом свой
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:47

Текст книги "Вернись в дом свой"


Автор книги: Юрий Мушкетик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)

Сашко прошел в кабинет и весь вечер не выходил оттуда. За стеной лепетали женщины, временами доносился смех, – разведенная архитекторша смеялась заливисто, громко, и это раздражало. Хотелось тишины, дружеских слов, хотелось кому-то рассказать обо всем, а может, и поплакаться. Приятно, когда тебя жалеют, хотя и унизительно. Но кому он поведает о своих бедах? Светлане? Она сделает вид, что слушает, – открыто пренебрегать его излияниями она пока побаивалась, – а сама будет думать о своих делишках и терпеливо ждать, когда он кончит. Светлана вообще не любит говорить о неудачах. Правда, она с наслаждением узнает о провалах тех счастливцев, известных художников и скульпторов, которые стоят значительно выше ее мужа. Она не любит искусство, не любит, не уважает мужа, но ненавидит тех, кому удалось забраться выше его. Возможно, она завидует их женам, а может, так реагирует на собственное, неудачное, как она считает, замужество. Долина мог бы спросить совета у Петра, но теперь ему и туда дорога заказана. Да и что он ему скажет? Что ему не удался портрет Люси? Что он хотел отобразить чудовищную борьбу в ее сердце, борьбу между любовью и долгом, то есть между ними двумя?..

Ему даже нехорошо стало от одной мысли об этом.

Так он и просидел весь вечер на диване, обхватив руками колени, слушая заливистый смех архитекторша и баюкая невеселые мысли… Несколько раз к нему врывался Ивасик, и он пытался развлечь сына, но малыш сердцем чуял отцовскую тоску, ненатуральную его веселость и бежал к матери… Там, по крайней мере, хохотали искренне…

На следующий день, придя в мастерскую, Долина понял, что не ошибся: портрет Мавки не удался.

Он видел просто женщину, чем-то очень испуганную, может быть, ошеломленную, – и все. Он не сумел воплотить иных значений, навсегда потерял их. Как потерял и саму Мавку – Люсю. В душе его не было той теплоты, с какой обычно смотрят на любимого человека. В это мгновение Долина усомнился даже в своей любви. Он не мог сказать, какая утрата сейчас для него больше. Наверно, больше была первая. Он не смог преодолеть штампа, прыгнуть выше головы, как не смог отдаться чувству, полностью довериться ему. Ему казалось, что сумей он победить здесь – победил бы и там, взял бы ее в плен, повел за собой. Теперь все дороги к ней закрыты. Ведь увидев эту глину (или даже мрамор), она справедливо разуверится в его чувстве, и ее, конечно, не утешит вполне заурядная скульптура. А он предвкушал праздник… Как он покажет Люсе завершенную работу. Она не смогла бы, не посмела отказаться от такого приглашения. Он продумал все до последней мелочи. Он был уверен, что их отношения продолжатся по-новому. Мысленно уже рисовал себе праздник первого показа «Мавки». Паломничество. Вроде того, какое было к «Старику в задумчивости».

Долина невольно оглянулся. В углу думал свою вечную думу, загадочную даже для Сашка, «Старик» – гипсовая копия, весьма удачная. Говорят, что скульптура рождается в глине, чтобы умереть в гипсе и возродиться в мраморе. «Старик» жил и в гипсе.

Долина подошел к портрету, который принес ему такую известность, и представил бесконечную тщету остального своего существования. Кобка извлек его из безвестности и одновременно наградил даром видеть собственную бескрылость. Сашку припомнилась его беседа с Кобкой и предсказание того, чем обернется этот дар. Казалось, он должен был бы им наслаждаться, а на деле – мучился. Он с тех пор все всматривался во что-то, прислушивался к чему-то. Вот, к примеру, недавний случай. Бродя по городу, Долина шел мимо здания суда. Оно размещалось в старом домике, зажатом новостройками и, ясное дело, тоже обреченном на снос. Стоял туман, а окна в суде ярко светились. Долину потянуло зайти. Он никогда не бывал на судебных заседаниях. Зал был маленький, с облупленным потолком, с обшарпанным барьерчиком и лавками вместо стульев. И зал, и все помещение доживали последние дни. Судили же сухонького деда, заведующего базой, растратчика.

Сгорбленный, съежившийся старикан сидел в оцепенении, почти не прислушиваясь к тому, что творилось вокруг. Поднимался, отвечал на вопросы, но, видно, не придавал этому значения. Сашко понял, о чем он думает. Ведь жить оставалось так мало, а из жизни будет вынут большой кусок. Большой, если не вся жизнь. Да и что ему оставалось? К чему вся эта суета, хлопоты, если он сам уже вынес себе приговор?

Наверно, старикан не очень был и виноват, об этом свидетельствовали и его бывшие сотрудники, и не очень грозно выступал прокурор, но все же деньги были растрачены, и следствие не нашло концов и не вытащило искомую сумму из какого-нибудь бухгалтерского закутка. Но старикан считал, что делу конец. И его жизни тоже. Он уставился в пол, время от времени вытаскивая из кармана синий платок. Он не плакал, просто от старости у него слезился глаз.

Сашко почувствовал неподдельное сострадание. Чем-то подсудимый напомнил ему колхозных дедов – кладовщиков и весовщиков, которые нынче стали постоянной мишенью для сатиры, а на самом деле, по большей части, были честными и справедливыми людьми, только навеки веков запуганными постоянной ответственностью и той же сатирой. Видно, дедок и посейчас не мог сообразить, где ошибся, и принимал все, как должное.

Когда суд удалился на совещание, поднялся и Долина. Проходя мимо подсудимого, он наклонился к нему через низенький барьерчик.

– Вы не волнуйтесь, – сказал он тихо, – ваше дело отправят на доследование. И деньги обнаружат.

Дедок повел на него слезящимся глазом, а Долина повернулся и быстро вышел. Он не мог сказать, откуда в нем возникла такая уверенность, что ему подсказало ход событий. Сашко повернул от дома влево, но уперся в тупик, выпил у киоска воды и вернулся назад. Когда он снова проходил мимо здания суда, оттуда как раз высыпали люди.

– Видишь, суд передал на доследование, – объявила какая-то женщина, кутаясь в широкий деревенский платок. – Может, все-таки докажут Гнатову невиновность.

У Долины от тех слов замерло в груди, но не радостно, а испуганно. Он подумал – то, что напророчил ему Кобка, становится сущим наказанием.

Нынче он особо почувствовал остроту своего прозрения и поверил в него безоговорочно.

Пытаясь отделаться от дурных мыслей, он вышел на Крещатик, влился в толпу. Сталкиваясь взглядом с десятками озабоченных, равнодушных, радостных глаз, он понемногу успокоился. Поужинав в кафе, Долина вернулся в мастерскую. Он до сих пор не решил, что же ему сделать с Мавкой. То ли вылепить в полный рост, то ли оставить портрет поясным, то ли бросить это дело совсем. А решать надо было срочно. Глина высыхала, садилась. Но работать ему не хотелось.

Тогда он решил прибрать в мастерской. Надо было вынести в подвал, в кладовую, все лишнее. Он решил начать со «Старика» – и остановился. Желание убрать с глаз долой эту скульптуру боролось в нем с жалостью. С одной стороны, ему казалось, что «Старик» тормозит работу, словно бы замораживает мысль, заставляя все время возвращаться назад, вспоминать, копировать (в этом, последнем, он был убежден твердо!), с другой – что подзуживает, заставляет сопротивляться, искать. Но, наверно, эта борьба становилась призрачной, он боролся с продуктом собственной фантазии, с тем, что ему навязал «Старик».

«Выдумываю, – сказал он себе мысленно, постукивая пальцем по гипсу, – просто «Старик» надолго привязал тебя к себе. Но ты вырвешься из его тенет. Потому что все это – о твоей дальнейшей судьбе – неправда!» Говоря это, Долина все-таки прислушивался к себе, что-то в нем подтачивало эту уверенность, заставляло бояться. Ему хотелось освободиться немедленно, но как – он не знал. Стукнуть молотком по гипсовой отливке, разбросать обломки, расхохотаться, забыть обо всем! Но… как забыть? Ведь существует тот, настоящий «Старик», в музее. Как сказал учитель рисования: «Эталон…»

В эту минуту скрипнула дверь, и Долина оглянулся. На пороге стоял Лапченко. Стоял покорный, умильный, несчастный, и эта покорность, эта умильность обозначали, что он пришел занять денег. Обычно Лапченко держался вполне независимо, высказывал свое мнение свободно, даже о работах маститых художников, к чему уже привыкли и по-своему любили за это (по большей части, когда он иронизировал над работами других). Жизнь он вел веселую, на его круглом, полном лице всегда сияла ясная улыбка, а маленькие хитренькие глазки так и блестели от плотоядного удовольствия – когда в карманах у Лапченко шелестели красненькие и синенькие купюры. Когда же они разлетались… Вот тогда он и становился льстивым, умильным, как, наверно, все нищие в миро. Такого Лапченко художники прямо-таки боялись. Он имел дурную привычку не отдавать долгов. Никто не помнил, чтобы он вернул кому-нибудь деньги. А клянчил до тех пор, пока от него не откупались хотя бы пятеркой.

– Сашко, – сказал он трагически, – если ты меня не выручишь, не знаю, что и будет!

Долина посмотрел в хитренькие глазки Лапченко, и ему вдруг показалось, будто Лапченко вернет ему долг. Долине словно нашептывал кто-то – иронически прищуренный, не слишком-то доброжелательный, и он слушал эти шепоты и верил им.

Эх, если бы оборвать шептуна! В нем вспыхнули бунтарство, лихость, и хотя на языке уже вертелся готовый ответ для Лапченко: «Ни черта с тобой не сделается, не выпьешь сегодня вечером, только и всего», – он вдруг спросил:

– Сколько тебе?

Лапченко отметил веселый блеск Долининых глаз и благожелательность тона и, зажмуриваясь от собственного нахальства, выпалил:

– Мне бы сотню…

– На, у меня как раз ровно столько, – протянул Долина четыре четвертных.

Не веря в удачу, Лапченко осторожно, словно пробуя – не жгутся ли, взял деньги, для чего-то развернул веером, сложил и спрятал в карман.

– Я тебе верну… в пятницу, – почти беззвучно произнес он.

«Давай, давай, бреши», – мысленно ответил Долина, еле сдерживая смех. Он клокотал в горле, как пригоршня увесистых камешков, которые приятно высыпать кому-нибудь на лысину. Он смеялся над своей выдумкой, а бедняга Лапченко прямо-таки шалел от той веселости и радости, с какими Долина одалживал ему деньги. Он пораженно, даже испуганно, воззрился на Сашка и, пятясь, выскочил из мастерской. А Сашко упал в игуменское кресло и в полный голос рассмеялся. Наконец-то ему удалось избавиться от проклятой прозорливости, которая преследовала его, победить ее, обмануть. Он хохотал прямо в лицо гипсовой фигуре, потом завернул ее в мешковину и, легко подбросив на плечо, отнес в подвал. Поставил в уголок и завалил для верности аппликациями, которые мастерил когда-то для кино.

Но когда в пятницу Долина, немного опоздав, явился в мастерскую, он был прямо-таки обескуражен: у дверей топтался Лапченко.

– Я уж в третий раз целую пробой на твоих дверях, – сказал он смиренным, тихим голосом; казалось, он снова пришел просить в долг, хотя рука в пиджачном кармане говорила о том, что принес деньги. И вправду, Лапченко вынул и протянул новенькую хрустящую сотню. – На, – со вздохом сказал он. – Я из тех, кто отдает взятое.

Он явно собирался зайти в мастерскую и продолжить беседу, полюбоваться своей честностью, кстати, и выпить стаканчик терпкого сухого вина, которое Долина постоянно держал для гостей в дубовом, собственной работы, бочонке. Но Сашко захлопнул дверь перед самым носом Лапченко.

Это было странно, невежливо, но в тот момент Долина не думал об этикете. Он боялся, чтобы Лапченко не заметил его испуга.

Это происшествие стало последней соломинкой, и она в конце концов переломила спину верблюду. Сашко все больше замыкался в себе, раздумывал исключительно о работе. Она представлялась ему громадной тяжелой цепью, один конец которой он поднял, но видел, что всей цепи не удержит. Самым горьким оказывалось то, что и дома ему не было облегчения. Светлана узнала, что Сашко лепил Мавку с Люси, и страшно обиделась. Ею владела не столько ревность, сколько то, что муж искал образец в иной женщине. Разве можно, думала она, сравнить Люсю со мной? Разве не с меня должен был муж лепить нужный ему образ? Итак, он пренебрег ее красотой, пренебрег ею как личностью, превратил ее в домашнюю работницу, в батрачку. А теперь замолк, ничего не рассказывает. К тому времени она решительно забыла, что ни разу не выслушала Сашка до конца, ни разу не похвалила или хотя бы не осудила.

Сашко ничего не мог ей объяснить и потому уходил из дома и запирался в мастерской. Он тоскливо думал, как жить дальше. Поменять профессию? Невозможно. Ничего другого он не умеет, и, кроме того, к этой глине, к этому мрамору прикован он душой и мыслью. Наедине с собой Долина снова и снова пытался отгадать, что же случилось.

Надолго оторвавшись от жизни, обособившись, он все глубже тонул в себе. Это произошло незаметно – его «я» постепенно заполнило все вокруг, оно было «я» и мир, «я» и мои предчувствия. Мысля так, он определял начало и конец своего «я», и это убивало энергию и веру в себя.

Он понимал, что разрушает что-то в себе, – в этом, а верней, в том, прежнем, сильном, хотя и легко ранимом человеке, склонном к радостям жизни, чистом и чувственном человеке из живой плоти и крови.

Теперь он постиг ценность того, что создает творец, реальную ценность произведения, которое начинает жить своей жизнью. Он опять и опять возвращался к исходной точке и всякий раз останавливался на «Старике в задумчивости». Уже не на Кобке, а только на «Старике». Все шло оттуда. Если бы не было той скульптуры («эталона» – опять звучали в его ушах слова экскурсовода), он бы теперь лепил свободно и раскрепощенно и, наверно, шел бы по восходящей. Он бы не думал о ценности того, что создает, просто радовался бы и наслаждался самим процессом. И все-таки что-то сделал бы. А в конце концов, не в этом суть! Жил бы, как жилось! Поженились бы с Люсей, изведали бы обыкновенное счастье. Оно грело бы. И толкало к работе. Обыкновенное счастье к обыкновенной работе. А может быть, и по-другому: Люся окрылила бы его, подняла.

И снова он почувствовал себя как игрок, проигравшийся в пух и прах. А мог ведь не играть. Мог спокойно наблюдать за игрой других. Если бы не взял тогда в руки карты, которые подсунул ему «Старик».

Он почувствовал физически, что не может отделаться от «Старика». И уже ненавидит его. Он угадывал в портрете многозначность, а видел только одно реальное значение, направленное против него и его поисков, его будущего труда. «Смотри, радуйся, – словно бы говорил «Старик», – но от меня тебе не вырваться. Все уже было, ничего нового ты не найдешь, не ищи понапрасну». И эта вот его насмешливость была неверием в его успех, в нужность поисков.

Сашко думал об этом, и сердце его тяжело болело. Ему хотелось подойти и стереть эту усмешку, стереть убедительными, значительными делами, другой работой. Но он чувствовал: пока существует «Старик», другое он не способен сделать. Его лучшая скульптура повисла над ним, словно каменная глыба, и, работая, он вынужден все время озираться. Он ощущал живую тяжесть этой глыбы и невольно искал освобождения от нее. Просто взять и забыть? Но как забудешь, если образ этот поселился в тебе навсегда. Если ты, коснувшись камня резцом, слышишь: «Не так, прежде ты работал иначе. Все не так». Избавиться от «эталона»? Истребить его в себе и уничтожить его материальное воплощение?

Такое желание родилось в нем летом. Когда они отдыхали с Примаками в лесу. Только тогда он еще не осознал этого. Оно упало, как семя омелы в трещину дерева, но еще не проросло, не прошило корнями крепкие волокна. В тот день они загорали на озере. Петро дремал. Светлана и Люся читали. Сашко лежал бездумно, подперев голову руками и глядя в воду. Дети возились рядом: Ивасик старался марлевым сачком поймать мальков у берега. Павлусь строил из песка крепость. Носил ведерцем мокрый песок, насыпал целую гору. Вырастали волшебные башни, шпили, загадочные галереи и бастионы. Потом он проделал бойницы и настелил мост. Когда закончил работу, из воды выскочил Ивасик. Ему все-таки удалось поймать малька. С воплем кинулся он к Павлусю и наступил на крепость. Она развалилась. Павлусь так заревел, что даже снялись с кочкарника кулики и с криками заметались над озером.

– Не плачь, мы сделаем другую, – пустив малька в банку с водой, сказал Ивасик.

– Не хочу другую, хочу эту, – заливался плачем Павлусь.

На его рев поднял голову Петро.

– Этой уже нет. А вы и вправду стройте-ка другую. – Он подмигнул Сашку и тихо добавил: – Вообще время от времени не мешало бы разрушать созданное. Тогда не захочется оглядываться назад.

Он так и сказал: «Тогда не захочется оглядываться назад». Это и было тем семенем, которое упало в древесную расщелину. Только для Долины эти слова прозвучали еще и так: «И не будем бояться того, что впереди».

Долина все понял. И ужаснулся. Он гнал глупые мысли, но они жили и напоминали о себе. Что же будет, если он допустит это, дойдет до последнего? Он потеряет то, что у него есть сейчас. Благодаря чему его уважают, считаются с ним. Правда, скульптуру некоторое время будут помнить, хотя бы по репродукциям. Но это будет памятью об утраченном. Так в селе старый дед показывает внуку тусклый дагерротип, на котором оперся о саблю черноусый гусар. Дед твердит, что этот гусар – он. Детвора поверила бы, но никак не может представить себе деда гусаром, не может проникнуться почтением и восторгом, необходимыми для беседы с настоящим кавалеристом…

Но Сашко что-нибудь и получил бы. Прежде всего – освобождение. И начал бы новую жизнь.

Он не представлял себе, как бы это случилось на самом деле. Боялся представить. От одних только мыслей Долина чувствовал себя полумертвым. Горел лоб, пылали веки, а внутри все дрожало. Действительно ли его сжигал жар или этот костер пылал в воображении? Ему казалось, что никогда он от этого не освободится. Так и будет мучиться. Так и будет жить в страхе. И уж никогда, никогда…

Хотя избавиться можно…

Разыграть все как бы в шутку. С самим собой! Ведь кто-то каждый день по-иному проигрывает в мыслях известные литературные сюжеты. И выпускает из западни тех, кому симпатизирует, и издевается над злодеями и глупцами.

Сашко задрожал, когда понял, в какую сторону повернула его мысль. Он как раз сидел в кафе напротив музея. Почему он оказался именно в этом кафе? Что его сюда привело? Ага, он пришел на выставку Васильковского! Но выставку Васильковского он уже видел вчера. Зачем же он сюда приволокся?

Он сидел в самом углу кафе возле стеклянной стены и смотрел на улицу. Он никогда не видел музея с этой стороны. Высокие серые стены, крутые карнизы, мостики через зацементированный ров, тяжелые железные двери – все это напоминало старинный замок.

На лестнице – из своего угла Долина видел часть ступеней – стало больше народу: кое-где начался обеденный перерыв, и люди хотели успеть посмотреть выставку.

«Если бы я собирался сделать  э т о, – подумал Долина, – то лучше момента не найти». Это было бы возвращением к жизни, к реальности, к нормальной работе. И к Люсе, в конце концов! Пусть не настоящим, пусть хотя бы в воображении, – ведь он ощутил, что ее живая плоть, ее натура, как он заметил в Мавке, противостоят «Старику», отрицают его, и возвращают Долину пусть на трудный, но жизненный путь.

Если бы он сделал  э т о, он бы освободился от своей ноши, как грузчик освобождается от своей. Остановился бы, выпрямился и подумал, что делать дальше.

Долина играл со своей фантазией, дразнил ее, как злющего пса, хорошо зная, что тот на цепи и не может сорваться. Он всегда трезво, может быть, слишком трезво рассматривал и оценивал собственные поступки. Нынче же он не мог забыть ни на мгновение, что скульптура «Старика в задумчивости» принадлежит не ему. Она стоила столько, что у него не хватило бы денег, чтобы ее откупить. Правда, он понимал и другое: откупить и забрать – это не то. Все узнают, что он забрал из музея скульптуру, ославят его чудаком, а он привезет ее в мастерскую и… не посмеет разбить. И – новые муки, новые сомнения и вечные колебания.

Долина отверг этот вариант.

Он хотел прикинуть все шансы. Представить, как бы это случилось, увериться, что хватит сил. Он был почти убежден, что сил ему не хватит, что он перестрадает и все останется, как и было. И потому без особого страха направился к музею. Конечно, сейчас он ничего не сделает, хотя преступление созревало и становилось реальностью.

Но – и это он тоже отметил! – в его поведении появилась настороженность преступника. Медленно – человек прогуливается – он обошел музей, поднялся по крутой лестнице, прошел по переулку, постоял возле парка, словно раздумывая: идти ли? – и повернул направо. Служебный ход и дверь в экскурсионное бюро были закрыты. Но за массивными, похожими на ворота дубовыми створками, которых Долина до сих пор никогда не видел нараспашку и куда подвозили экспонаты, чернела темнота. Часть музея ремонтировали, и, наверно, сюда приходилось доставлять и строительные материалы. Рабочих у входа не было, очевидно, они уже ушли обедать, забыв запереть двери.

Неожиданно для себя Долина повернул к этим дверям. А ведь собирался войти через центральный вход. Почувствовал, как обдало жаром щеки, в горле что-то задрожало и сжалось в тугой комок. Один неверный шаг, случайный окрик – и комок взорвется, словно граната. Сашко успокаивал себя: если его задержат, он назовет свою фамилию и скажет, что просто выбрал путь покороче. Он понимал, что поступил нелепо, что рискует возможностью выполнить задуманное потом. Ведь подозрение сразу падет на него. Потому что он шел к своей скульптуре дорогой, которой обычно не ходил. От него будут требовать объяснений…

Долина окончательно разволновался. В виски стучала кровь, замирало под ложечкой.

Переступив порог, Сашко остановился, привыкая к темноте, которая охватила его со всех сторон. Боялся споткнуться, а то и вовсе провалиться в какую-нибудь яму. Рабочие, когда уходили, выключили свет. Сначала Сашко хотел поискать выключатель, а потом передумал и медленно двинулся дальше.

Свет из дверного проема, который он заслонял, упал на беленую стену впереди, и Сашко увидел под ногами ровный пол. Добравшись до стены, он снова остановился. Слева виднелась узенькая лестничка, справа – дверь, напротив лестнички – еще одна. Обе двери были закрыты. Ему захотелось, чтобы они не открывались. Тогда он повернет назад и, если его даже остановят, скажет… Но кто может остановить его тут? Когда он нажимал на ручку дверей, ему показалось, что он стал хрупким и звонким, словно бемское стекло. Одно прикосновение – и стекло зазвенит, лопнет, рассыплется вдребезги. И не станет на свете Долины. И все кончится…

Дверь тихо скрипнула и отворилась, хотя он и не толкал ее. За ней виднелся тесный коридор, который поворачивал налево. Он освещался слабенькой лампочкой, забранной стеклянным пыльным плафоном. Сашко быстро пошел по коридору. Теперь надо действовать быстро. Мол, иду по делам, кому какой до меня интерес! Его била дрожь. Спину пронизывал ледяной холод, а по голове словно кто-то беспрестанно проводил жесткой, холодной ладонью. Он слышал, как стягивалась кожа на черепе и волосы вставали дыбом. Резко рванув высокую дверь, он вошел в широкий, выложенный цветной плиткой коридор и направился к дневному свету, который падал откуда-то сверху.

Обойдя сложенные штабелями рамы и какие-то деревянные обломки, он миновал туалетную комнату и через несколько шагов вдруг очутился у широкого марша лестницы, ведущей на второй этаж. И в этот момент в голове пронеслось: какая невероятная удача, что все двери отперты. На некоторое время он почувствовал облегчение: его уже не могли спросить, как он сюда попал. Но в следующий момент он снова заволновался.

Он вышел прямо к «Старику в задумчивости». В этом было нечто роковое, нечто закономерное, и этого он не мог объяснить.

«Старик», конечно, усмехался ему навстречу. Как всегда. Сначала у него не было такой улыбки. Долина не делал его насмешливым. Он пытался только уловить момент погружения в себя, момент колебания, а не насмешку над миром. Но теперь «Старик» смеялся. Он смеялся над Сашком. Над его муками, метаниями, которые предвидел еще тогда. Он предупреждал, что Сашко останется ничтожным и бесталанным. И что вообще все в мире ничтожно. Надежды, ожидания, порывы и стремления. Истинны лишь земля и камень на ней.

И камень – тоже до поры до времени. «Дети дорастают до высоты памятников…» – вспомнилось Долине.

В усмешке «Старика» скрывались опыт и предвидение того, что должно случиться с каждым.

Долина уже не замечал людей, проходящих мимо. Сегодня они почему-то не останавливались возле «Старика в задумчивости». И не мешали рассматривать скульптуру, не отвлекали. Долина и теперь не мог понять, как он сотворил это, что вело его в работе. Указания Кобки, пылкое отрицание своего мелочного существования в искусстве, горячая вера в человека, которого он высвобождал из камня? Но почему он не видит его теперь? Почему «Старик» чужд и почти враждебен ему? Он почувствовал глубокое безмолвие камня, в котором таился гул толпы. Долина знал, что хочет сказать «Старик» почти всегда. Вот сейчас «Старик» говорил: «Ничего путного ты уже не сделаешь. Но не нужно из-за этого надрывать сердце. Ты думаешь, те, великие, имели больше, чем ты? Думаешь, они могли втиснуть в себя весь мир? Мир, он прост до примитивности. Измеряется тем, кто сколько может съесть и выпить. А разве ты сделан иначе?..»

Он обманывал его. И, обманывая, издевался. Это Сашко знал наверняка. Он ощущал неумолимую мстительность «Старика», знал, что стал его должником и что будет платить вечно.

Сашко чувствовал не злобу, а глубокую тоску. Он чувствовал жажду по несвершенному и – цепи на своей душе. И захлебывался от безнадежности. Долина понял, что боится «Старика». Что больше никогда не сможет явиться сюда и наблюдать за ним. Что, уйдя отсюда, вообще больше ничего не сможет сделать. Он просто не посмеет подойти к глине. В каждом ее комке будет издевательски хохотать «Старик». Если его не остановит сам Сашко. Может быть, последней ценой.

Цветные полосы мелькали у него в глазах, уродуя «Старика». Шало билось сердце. Оно отсчитывало иное время, иной ток крови. Может быть, ток крови иного человека? Так, по крайней мере, подумалось Сашку. Долина не замечал, что оглядывается и что пытается выглядеть спокойным.

Наверно, это в нем озирался другой человек, который кружил вокруг музея и крался темными коридорами. Потому что первый пылал, как на костре. У него горело в груди, и красный туман застилал глаза. Но и сквозь этот туман он видел, как надвинулась на него каменная грудь, как поднимал голову «Старик» и смеялся ему прямо в лицо. Он даже чуял тяжкое дыхание – крепкого табака, земли и осклизлого камня. И оттолкнул его от себя. Потом ему казалось, что он не толкал скульптуру, что она упала сама. Но он хорошо слышал, как загудел пол и звонко вскрикнул мрамор. Он закричал человеческим голосом, прося пощады. Долина бежал, а сзади гремели осколки, и эхо гналось за ним.

Эхо проламывало двери, ударяло в голову и спину, а когда Долина выбежал во двор, обрушилось сверху из открытых окон тысячами звонких каменных обломков и било по темени. Ему показалось, что сейчас обрушится все здание. Однако музей стоял, и в окнах никого не было видно. Но по лестнице уже сновали люди; внизу, у Крещатика, трещал милицейский свисток – долго, пронзительно, вслед машине, – Сашко, опытный автомобилист, отметил это и понял, что нужно как можно быстрей нырнуть в человеческий водоворот и потеряться в нем. Преодолевая желание побежать, он быстро зашагал к Крещатику.

Долго блуждал по улицам, не отваживаясь вернуться в мастерскую. Он знал, что не сможет спокойно сидеть и ждать звонка, что в первую же минуту выдаст себя. А звонить будут, наверно, многие. Ведь погибла его скульптура, образец искусства, «эталон», как сказал тот учитель. При этом воспоминании Долина саркастически засмеялся. Но даже в то мгновение им владел страх. Страх не давал почувствовать, освободился ли он от власти «Старика». Он искал щель, чтобы спрятаться и отсидеться.

И тогда он отправился на вокзал и купил билет до Одессы. Из автомата позвонил соседке, чтобы предупредила Светлану – он, мол, срочно выезжает в командировку.

Доехал Долина только до Фастова. Устроился в гостинице. Ему казалось, он нашел наконец пристанище.

Купил бутылку водки и заперся в номере. Едва поднес стакан ко рту, его вывернуло. Лег в постель, но заснуть не смог. Всю долгую осеннюю ночь просидел на постели, закутавшись в одеяло. В гостинице еще не топили, к тому же тут недавно закончили ремонт, и стены были влажные. Долину била холодная дрожь. Ему захотелось скорей сбежать отсюда, добраться до мастерской, забиться в уютный закуток за портьерой и – спать.

Еле дождавшись рассвета, Сашко поехал в Киев. В мастерскую не пошел – знал, там его непременно разыщут, – а спустился в подвал, в свою старую каморку, служившую ему теперь кладовой, заперся, рухнул на старую кушетку, даже не стряхнув с нее пыли, и словно провалился в глубокий, темный колодец. Чувствовал сквозь сон: где-то там, наверху, бегали люди, кого-то разыскивали – наверно, его, – заглядывали и в колодец, но его не видели. Сашко спал.

Его поднял с кушетки негромкий стук. Стучали осторожно, но так, что он понял: посетитель знает, что он здесь. Сашко отпер дверь, и в сырой сумрак каморки шагнула Люся.

Сашко растерянно отступил, потер лоб. Люсин приход был полной неожиданностью, а в этот момент даже неприятной неожиданностью. Его душа не жаждала исповеди, ей было довольно самой себя. Он уже знал, что вырвался из заколдованного круга, в который сам же себя и загнал. Такие круги создаются довольно легко: штришок за штришком, поступок за поступком – вот и готово! Хватает одного взгляда, чтобы заметить эту замкнутость. Но о том, что создали ее сами, мы забываем.

Но ныне круг распался. Он сам разорвал его. Удивляясь, что принимал за реальный. И ничья помощь ему не была нужна. И изливать душу он не собирался никому. Даже Люсе… которой не раз мысленно рассказывал все.

Он почувствовал слабость и вялость своего тела. И тяжесть, необычайную тяжесть в голове. А в затылке тонко покалывало, и перед глазами стоял туман. Сашко понял, что заболел, что сон был беспамятством, и сколько он лежал – не знал этого. Не мог ничего вспомнить, не мог отделить действительность от болезненного бреда. Разбил ли он скульптуру на самом деле или только в воображении? Наверно, надо сейчас же, не теряя времени, выяснить это. Пойти в музей самому или попросить Люсю… Но – странно, он почувствовал, что сейчас это его не задевает. Так или этак, он разбил ее, разбил цепь, которая сковывала его все эти годы. Только… Как же все это было явственно! Или не было? Если он вправду уничтожил скульптуру, надо будет возместить ее стоимость музею. Но и это теперь не пугало его. Продаст машину. И перешлет деньги по почте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю