Текст книги "Вернись в дом свой"
Автор книги: Юрий Мушкетик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Когда прозвенел звонок, Василий Васильевич бросился открывать. Но это была не Ирина. На пороге стоял нежданный гость – Майдан. Он был вальяжный, добрый, и ему хотелось видеть доброту на лице Тищенко. Но лицо Василия Васильевича выражало только деловую озабоченность и готовность выслушать начальство. Сидел, слегка склонив голову, однако это, как и всегда, не означало покорности, согласия, а только корректность к, возможно, наоборот, – готовность к возражению. Майдану это нравилось и не нравилось.
– Видел на базаре первую клубнику, – сказал расслабленно, подчеркивая неофициальность, даже дружественность своего визита.
Тищенко молчал, в его глазах Майдан прочел: «Как можно после того, что было вчера, говорить о таких мелочах!» – и подумал, что вся жизнь состоит из мелочей: по капле воды под микроскопом человек может составить представление об озере куда более точное, чем если бы объехал его вдоль и поперек.
– Ирина дома? – спросил Майдан.
– Нет.
– Курить можно? – Тищенко пододвинул гостю пепельницу. Тот закурил «Казбек». – Странный ты человек… Ломишься, рвешься сквозь терновник. Для тебя существует либо белое, либо черное, никаких полутонов. Друг или враг. А если не друг и не враг?
– Тогда кто же? И на кой черт он мне такой нужен? – Тищенко поднялся, прошел из угла в угол длинного узкого кабинета. Поправил картину на стене. Снова сел, подержал в руках пачку «Казбека», бросил на стол. – Самое удивительное, что ты, сколько я тебя знаю, больше меня придерживаешься этих двух крайних точек зрения. Черное и белое прежде всего существует для тебя… Меня можно убедить, что есть серое… Или хотя бы серенькое…
– Да, да… Интересно, – затянулся папиросой Майдан, и его худощавое, продолговатое лицо сделалось еще длиннее, щеки запали. – Интересно послушать, что ты думаешь обо мне. И вообще: лучшие отношения – это ясные отношения.
– Что с тобой? – удивился Василий Васильевич. – Никогда моим мнением по интересовался, а тут вдруг…
– А может, я меняю позиции.
– На сто восемьдесят?
– Нет, градусов на двадцать.
– Маловато. Ну да пусть. Человек ты честный, справедливый… Суховат. Не любишь риска. А без него нельзя. В каждом деле, а в творчестве особенно, нужно хоть немного рисковать.
– Ты уже попробовал… Доверился этому… Ирше. Именно об этом я и пришел поговорить. О риске. Нельзя безрассудно рисковать своим авторитетом ради одного сомнительного проектика.
– Нельзя поступиться и крохой своей совести ради сохранения авторитета, каким бы он заслуженным и высоким ни был.
– Ты, как всегда, в эмпиреях. – Майдан погасил папиросу, огляделся. – У тебя выпить ничего нет? – Поймав удивленный взгляд Василия Васильевича, пояснил: – Сокращает расстояние. А хозяин ты негостеприимный.
– Спиртного в доме не держу. Есть вино. Матрасинское.
– Так это же классное вино!
Василий Васильевич поставил на стекло письменного стола бутылку красного вина и рюмки.
– Хочется потолковать по душам, откровенно, – возобновил Майдан прерванную беседу.
– А разве мы на совете говорили неоткровенно?
– Нет, это не одно и то же, – многозначительно опустил веки Майдан.
– Странно… – задумчиво сказал Тищенко. – Мы действительно разные на работе и дома. И это я замечаю у многих. Другие привычки, другие слова. Даже другие лица.
– О тебе я бы этого не сказал…
– Как же можно так жить? – Тищенко выпил, вино было терпким – сморщился. – Кислое – страсть! Прямо до печенки пробирает. Так вот… На иного человека посмотришь, а он весь свой век рядится в две шкуры. Одна – для работы, другая – для дома.
– Лучше было бы, если ходил в одной? – буркнул Майдан.
Василий Васильевич бросил на него быстрый пристальный взгляд.
– Конечно. У меня когда-то было много друзей. Будущие адвокаты присягали друг другу, что не будут брать взяток, начинающие философы – что найдут философский камень, будущие педагоги – что будут учить детей только правде. Тогда и я мог за одно слово неправды повеситься на телеграфном столбе.
Тищенко долго не наполнял рюмки, и Майдан разлил сам.
– Дело в том, что ты за эти годы ничуть не поумнел.
– Э, нет, – возразил Василий Васильевич.
– И до сих пор не научился отличать слово фальшивое от искреннего.
– К чему это ты? – насторожился Тищенко.
– А все к тому же. Нельзя бросать на случайные весы, да к тому еще и чужие, все, что собрал за жизнь, Я не верю, не верю этому… твоему Ирше.
– Какие у тебя доказательства?
– Ну, доказательства… – Майдан побарабанил по стеклу пальцами. Снова вспомнил прогулку в Пушкинском парке и молодчика со светлыми волосами. Но если он тогда ошибся? Тищенко не простит ему. – Доказательств, пожалуй, нет. Скорее – догадки. Я знаю за ним большую… – хотел сказать «подлость», но, подумав, закончил иначе: – Один большой грех. И вообще… думаю, он не способен на добро.
– Ирша – мой земляк, – Тищенко отодвинул пустую рюмку. – И, если речь зашла о добре, должен сказать, что творить добро – самое большое счастье. А быть добрым для всех мало кому удается, хотя охотников поспекулировать на этом хоть отбавляй.
– Развил философию. Я имел в виду конкретный случай.
– А говоришь неконкретно. И хочешь, чтобы я вот так просто, без всякого основания, продал человека? И наконец, свою совесть?
– А если тебе за это платят фальшивой монетой?
– Ну что ж… и все равно нужно верить.
– Мне жаль тебя.
– Чего меня жалеть? – удивился и обиделся Василий Васильевич. – Я не болен и не проворовался. Я счастливый человек.
– Потому и счастливый…
– Что глупый? Пусть будет так. Хотя ты тоже недалеко от меня ушел. – Тищенко твердо положил ладонь на стол. – Все, договорились. Кончили с этим.
– Хорошо. Только еще одно, – сказал Майдан, как бы подводя итог своим раздумьям. – Понимаешь, тебе трудно будет выкарабкаться… Даже при моей поддержке. Немало людей ждут твоего лихого часа.
Тищенко удивился:
– Я такой плохой?
– Наоборот. Слишком ты… правильный. И слишком удачлив во всем. Очень благополучный. Конечно, на первый взгляд. Потому что кто знает… – Он даже крякнул: чуть было не проговорился, не сказал того, чего все-таки говорить не следовало. – И не только благополучный, но и беспечный. Это людям не нравится. – Он подумал, что высказался несколько неточно. – Процветающих любят. Завидуют им, но любят. Тянутся к ним. Они излучают особые токи: уверенности в жизни, уюта, рядом с ними сам кажешься себе сильным, значительным, такие люди всегда могут пригодиться. Ты другой.
– Может, твоя правда. И все-таки хватит об этом… – сказал Тищенко. – Посмотри лучше, какие я подобрал книженции. Это Городецкий. Его мысли по поводу будущей архитектуры Киева. А эта – описание путешествия по Африке. Посмотри, какие гравюры, какие иллюстрации. Переплеты из кожи. Зафрахтовал себе человек в Одессе пароход… Откуда такие деньги?
– Брал подряды от богатых общин. Католикам – костел, караимам – церковь.
– Меня тоже подмывает махнуть в Африку, – пошутил Тищенко.
– Приходи в понедельник, выпишу командировку, – в тон ему ответил Майдан.
– Нет, командировку в Африку ты мне не дашь, а в Кремянное возьму, – сказал Василий Васильевич. – Да еще и отпуск попрошу на несколько дней; я только две недели использовал на туристическую поездку в Югославию. Махну в родное село Колодязи.
Майдан развел руками, что должно было означать: с больными не спорят. Однако не выдержал:
– С тобой трудно…
– И с тобой тоже.
– Говорить трудно. Но работать можно. И нужно…
Они еще посидели с четверть часа, и Тищенко проводил Майдана до дверей. Уже открывая замок, сказал:
– Спасибо.
– За что?
– Ну… что проявил внимания больше, нежели положено по штатному расписанию. Это все-таки бывает не часто.
…Когда Василий Васильевич закончил дела в Кремянном, спала наконец тяжесть с души, пришло успокоение. Успокоение оттого, что докопался до истинной причины аварии. Такой уж был характер – во всем добраться до самой сути, в малом и в большом, неизвестность и неопределенность доставляли ему прямо физическое страдание. Уложил чемодан, и тут к нему явился директор станции по фамилии Стреляный. Был он в подпитии и принес в кармане бутылку «Столичной».
– «Наши пути схлестнутся», – сказал, ставя на стол бутылку, по его цыганистому лицу гримасой прокатилась усмешка. Любил всякие цитаты и приводил их не всегда к месту. Василий Васильевич сморщился. Не любил пьяных, не любил посошков на дорогу. У него не было закуски, но Стреляный предвидел и это: из карманов широкого серого пиджака извлек два плавленых сырка, воблу и с полдесятка яблок. – Удивительно мне, почему вы так хлопочете? «Пусть бдят консулы». Отстаиваете честь мундира?
– Просто стараюсь доказать правду.
– Чью? – прищурил глаз Стреляный. – Докажете, что правы архитекторы, пострадают строители: оправдаются строители, загремят геологи.
– Хочу снять вину с невиновного.
– С этого парня? Хваткий и строгий.
– Ирша строгий? – удивился Тищенко.
– Еще какой! И правильно. С нашим братом нельзя иначе. С характером парняга. Отличный вышел бы начальник. Тоже жил в этой хибаре. И печку сам сложил. Хорошая печка, хоть и дымила немного. Мда-а, не повезло ему. А инженер сообразительный. Наблюдение вел правильно. Я сам из тех, кому не везет… Со строительства почти не отлучался. Под конец разве что немного. Тут – шерше ля фам, дело молодое… Она, его мадам, дважды приезжала сюда. Красивая, высокая такая, в очках.
Василий Васильевич внутренне вздрогнул, холодное подозрение шевельнулось под сердцем, но он тут же погасил его. То, что к Сергею приезжала женщина… Разве мало на свете женщин в очках? Правда, и Ирина приезжала… привозила поправки к проекту. «Тьфу, взбредет же в голову», – выругался молча. Еще не хватало подозрений и ревности. И к кому? Такое даже и во сне не приснится.
– Раньше был порядок, – развивал свою мысль директор. – Сюда – разрешено, а сюда – нет. Каждому указана его граница.
– Хорошая у вас философия, – не вытерпел Тищенко. – Живи, значит, как теленок на привязи. Я тоже за порядок. Но не за такой.
– Иначе все вытопчут, – убежденно сказал Стреляный, вгрызаясь крупными прокуренными зубами в брызнувшее соком яблоко. – Разворуют, растащат.
– А если вам скажут: товарищ Стреляный, вот вам одни штаны на год, одна рубашка. Кальсон не положено… Двести граммов хлеба… И чтобы водки ни-ни… И по бабам чтобы ни в коем разе.
– Я, положим, свои двести граммов заработал, – обиделся Стреляный. – Двадцать три года на руководящем посту.
– А какие должности занимали прежде?
– Директором заготзерна был, завнефтебазой, директором МТС, начальником коммунального хозяйства… – живо перечислил Стреляный. – И всюду был порядок.
– Мда-а, – протянул Тищенко. – Опыт у вас…
– Опыт не ботинок, ноги не жмет.
– И то правда, – на этот раз согласился Василий Васильевич.
В Колодязях Василий Васильевич остановился у двоюродной сестры Насти. Была она старше его лет на восемь, а выглядела старой бабкой. Дети давно поженились, повыходили замуж, разлетелись в разные стороны, а они с мужем доживали свой век в родном селе. «Доживаем свой век», – так и сказала Настя: все деревенские женщины стареют рано.
Бродил по знакомым тропинкам, ворошил забытое, будил утраченное и далеко не все мог разбудить. Может, потому, что наведывался в село часто и притупилась острота, с которой память ловит, нанизывает утерянные и вдруг обретенные (возле вяза, на перилах мостка, около старых ворот) слова, вздохи, тайные взгляды, способные мгновенно поразить сердце. Все тут знакомое, близкое, дорогое. Города и села, где ты не родился, а лишь прожил какое-то время, могут встретить тебя холодно, могут даже обидеть, отомстить, родные же места – никогда. Так он думал, сидя над прудом, в котором мальчишкой ловил окуньков, купался, а позже катал зимой на ледяной карусели Грищенкову Нонку. Катал почти всю зиму, а потом она пересела в санки Бориса. Василий, помнится, трудно переживал эту измену. Но у Нонки было щедрое сердце, она охотно садилась и в его санки, а потом попеременно приходила под вербы то к нему, то к Борису. Они боролись за ее любовь долго и горячо, а она неожиданно, едва окончив школу, выскочила замуж за тракториста. Была уже замужем и вдруг назначила ему свидание под теми же вербами…
Нонка теперь уже бабушка. У нее двое внуков, хотя ей едва перевалило за сорок. В войну, как вышел из окружения, несколько раз заглядывал к ней. Нонка тогда считала себя вдовой, но в сорок шестом муж вернулся из плена.
Нонка доводится двоюродной племянницей покойному Гнату Ирше, но к ней Тищенко не пойдет. А пойдет он прежде всего к Липе Райской. Липин отец был партизаном, часто наведывался домой, кто-то выследил, и немцы да полицаи окружили хату. Райский отстреливался, немцы подожгли крышу… Погибли все: сам Райский, его жена, мать, двое сыновей, только Липа, которая тогда была подростком, осталась в живых – незамеченной выскользнула из хаты и спряталась в колодце. Ее взял к себе староста Гнат Ирша.
Возле двора, на лавочке, сидели трое – двое мужчин и женщина, неулыбчивые, застывшие, будто сошли с картины Петрицкого. Женщина и была Липа. Она узнала его, когда он подошел к дому.
– …Мало помню, – рассказывала Липа, худая, изработавшаяся женщина, прямо не верилось, что это та самая белесенькая девчонка, которую запомнил со времени оккупации, а запомнил, потому что в валенках, хлопающих по босым ногам, прибегала с горшочком занять жару, а когда уронила горшочек, боялась идти домой, мать Василия нашла ей другую черепушку и вновь насыпала углей.
– Я залезла в яму, а там лед… Дядька Гнат увидел, как я туда полезла, но сразу не мог меня забрать. Может, поблизости вертелись полицаи. Видно же было как днем… Накрыл меня кожухом, обхватил крепко… И все просил: «Цыц, молчи». А я тогда и так потеряла голос. Сколько дней жила у него в подполе. Потом пришла Варвара Николаевна, учительница, и огородами отвела к себе.
Варвару Николаевну, преподавательницу истории, он не узнал. Один глаз у нее глубоко запал в глазницу, рот перекосило, ему даже показалось, что у нее и взгляд неосмысленный и говорить с ней бесполезно. Она сидела на скамейке за погребком в тени старого ореха, перебирала в решете прошлогоднюю фасоль. Целые фасолины – в кастрюлю слева, черные, испорченные, – в чугунок под ногами.
– Инсульт, – пояснила она. – Уже немного отпустило.
Смотреть на нее было страшно, но он смотрел, понимал, что отводить глаза не нужно: Варвара Николаевна могла обидеться. Но она понимала и это.
– Ты не смотри на меня… Зрелище не из приятных.
Помнил Варвару Николаевну женщиной рано поседевшей, но красивой какой-то особой величавой красотой. Она не держала, как другие учителя, поросят и корову, хотя ей приходилось нелегко – все-таки двое детей; каждый урок в ее классе был как праздник. И одевалась она не по-сельскому, аккуратно и чисто, ее девочки ходили в школу с синими бантами. Теперь понимал, что тянулась она изо всех сил, но держалась всегда достойно и степенно. И считал это правильным. Учителя должна окружать тайна. Если же он наравне со своими учениками дергает на одной меже лебеду для свиней, если у него ботинки в навозе, уважения не будет.
– Я тебе мало что могу сказать, – шамкала она. – Спасал людей от вербовки. Забирали немцы скотину – первой отдал свою корову. Дважды они его самого угощали шомполами… А Липа у меня жила только неделю. А потом ночью пришел Матвеенко и переправил ее в лес. Не знаю, сможет ли он тебе что-нибудь рассказать – почти совсем оглох. Обещал ему внук привезти слуховой аппарат, но вроде еще не привез.
Слуховой аппарат Матвеенко внук действительно еще не привез. Маленький, с лысой, как колено, головой, Матвеенко по-прежнему занимался портновским ремеслом, хотя его услугами теперь мало кто пользовался, потому что он умел шить только так, как шил еще при нэпе. Правда, во время оккупации работы хватало: перелицовывал старые пальто и шинели, из шинелей и итальянских одеял шил пиджаки. Теперь скучал без дела. В кои веки какая-нибудь из соседок попросит выкроить юбку.
Тищенко попробовал криком объясниться с портным, но тот ничего не слышал.
– До войны было как? – громко, как все глухие, говорил он. – Пока один товар не кончится, другой из-под прилавка не достают. А теперь что? Разве это правильно?
Василию Васильевичу показалось, что портной впал в детство. Однако когда Тищенко написал ему свои вопросы на бумаге, глаза Матвеенко приобрели осмысленное выражение, он минуту подумал, что-то припоминая, и ответил почему-то тоже на бумаге:
«Липу я только вывез из хаты. И по приказу передал партизану Крупицкому. Я был связным».
«А Гнату Ирше приказы из леса передавали?» – написал Василий Васильевич. Матвеенко ответил, не колеблясь.
«Очень часто. И ответы от него тоже. Он извещал, кому из активистов нужно бежать в лес, если в село придут немцы… Все это знает Трепет. Он сейчас служит в облвоенкомате. Тогда был помощником начальника штаба».
Так Василию Васильевичу удалось напасть на след, который привел к людям, хорошо знавшим Гната Иршу. Тищенко связывал воедино разрозненные воспоминания и свидетельства, и перед ним зримо вставала не только жизнь Ирши-старшего, но и свое, полузабытое: жизнь в селе в дни оккупации, отступление по дорогам войны…
Их отряд, в котором из аэродромной прислуги осталось человек двадцать, – остальные были новые, прибившиеся по дороге, – из одного окружения попал в другое: огромный котел, который и в самом деле кипел огнем. Военная часть, обозы беженцев, гурты колхозного скота – все перемешалось, одни шли на север, другие – на юг; сбитые с толку каким-нибудь случайным словом, поворачивали обратно, а над ними пролетали немецкие самолеты и давали одну-две очереди из пулеметов, чтобы усилить панику. Горели скирды, перепуганные, одичавшие, давно не доенные коровы поддевали на рога горящую солому и бежали по полю. И тогда немцы начали оттеснять военные части в леса и буераки. Ставили по флангам пулеметы и замыкали кольцо до подхода артиллерии и танков.
В один из таких лесочков попал и Василий. Несколько раз пытались вырваться, густо устлали трупами овсяную стерню за яром. И тогда командиры отдали приказ рассредоточиться и выбираться ночью малыми группами, кто как сможет.
Василий Васильевич не стал ждать ночи. За полкилометра от леса пролегала полевая дорога, по ней изредка проезжали подводы беженцев. Дождавшись, когда одна такая подвода поравнялась с лесом, сорвался и побежал. Ударил пулемет, Тищенко бежал быстро, под гору, и стерня свистела под ногами, а может, то свистели пули? Только заметив, как впереди брызнула земля, упал, но сразу же вскочил и снова побежал к обозу. Это был колхозный обоз – несколько крытых подвод, а потом коровы, овцы и телята.
Он не ожидал, что за ним устроят погоню. Но когда вдалеке застрочил мотоцикл, понял, что среди подвод ему не спрятаться, прямо под воловьими мордами перемахнул через дорогу и бросился на вытоптанное ржаное поле. Ему запомнились испуганные глаза мальчишки и лицо женщины, сидящих на подводе, она что-то ему кричала, но он не расслышал. Он бежал и бежал, а сзади строчил мотоцикл, а может, и пулемет; Василий Васильевич затылком, спиной, всем телом чувствовал опасность. А потом вдруг ему словно перерезало ногу выше колена, и он упал в рожь.
Так он попал в лагерь военнопленных под Лубнами. Это был временный лагерь, он размещался в старом глинище. На холме возле глинища рос сосновый бор, немцы его вырубили, построили для себя бараки, пленные жили под открытым небом. Раза два в день лагерные полицаи привозили и сбрасывали с подвод в глинище нечищеные бураки – они лежали в буртах в поле.
Каждое утро около ворот – высоких козлов, обнесенных колючей проволокой, – собиралась толпа женщин, искавших среди пленных своих мужей, отцов, братьев. С Тищенко в лагере сидели два односельчанина, братья Омельяненко. Их в селе было четверо братьев, все высокие, чубатые, и все хорошо пели, потому что мать была первая на селе певунья, когда-то пела в церковном хоре, а потом в сельском клубе. И пели с ней все четверо сыновей, приезжие артисты советовали матери отдать парней в город в певческую школу, и она послушалась, отдала старшего, Харитона, в музыкальное училище в Чернигове. Второй работал в МТС, а еще двое, младшие, – в колхозе. Омельяниха прослышала о своих сыновьях, пришла и выменяла их у часового на золотые сережки. Прямо тут, около ворот, вынула их из ушей – тяжелые, золотые, купленные еще отцом когда-то у цыган, одна вросла в ухо, еле вырвала ее, даже кровь засочилась. Просила и о Василии, но задаром часовой выпускать никого не хотел, пришлось ей снять с шеи маленький серебряный крестик. Братья Омельяненко и помогли Василию добраться до соседнего села, потому что сам он идти не мог, – голод и рана выпили все силы. В селе Омельяниха наняла подводу, братья шли, держась за телегу, а он всю дорогу лежал навзничь и смотрел в небо. Он тогда был равнодушен ко всему на свете, не верил, что выживет. Вскоре Омельяненко ушли в партизаны. Двое младших погибли, когда атаковали подорванный на железной дороге немецкий эшелон. А старших смерть догнала на фронте. Теперь в селе есть улица братьев Омельяненко.
Василий Васильевич прошел по ней и долго стоял в конце под вязом, вспоминая высоких чубатых парней, которые вели его под руки. По стерне, по некошеным лугам. Окрепнув, он нацелился душой на восток, на далекий уже фронт. И когда к нему пришел староста и спросил, как он собирается устраивать свою жизнь, сказал, что долго тут не задержится. Он уже тогда верил Гнату Ирше. И все верили. В их лесное село нечасто заглядывали немцы, поэтому старосты у них долго не было, но однажды с немцами приехал раскулаченный еще в тридцать втором и высланный из села Владимир Сак, он-то и был поставлен старостой. Его бывшие хлевы, клуни и амбары стояли на Песках, до войны там размещалась четвертая бригада, а хату разобрали на клуб. Сак начал строить новый дом, но так и не закончил: через полтора месяца получил новое назначение – районным старостой. Несколько недель в Колодязях не было старосты. Дважды созывали сход, и оба раза названные Саком кандидаты отказывались. Второй, отказавшись, еле поднялся потом после шомполов, и тогда начали уговаривать Гната Иршу – местного ветфельдшера. Ирша носил прозвище Немчик, то ли потому, что кто-то когда-то был в роду немым, то ли из-за его молчаливого и замкнутого характера. Не любил праздники, не любил воскресенья, никогда его не увидишь в праздничной одежде – всегда возится если не у забора, то на огороде. Ворота у него новые, плетень высокий, а на трубе и на колодезном срубе деревянные, разрисованные синей и зеленой краской петухи.
«Ты, может, комсомолец, – сказал Гнат Ирша Тищенко, – так не признавайся. Кто докажет… А в общине работать придется. За это спросят».
И тогда Василий сказал, что в селе не засидится.
«Смотри. Дело твое, – сказал Ирша. – У каждого свое соображение. Ты же знаешь, дружили мы с твоим отцом… Горячий был и всегда бил в одну точку. О хорошей и честной жизни мечтал… Первым записался в колхоз. Никто не верил, что попал в прорубь сам». В его притемненных серых глазах была спокойная покорность судьбе, определившей ему пройти через тяжкое испытание.
Василий сидел на скамейке, положив раненую ногу на подстеленный на лавку кожух, прилаживал к серпу ручку. Он уже настругал немало топорищ, заступов, ручек к вилам, лопатам, чтобы хватило матери до конца войны. Рассказ Гната Ирши прозвучал для него предостережением, но и влил в сердце силу и злость, готовность стоять за правое отцовское дело, добавил ненависти к врагам.
Он еще прожил в селе месяц. Залудил матери и соседкам казанки и ведра, нарезал из жести светильников – с дырочками узенькими-преузенькими, лишь бы прошла суровая нитка – для экономии керосина, помог матери измолотить копну проса. Он долго колебался, зайти ему перед дорогой к Гнату Ирше или нет. И решил зайти, попросить чтобы не давал мать в обиду, хотя и без того знал, что, дядька Гнат поможет ей. Ирша молча выслушал его и тогда вынул из ящика широкого сельского стола приготовленную заранее справку и подал Тищенко. В справке было сказано, что Василий Васильевич Тищенко действительно является жителем села Колодязи и что староста и полиция направляют его в Трубчевский район Брянской области за скотом, который был угнан туда по распоряжению большевистских властей. На справке стояла печать с немецким орлом. А указанный в ней район был прифронтовым.
Гната Иршу с тех пор он не видел. Понятно, в его честности он не сомневался ни на миг и не сомневался никто в селе, однако все это нужно было подтвердить свидетельскими показаниями. Это было не столько сложно, сколько хлопотно. Шагая от двора к двору, Василий Васильевич думал, что сейчас он словно замыкает круг, начавшийся для него с фиктивной справки Гната Ирши. Та дорога была длинная и трудная. Его много раз задерживали, но всякий раз выручала справка. А когда до фронта осталось рукой подать, шел ночами – крался по лесам и болотам, пока не натолкнулся на красноармейцев, тоже пробиравшихся к фронту.








