Текст книги "Вернись в дом свой"
Автор книги: Юрий Мушкетик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Они ехали по сумской дороге, впереди «Запорожец», за рулем которого сидела Люся, за ним Долина на «Жигулях». Останавливались почти во всех больших и малых городишках: то заправлялись, то обедали, то кто-то из детей просил пить.
И почти всюду ладная фигура водителя «Запорожца» привлекала к себе взгляды мужчин. Но Люся этого не замечала или делала вид, что не замечает, держалась непринужденно, уверенно, и это почему-то раздражало Долину. А порой даже пугало, особенно когда Люся слишком гнала машину по шоссе. Даже отсюда, из «Жигулей», было видно, как тяжелая, сложенная вдвое коса повисала в воздухе, а края банта трепетали словно крылья бабочки.
– Посигналь, пусть не гонит так, – просила Светлана, она дремала в тесном гнездышке среди подушек и всякого домашнего скарба на заднем сиденье.
Сашко сигналил, и Люся на мгновение оглядывалась, помахивала рукой, мол, все хорошо.
Неприятности начались, когда пробирались через лес. Незадолго перед этим прошли дожди, и лесные колдобины были полны водой. Лесник, немолодой рябоватый дядька Микита, ехал на мотоцикле по петлястой тропинке меж дубов и сосен, а машины рвали колесами мокрый глинозем, завывая моторами. То ли «Запорожец» был легче, то ли Люся успешней лавировала среди луж, но она проскакивала, а Сашко засел несколько раз, пришлось рубить ветки и толкать машину. Пока доехали, все были в грязище по самые уши. Зато наградой им были хоромы дядьки Микиты, которые тот оставил прошлой осенью, перебравшись в село. Огород он обихаживал и за садом присматривал тоже. Старый яблоневый сад отделял усадьбу от поля. Она примостилась с краю леса, который простирался влево и вправо синими крылами, охватывая участок поздней гречки, – она как раз отцветала и плескалась серебристо-белыми волнами в берега яблоневого сада. Дом, хлев, два погреба (почему два?) стояли посередине усадьбы. Между садом и дубовым гаем, перед домом, расположился огород, а за ним поседевший, с перестоявшими травами лужок. За домом мощной стражей стояли четыре разлогих, ветвистых, толстых-претолстых сосны. Так сосны раскидываются только на приволье. На них с утра до вечера орало несметное число всяческих птиц, от маленьких серых синичек-поползней до тяжелых коршунов-орланов, которые умащивались на крайней суховерхой, самой высокой сосне и озирали поле. После приезда Долины и Примаков орланы покинули насиженное место. Но самый прекрасный вид открывался в левую, если стать лицом к полю, сторону. Туда спадала глубокая долина или овраг, кудрявившийся молодыми дубками и кленами, а дальше высились холмы, тоже поросшие лесом. Похожие на горы, они синели в ясный день, а в дождливую погоду курились, словно настоящие горы. На дне долины поблескивало озерцо.
Даже Светлана, поглядев на такую красоту, засмеялась и перестала болезненно морщиться и прижимать ладонь ко лбу.
Тут же, на высоком крыльце, они открыли бутылочку «Экстры», а дядьку Микиту угостили еще и «Старкой». Потом натаскали из хлева сена и стали устраиваться на ночь.
Долины заняли в доме большую комнату, с печью и лежанкой. Примаки – меньшую. Большая комната выходила окнами на лес, меньшая – на сад и поле.
Но в первую ночь не спали до самого рассвета.
Только Сашко задремал, как его разбудила Светлана. Она трусливо дрожала и жалась к нему.
– Слышишь, слышишь? – шептала.
За окном кричала какая-то птица. Сашко и не слыхивал никогда такого крика. Это был не крик, а какое-то дребезжанье, звучавшее одной долгой тоскливой нотой; дюр-р-р-р-р-р. А потом короткий всхлип, что-то похожее на кашель, и снова – дюр-р-р-р-р-р-р. За окнами чернела ночь, гудели сосны и раздавался этот ужасный голос. Наверно, птица сидела в саду, на яблоне. Сашко успокаивал Светлану, но и ему этот крик леденил душу.
В конце концов, видя, что странная птица не даст им спать, он поднялся и снял с гвоздя ружье, которое вчера повесил в головах. Отодвинул засов и вышел на крыльцо. Луна еще не взошла, но небо густо усеяли звезды, оно было просвечено до дна. Только сурово чернел дубовый гай и изредка что-то постукивало за домом, казалось, там кто-то ходит. Это падали яблоки.
Долина сразу увидел птицу. Та сидела на крыше хлева, на самом гребне. Сашко медленно поднял ружье. Но в тот же миг кто-то дотронулся до его плеча. Люся стояла в накинутой на плечи кофточке, в ее больших глазах отсвечивали звезды.
– Не надо, – сказала она. – Это совка-ночница. Я ее сейчас прогоню, и она больше сюда не прилетит.
Люся спрыгнула с крыльца и махнула белой кофтой. Птица сорвалась с места, шуганула в ночь.
Она вправду больше не кричала на усадьбе. Вечером, уже в темноте, появлялась, несколько раз облетала подворье и исчезала во мраке. А это странное «дюр-р-р-р-р» чуть слышно доносилось издалека…
Но утром случилось досадное происшествие, которое снова едва не заставило их сбежать из лесу. Выйдя на крыльцо, Петро обнаружил перегрызенную пополам гадюку. Наверно, ее поймал в лесу еж и притащил сюда. Петро не догадался закинуть гада в кусты, позвал детей. Они подняли крик, а за ними – Светлана; она потребовала, чтобы Сашко собирал вещи. Сашко все-таки не послушался, они с Петром взяли косы, что висели в чулане, и принялись косить бурьян, которым густо заросло подворье. К полудню подворье было выкошено так, что негде было спрятаться и мыши. А тем временем подоспел и завтрак. Люся нажарила дерунов и наварила вермишели, которую заправила жареным салом с луком. И деруны, и вермишель были очень вкусные, дачники уселись в саду под яблоней, столом им служили положенные на две дубовые окоренки липовые доски, а стульями – березовые кругляки. Дети визжали от восторга и умяли столько дерунов и вермишели, сколько дома не съели бы и за неделю.
После завтрака Петро пошел на разведку к озеру, Люся с Сашком понесли посуду к колодцу, а Светлана осталась с детьми. Она поставила под соснами раскладушку, улеглась и задремала. Это местечко потом она очень полюбила. С утра до вечера валялась на раскладушке, то выволакивая ее на солнце, то пряча в тени, и ее длинные красивые ноги мраморно белели на фоне медно-красных сосновых стволов. Дети играли в саду – Сашко и Петро его тоже выкосили. Петро разведал, что в озере водятся караси. Он вставал рано, до рассвета шел на рыбалку, возвращался часу в одиннадцатом и ложился досыпать. Сашко же попал в подручные к Люсе. Все сложилось само собой. Собственно, иначе и не могло быть, ведь Светлана не вела хозяйства, а кто-то из Долин должен был помогать Люсе. Надо сказать, Сашку эти обязанности не были в тягость. За два дня он выбрал старую воду из колодца – она застоялась и пахла болотом, – скосил лужок возле леса, смастерил для погреба полки, сколотил из досок настоящий обеденный стол.
Особенно радовал его выкошенный лужок. Прокосы были ровные, емкие, с одного набиралась копна. Он уже сгреб и скопнил то, что скосил в первые два дня, – получилось восемь копенок. Наверно, ничто так не радует человеческий взгляд, как зримый итог труда, и даже не просто итог, а добро содеянного, словно подаренного кому-то. Кто не изведал этого – обокрал себя, он нищий, который прожил впустую среди богатых и счастливых людей. Выкошен лужок… Посажен сад… Поставлена хата… Изваяна скульптура… Сашко угадывал между всем этим прочную внутреннюю связь. Только труд дает такую наполненность и натуральность жизни, становится смыслом человеческого существования.
Долина чуял, что за этими хлопотами, за этой работой он словно оживает душой, его чувства становятся чище и прозрачней, и само по себе спадает нервное напряжение. Далеко остались все неудачи, и мастерская, и «Старик в задумчивости», – остались в другом мире, словно бы его не касались. Он с удивлением заметил, как мельчают, уничтожаются природой, вечностью бытия выдуманные людьми проблемы.
Много без чего люди могут прожить, но не хотят, а попав в житейский водоворот, уже не хотят иначе, усложняют жизнь и тратят в этой толкотне здоровье. Природа сама по себе красота, гармония, так принимай ее в душу, любуйся, сливайся с нею!
Утром в лесу ворковали горлицы – словно рассыпали по бусинке блестящее монисто. Днем иволга заливала сад синим половодьем звуков. Крупные, наряженные в красные штаны и пестрые кацавейки дятлы простукивали день до самого донца, и он отзывался сильно, полнозвучно. Но человеку этого мало. Наверно, потому он и человек. Через несколько дней Петро стал приносить из лесу коряги, похожие на чертей, странных птах и зверей. Вмешательство художника там почти не требовалось. Примак только отделял ножом кое-какие сучки. Микеланджело говорил, что он только убирает из мраморной глыбы лишнее. А через несколько дней Долина заметил, что стоит возле гигантского пня и мысленно вглядывается в него, освобождая из дерева могучего бородатого полещука. Сашко повернулся и решительно зашагал прочь. Он сознательно убегал, не хотел нарушать покоя и гармонии, которые охватывали его, и этот луг, и лес, и горлиц, и дятлов. Но он понимал, что это – временное согласие с природой. Что он все-таки стоит над ней. И ему скоро захочется искать, докапываться, мучиться. Ребенок, держа в руках игрушку, говорит отцу: «Разбей, я хочу посмотреть, что там внутри». Этому закону подвластно все существование человека, – что там дальше, внутри. Когда же он познает очередную игрушку, наступает разочарование. Но игрушек в мире очень много. И этой гонке нет предела. Нет конца человеческому познанию, и возможно, в этом его спасение.
Даже на время не мог Долина принять тишину, покой. Что-то его выбивало, тревожно бродило в нем, и он все время напрягался, нервно ежился и прислушивался. Он догадывался – к чему, и боялся этого. Злился на себя. И бунтовал, бросался вслепую, направляя свое раздражение в ту сторону, откуда, как ему казалось, приходил непокой.
– Люся, вы просто созданы для кухни, – говорил он, наблюдая, как быстро, еле уловимым движением лепит она крошечные варенички. – Это ваше призвание.
– Возможно, – соглашалась Люся. – Я и вправду люблю готовить. – И улыбалась искренней, обезоруживающей улыбкой.
Сашко искал в этой улыбке лукавство и не находил его. А ее большие синие глаза смотрели приязненно и доверчиво. И вся она была по-домашнему близкая, милая. Короткое выцветшее платьице, из-под которого круглели крепкие загорелые колени, уложенная короной коса, раскрасневшееся возле огня лицо… Но он не верил ее беззаботной улыбке. Не хотел верить. За эти дни ему открылось в Люсе что-то новое, неизвестное раньше. Кроме уверенности в себе и уверенности в своей жизни – сдержанность и одновременно тонкость – понимание душевных движений, всяческих ситуаций и обстоятельств. Капризничали дети, и она сразу находила для них занятие или, наоборот, одним решительным словом приструнивала обоих – своего Павлуся и Ивасика Долину; назревала за столом ссора между Сашком и Светланой – перебивала ее шуткой или посылала Сашка в огород, к колодцу. Во всем, что касалось семьи, хозяйства, детей, Петро подчинялся ей беспрекословно, хотя она никогда не выставляла напоказ своего главенства.
И с Сашком она держалась так, словно между ними никогда ничего не было и они только теперь встретились. Может быть, именно это и раздражало Долину и не давало поверить в легкость и улыбчивость Люси. Ведь не зря ему показалось, что он уловил однажды в ее голосе тревогу.
Он прилаживал в погребе полки и попросил ее подержать доску. Неосторожно повернувшись, погасил свечку, стал искать спички и не мог найти. Шагнул к Люсе и остановился, все еще ощупывая карманы. В полной темноте услышал напряженное дыхание, потом она тихо, очень тихо попросила – зажгите.
И была в ее голосе дрожь, она словно боялась не только его, но и себя. А может, ему и вправду все это померещилось?
Теперь он еще раз взглянул на ее пальцы, которые сновали по тесту, словно по клавишам, и спросил:
– А как же ваше училище? Вы ведь преподаете теперь…
– Я буду играть роли домохозяек, – с той же спокойной улыбкой ответила она. – Они ведь – почти половина женщин в мире.
– То есть жен. Вы будете играть верных жен?
– И вам не стыдно, Сашко? Ведь вы не такой. Правда, не такой?
Этот поставленный наивно и утвердительно вопрос устыдил Долину.
– А каким бы вы хотели меня видеть? – он отвел взгляд.
– А почему об этом должна думать я? Пусть думает Светлана, – перевела Люся разговор на шутку. Надо сказать, что в таком тоне они и вели все разговоры, которые касались их теперешней жизни, и очень любил подобные шуточки Петро.
В лес, в поле и на озеро с детьми и женщинами ходил Сашко. Он, как правило, оставался с ними и дома.
– Я слышал на рыбалке, – озорно поддразнивал Петро, – как мальчишки говорили: у того дядьки целых две жены. Небось они его крепко лупят.
За этими шутками Долина не мог понять, знает ли Петро о его прошлых отношениях с Люсей. Наверно, знает. И даже не допускает мысли, что Долина попытается что-то вернуть? Так верит Люсе и ему? Или просто не думает об этом?
Перебирая все это мысленно, Сашко невольно краснел. Он не знал, почему ему стыдно, ведь он и в самом деле не нарушил ничего, что заставило бы его избегать взгляда Петра. Но и оставаться наедине с Люсей ему было все трудней. Он замечал, что невольно ловит ее улыбку, запоминает каждое слово, каждый жест а потом, ночью, вспоминает о них. А утром, едва проснувшись, чего-то ждет, ждет и боится, и это отравляет его жизнь.
Он чувствовал, что начинает завидовать Петру. Его спокойствию, беспечности, уверенности в себе и в своих поступках, и еще черт знает в чем. Может, потому, что Петро и мир воспринимал просто, широко, со стороны его практической ценности, в то же время не скрывая заинтересованности художника в нем. Он часто ходил в село и там разговаривал с председателем, бригадирами, доярками и птичницами, разговаривал, не смущаясь и не подлаживаясь; он расспрашивал их, и они водили его по ферме, по полям. Он возился возле комбайна, собирающего горох, помогал, советовал, и над его советами не смеялись. Наверно, он накапливал впечатления, подбирал натуру, – подбирал почти бессознательно: что-то останется, а что-то уйдет… Чаще всего он ходил на улицу, что вела к лесу. Была там одна хата… Обыкновенная хата с клочком поздней ржи, обсеянной по краю уже созревшим маком, с неглубоким колодцем, к которому вела тропинка через картофельник. В той хате жила бабка Текля.
Высокая, сутуловатая лесовичка с добрыми, устремленными в глубь себя, в прошлое, серыми глазами. В прошлом осталось все, чем она жила, чем могла жить. Муж и двое детей, два белявых мальчика, похожих на отца. Муж в самом начале войны был ранен, попал с госпиталем в окружение, добрался домой. Именно тогда на село налетел отряд карателей. Текля с мужем и детьми спрятались в погребе, хозяин вышел на лютые эсэсовские выкрики с сыновьями на руках. Автоматная очередь прошила и его, и детей. А ее немцы убить не успели – из лесу подошли партизаны.
Текля никогда не жаловалась, но ее облик был полон особой, неизбывной скорби. Сашку было стыдно и страшно признаться себе, но именно эта скорбь и влекла его. Он чувствовал кощунственность этого, но именно там крылась великая загадка трагического в искусстве. Ему представлялся мужчина с детьми на руках, он как бы выходил из земли или врастал в нее. Наверно, это чувствовал и Петро. Но относился к этому совсем иначе. Он мог прикоснуться к страданию, он умел исследовать горе, не боясь оскорбить его. Он починил бабке старенький курятник, выкорчевал и распилил сухие вишни в низинке, а в перерывах между работой рассказывал о себе, не стесняясь того, что приехал сюда как дачник, расспрашивал Теклю про ее жизнь, про погибшего мужа и детей.
Сашко никогда не посмел бы заговорить об этом. Он не нашел бы простых и верных слов и заставил бы содрогнуться Теклину душу. Он чувствовал бы неловкость, потому что за этим всем явственно виднелась бы его творческая корысть, старуха бы ее не разгадала, но ей передались бы его неловкость и растерянность. Потому Долина и обходил Теклин двор.
Он пытался уйти от всего, что касалось искусства. Мысли были об ином. Ему все чаще казалось, что тут, в лесу, что-то должно случиться. И он не знал, хочет или не хочет, чтобы это случилось.
И оно случилось.
В субботу вечером Светлана и Люся собрались за молоком. Они ходили в село, на ту улицу, которая подступала к самому лесу. Крайние хаты даже забрели в лес. На той улице жила и бабка Текля.
Раньше за молоком ходили Сашко и Петро. Но женщины – это женщины; им показалось, что мужей обманывают, что хозяйка наливает им несвежего молока, и решили ходить сами. Хотя женщинам эти походы были не в радость: дорога все лесом да лесом, а возвращаться приходилось уже в сумерках.
Светлана и Люся поставили в кошелки посуду, направились к перелазу, и вдруг неизвестно почему закапризничал Ивасик.
– Не ходи, – хныкал он и орошал обильными слезами крыльцо. – Мама, не ходи!
Сашко хотел взять его на руки, но тот не давался и прямо закатывался плачем. Не ходи – и все тут! И никаких тебе объяснений, никаких уговоров и договоров. Ивасик вообще никогда не поддавался на обещания и не упускал своего. Кормит, скажем, его Светлана гоголем-моголем, видит, что ест он уже через силу, и предлагает: «Может, это мы оставим папе?» Ивасик отрицательно качает головой. «Так-так, – говорит Сашко. – Папе, значит, дулю с маком». – «Хитренький, – искренне и всерьез отвечает Ивасик. – Мак я оближу. А тогда уж…»
Так он и не отпустил Светлану. И кошелку с банками пришлось взять Сашку.
Они шагали по еле заметной в траве дорожке на меже дубового гая и молодого сосняка, потом по нерасчищенному березняку, дальше – мимо сосновой посадки, а уж там тропинка выбегала на леваду, перескакивала через ручей, что разлился в низких берегах, по двум березовым круглякам, и поднималась вверх к селу. Люся шла впереди, торопилась, и они почти не разговаривали. Но у тетки Вари пришлось задержаться – пастухи еще не пригнали стадо.
Они сидели в саду за хатой, на лавочке возле криницы, слушали, как скрипит колодезными журавлями вечернее село, как где-то тюкает топор и перекликаются от калиток женщины, дожидаясь скотины. В саду уже темнело, мягкие тени обволакивали их со всех сторон, сближали, толкали к откровенности.
– Люся, вы любили кого-нибудь до Петра? – вдруг подал голос Сашко. Люся подняла на него удивленные глаза, и он понял, что сморозил глупость: выходило, что спрашивал о себе. И поэтому торопливо добавил: – Ну… в школе или в училище?
– А как вы полагаете? – сухо отозвалась Люся.
– Я? Не знаю, наверно, нет. Так мне кажется, когда вспоминаю вас тогдашнюю… – Он на минуту смолк и грустно продолжил: – В мире все так странно… Мы иногда не замечаем, в какую сторону нас несет. Вот тогда, на выставке, я искал вас…
– Не надо, – попросила Люся. – Все прошло. И ничего не было.
– Да, словно и не было, – повторил Сашко. – Но из памяти не выкинешь. Петро знает?
– Не знает. Да и знать нечего.
– Правда, – согласился он. – А как вы с ним… подружились?
– Петро – мой земляк, – усмехнулась Люся.
– Ну, этого мало. Мне казалось, тогда, в первую нашу встречу, он даже хотел избавиться от вас.
– Я сама напросилась ему в друзья, – вызывающе вскинула голову Люся.
– Напросилась? – не поверил Долина.
– Да… то есть… – И вдруг ее голос упал, а взгляд погас. – Горе привело меня к Петру. Я временно устроилась работать в магазин, а в селе был еще и кооператив. И там часто недовыполняли план. И каждый раз завмаг просил у меня взаймы на несколько дней. И случись ревизия. А у меня недостача – восемьсот рублей. Я к завмагу – верните долг. А он: «Не брал, ничего не знаю».
Люся замолкла, видно, ей было тяжело вспоминать. В тишине, охватившей их, было слышно, как ударяет в подойник молоко – хозяйка уже доила корову – и как где-то далеко говорит радио.
– Хорошо, ревизор добрый попался, – рассказывала дальше Люся. – Поверил, что я не взяла этих денег. Сказал, если внесу за три дня, не будет передавать в суд. Ну… а где мне было взять? Ни родных, ни друзей. Вот тогда и вспомнила про Петра.
– Так он… – сказал Сашко и запнулся.
И Люся испугалась своей откровенности.
– Неправда! – почти крикнула она. – Я Петру вернула деньги через неделю. Завмаг все-таки отдал…
– Да я… – спохватился Сашко. – Разве я не знаю Петра. Просто мне горько, что я оказался такой свиньей, – вы даже не обратились ко мне за помощью. Люся, вы мне простите это… То есть, конечно, прошлого не вернешь, но… – Он прикоснулся к ее руке, и она не отняла ее. – Мне хочется, чтобы вы не держали на меня зла. Мне так стыдно. Я знаю, что имеем – не храним, потерявши – плачем. Не имею права даже говорить вам об этом, но… не могу ничего с собой поделать. Успех меня захлестнул. Что-то со мной тогда стряслось. Ходил как в тумане. Встречи, беседы, вечера! О, какие это все иллюзии…
Он почувствовал, что Люся взволнована тоже. Поднял голову и, хотя стало совсем темно, увидел, как дрожат ее губы словно от холода. Сашко опять легонько провел пальцем по ее обнаженной руке, она испуганно отшатнулась и встала.
Он поднялся тоже. Боялся, что она скажет резкость и погасит розовое пламя, которое охватило его. Ему было так хорошо! Он даже не подозревал, что такое бывает на свете. И в этот момент их окликнула хозяйка…
Возвращались уже в полной темноте. Лес стоял тяжелый, черный, молчаливый, только изредка по верхушкам деревьев прокатывался шелест. Может, пробегал верховой ветер, а может, возились птицы. Люся шагала быстро, но как-то сторожко, в темноте белели ее открытые ноги, руки и плечи, а сама фигура сливалась с темнотой. Оба знали, что сейчас они одни во всем лесу, во всем мире. Он шел за нею, думал о ней, и волна нежности затопляла его. А то, что она его боялась, и боялась именно так, как боятся любимого человека, наполняло его трепетом и желанием. Он понимал, что все бессмысленно, но понимал как бы издалека, краем сознания, а чувства его вихрились, сердце горело любовью и радостью. Они подошли к ручью, и Люся остановилась в нерешительности. Березовых горбылей, по которым они недавно переходили, совсем не было видно.
– Погодите-ка, – сказал Сашко ломким голосом.
Он высоко закатал штанины и перебрел с кошелками по воде. Потом вернулся и взял Люсю за руку.
– Давайте я переведу.
Она молча подчинилась.
Одной рукой Сашко держал ее руку, другой поддерживал за талию. Она шла чуть выше его, он чувствовал на своем виске ее дыхание. Слышал запах ее кожи, и что-то сжалось в нем, и рука, лежащая на Люсиной талии, отяжелела, задрожала, и он не знал, чей это трепет – ее или его. Он только почувствовал, что Люсино дыхание стало жарким, а движения утратили обычную грацию. Тело ее было напряженным, статным и в то же время словно потеряло земную тяжесть; казалось, оно летело ему навстречу, и Сашку стоило больших усилий, чтобы не подхватить ее на руки. Она сошла на берег, но он все не отпускал ее, медленно клонясь, поцеловал куда-то возле уха. Люся вздрогнула. Она не вырывалась, а только сказала:
– Не надо. Прошу вас – не надо! Иначе я… не смогу…
Она не договорила, но голос ее проникал в душу; такая тугая нота звенела в нем, что он разомкнул руки. Он знал, что это мгновение побеждало ее, отдавало ему, но и предостерегало. Ему было радостно, что Люся любит его до сих пор, но и печально, что она не может отдать ему свою любовь. Его жизнь теряла нечто великое – большего не бывает, ведь ни успех, ни слава не могут заменить любви, она – первородство мира, она утешает, несет на своих сильных крыльях, в ней можно утонуть. И дается она однажды. Да, судьба подарила ему это. Но он легкомысленно проскочил мимо, погнался за тем, что ему пообещал Кобка, – теперь небось смеется над ним вредный старик.
Конечно, Долина мог бы и наплевать на предостережение судьбы. Остановить Люсю, обнять, вернуть себе. Но сказанное Люсей: «Иначе я… не смогу» – имело множество значений, даже: «Не смогу жить». Это не измерить мгновением. То, что получаешь ценой жизни, – не измерить никакой мерой. Ведь нет единой мерки даже для двух людей. Человек – ценность, не имеющая эталона, в каждом отдельном случае – это целый мир. На что один пойдет легко, другой – сомневаясь, третьему будет стоить инфаркта, а четвертому – самой жизни. Долина знал: соглашение с совестью – не простая штука. Конечно, не для всех. У людей совесть неодинакова. У одного – чистая родниковая вода, у другого – помои, в сравнении с которыми и двухнедельная похлебка будет живительным источником. Немало людей не желает беспокоить свою совесть. Стараются не оставаться с ней один на один. Долина знал, что для него такой миг был бы возмездием. Он бы мучился, травил себя тяжкими думами. Но любовь возродилась, как не знаемая до сих пор отчаянная сила: отдавшись на ее волю, он возродился бы в искусстве. Она была отрицанием того, чем он жил последние годы, отрицанием его самого, бывшего. И не хотелось думать, что будет потом.
Сашко не знал, как поведет себя дальше. И это радовало и манило. И в то же время пугало. В нем что-то рухнуло и раскатилось, рассыпалось нежностью, лаской, любовь захлестывала его с головой. У него не было сил сопротивляться. Он и не подозревал, что всей любви у него – на одного человека. Если бы без берегов, если бы выплеснуть из себя, затопить ею другое, близкое сердце, оно бы утратило свою волю, исполнилось его волей и смогло бы жить ею.
Но хватало только на одного – на себя. Когда они вернулись на хутор, Светлана что-то заподозрила. Сашко показался ей не таким, как всегда. Она пыталась пошутить: «А не заблудились ли вы? Не кружило ли вас по лесу?», чтобы таким образом вывести мужа из терпения и затеять разговор, но тот молчал. На душе у него было худо, все они: Люся, Светлана, Петро – словно одна семья, а он таит что-то, держит камень за пазухой, придавил им и Люсину душу, и она, наверно, мучается еще сильней. А губы, проклятущие губы, до сих пор помнили тепло ее кожи.
С тем он и заснул.
Утром пошел дождь. Он не утих ни на второй, ни на третий день. Сначала их радовал шум дождевых капель в листве, а потом из лесу в дом вползла тоска. Лес стоял мокрый, неприветливый, птицы попрятались, только воронье каркало на ветвях старого дуба, что при дороге. И что-то неприветное поселилось в доме. Петро на крыльце расхаживал с ножом вокруг дубового горбыля, Люся возилась в сенях у керогаза, Светлана залегла на сенник, а Сашко слонялся из угла в угол, не зная, куда себя девать. Дети капризничали, часто ссорились, Сашко мирил их, делал кораблики и пускал в лужу у завалинки. Тоска взяла всех. И тогда Люся отправилась в село и, вернувшись, сказала, что отсюда можно выбраться. Только не через лес, а глухими полевыми дорогами, а потом по пескам до брусчатки.
Пробивались они долго и трудно, день напролет, кружили, возвращались, но на трассу все-таки выехали и в воскресенье, поздно ночью, были в Киеве.








