Текст книги "Вернись в дом свой"
Автор книги: Юрий Мушкетик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
А потом этот акварельный рисунок расщепила красно-черная трещина.
– Представляешь, что было бы, случись сейчас война и на Киев упала бы бомба, а в живых остались только мы с тобой, – неожиданно поднялась она.
– Ну, ты даешь, – оторопело, по-уличному сказал Сергей.
– Пусть не бомба, а метеорит. Тунгусский.
– Угу. Это на Клаву, на Огиенко? – Хотел сказать: на Василия Васильевича – и не сказал.
– Действительно, глупость, – согласилась она.
Обхватив руками колени, смотрела на огонь, медленно затухающий. Сергей приволок и бросил на жаркие угли пень, но он не загорался, чадил белым едким дымом.
– Мы все усложняем, сами себя загоняем в темные углы, – сказала Ирина, – а можно жить проще.
– Как проще? – Он пошевелил обуглившийся пень, тот вспыхнул ярким пламенем, но ненадолго, тут же опять зачадил, и белое полотнище дыма медленно расправилось под ветром.
– А хотя бы вот так. Где-нибудь около реки. В селе.
Приподнявшись на локте, он повернул к ней голову, багряные отблески играли на его лице. Переменивший направление ветер загородил его дымовой завесой, может, поэтому и голос Ирши прозвучал глухо, незнакомо.
– Да ты из этого рая сбежала бы через неделю! Кино – раз в три дня, лохань вместо ванны. Ты даже рыбу чистить не умеешь.
– Зато все просто. Если кого полюбила бы, ты побил бы – и все.
– Я и сейчас могу. Скажи мне… Ты никогда раньше… не обманывала Василия Васильевича? – Она повернулась к нему резко, как от удара хлыстом, он не видел ее глаз, только огромные черные омуты. – Ты меня не так поняла. Была всегда с ним правдивой? Во всем?
Она долго молчала. На белорусской стороне по черно-бархатному небу сорвалась желтая звезда, упала в темные дебри за Припятью, и послышалось, будто там зашипело. Они оба посмотрели в ту сторону, но чаща уже спрятала след, звезда лежала где-то на дне илистого болота или озера, и ее сверкающие края обнюхивали сонные лини или караси. Людям звезды никогда не падают в руки.
– Ты ударил наотмашь. Потому что измена моя не только женская. Мы были… будто союз двух людей. Две души, что в ответе одна за другую. Я и родителям всегда говорила только правду, ну, может, изредка привирала, но в малом. – Голос ее прозвучал непривычно твердо. – Почему ты об этом спросил?
– Так. Интересно.
– Лжешь.
– Говорю… Теперь это редкость.
– Тебя удивило? Почему?
– Мало ты меня удивляешь! Вот хотя бы только что: хочу быть рыбачкой, а ты забросишь сеть и вытащишь мне золотую рыбку. Рыбачкой… Будто ты знаешь, что такое быть рыбачкой.
– Мое желание не блажь, как ты думаешь. Мне бы хотелось стать рыбачкой не просто так…
– А как?
– Ну… чтобы во искупление. – Тонкой струной прозвенело в ее голосе отчаяние, но и надежда на что-то в будущем. Вероятно, он уловил это. Потому-то и рассмеялся деланно.
– Искупление? Чего?
– Как чего? И не только мне нужно искупить вину. Или ты думаешь иначе?
– Глупости! Никто не виноват. Разве можно винить счастье? То, что пришло к нам… ну, как самый большой подарок судьбы… Виноват ли один человек перед другим, если… И давай не будем касаться этой темы. А то опять зайдем в непролазные дебри.
– Хорошо, не будем, – согласилась она. – Я поняла, что жить в селе ты уже не смог бы. И в болото за упавшей звездой не полезешь.
Долгое время сидели молча. Лишь один маленький язычок огня лизал обуглившийся-пень, и она не видела лица Сергея.
– О чем ты думаешь? – спросила.
– О тебе.
– Неправда!
– Так, ни о чем.
– Это уже лучше.
– А ты?
– Я? О Рите Клочковой. Смотрю на звезды и думаю. Одна из них только что упала…
Он удивился.
– С какой стати?
– Помнишь, она сказала, что мы слишком далеко зашли, познавая тайны мира. Ввинчиваемся, ввинчиваемся в него, хотим добраться до самой сердцевины…
– Сердцевины нет. Начиталась какой-то чепухи.
– Возможно. Но мне кажется… Ты должен бы понять. Ведь ты же архитектор. Сердцевина есть во всем. Не понять, а почувствовать.
Он рассмеялся.
– Не смейся, Сергей. Тот, кто придумал бомбу, возможно, хвастался, что теперь все эти сабли и копья можно считать детскими игрушками. А сейчас простая бомба стала игрушкой по сравнению с атомной. А ведь откроют еще что-то. И еще. И вот так прогрызут дыру в мире… Доберутся до его сердца. Мы хрупки. И наш шарик тоже. Вот почему, когда я смотрю на слишком совершенные чертежи, меня охватывает тоска.
– Тебе бы работать в институте психологии, – пошутил Сергей. Но его глаза были холодны, так холодны, что ей стало страшно.
…Ирина проснулась первой, вышла из палатки и остановилась пораженная. Сердце сжалось от предчувствия катастрофы, которая вот-вот должна разразиться, от невероятной красоты, предшествующей этой катастрофе. Было необычайно тихо, ей сначала показалось, что это обычная тишина не до конца разогнанной дремы, когда в морщинах земли, на тихой глади воды еще нежится сон, и груша, верба еще не проснулись, и чайки тоже спят на своем водяном ложе. На самом деле это было предгрозье, когда все притаилось, замерло, тишина на изломе, где по одну сторону безмолвие, а по другую – огонь, адский хохот и гром.
Солнце уже поднялось над горизонтом, но на него сверху наползала золотисто-багряная, с сизыми подпалинами туча. Река была залита багрянцем, словно кровью. А трава и лоза стояли, не шелохнувшись, прислушиваясь к чему-то. Вдруг ослепительно полоснуло по глазам. Сверху упала белая, как пика, молния, вонзилась острием в болото за Припятью. Сломанная зигзагом, она несколько секунд после вспышки держалась и погасла. А может, врезалась в тину: Ирине показалось, что она услышала шипение. Раздался такой удар, что зазвенело в ушах. И в тот же миг обрушился ливень. Будто кто-то расколол небесные водосточные трубы, и все, что было в них, опрокинулось на землю. Вода в реке налилась густой синевой, и по ней бежали, догоняя одна другую, белые полосы – их гнал бешеный ветер, налетевший с севера. Стонала, сгибалась груша, ветер рвал с нее листья, тяжело хлопала мокрыми крыльями палатка, ломаной линией летела над рекой чайка, то припадая к воде, то почти отвесно взмывая к грозному, тяжело нависшему над рекой небу. Было страшно за нее, одинокую, потому что другие сидели на косе, сбившись в стаю. А солнце светило, туча все еще не настигла его. Внезапно ветер швырнул по реке пузыри, и они тут же исчезли. И вдруг все перемешалось, потоки воды накрыли и грушу, даже от палатки было видно, как она испуганно съежилась. И только чайка металась ломаной линией, и молнии били ее по крыльям. А потом пропала и чайка, бело-сизая стена воды отгородила весь мир.
– Простудишься. Сумасшедшая!
Во всполохах молний, в переливах света лицо Ирины поминутно менялось, то становилось одухотворенным, то приобретало скорбный, землисто-серый оттенок, напрягшись, она стояла под дождем, словно чего-то ждала от этой грозы для себя.
Сбитая потоками воды лежала около ног трава, пенистые ручьи несли исхлестанные ливнем листья, сухие палки, осоку, поломанные ветки.
Он втащил ее в палатку. Одежда на ней была мокрой, и он начал снимать ее, а она стояла покорно и думала о чайке, летавшей над рекой.
А потом они лежали под одеялом на накрытом дерюгой сене, и он согревал ее своим телом, а палатка стонала и качалась под порывами ветра, но выдерживала, была крепкой, лишь в двух или трех местах проступили влажные пятна. Ирина подумала, что они сейчас в самом чреве грозы – два мотылька под листом, полностью в ее воле, и это было хорошо до жути. Опять вспыхнула молния, и Ирина увидела глаза Сергея, ее всегда удивляли его глаза, очень трезвые даже в минуту страсти, его поцелуи становились нежными, требовательными, она подумала, что он любит для себя, говорит ей о любви, лишь бы утешить ее, хотя, возможно, так оно и должно быть: каждый человек любит для себя, а не для другого.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Он расстелил газету на однотумбовом письменном столе, нарезал колбасы, хлеба, откупорил четвертинку. Все делал медленно, как всегда. Налил полстакана и вдруг вспомнил, что в холодильнике на кухне у него есть молодой лук. Такую роскошь упустить просто грех. Поднялся, и в тот же миг острая боль полоснула по сердцу. Даже не мог понять, куда она ударила – в правую или левую сторону груди. Может, потому и не знал и не понял, что сердце не болело никогда. Хотел снова сесть, но огненный нож ударил в спину снизу вверх, застрял под левой лопаткой. Его обдало жаром, и этот жар как-то сразу, в одно мгновение выпил всю силу, в глазах полыхнул багряный огонь, он то разгорался, то угасал и вдруг опять взорвался с новой силой. Он сжал зубы, собрав остаток воли, отступил на шаг от стола и рухнул на тахту. Закачался потолок, поплыл куда-то, на глаза навалилась тяжелая черная кошма. Нужно было кого-то позвать, но как доберешься до двери? Левую сторону груди будто сковало панцирем, а потом он стал проваливаться куда-то вместе с тахтой. И когда вверху прозвучал голос, не сразу узнал его.
– Там ваш чайник… – И потом испуганное, торопливое: – Ой, господи!
По этому «ой» узнал соседку.
– Пульса не слышно, – пробился в сознание женский голос.
– Давление ноль, – уже другой, тоже женский.
– Конец, – спокойный мужской.
У него хватило сил объединить их в одно целое. Он раскрыл глаза:
– Я еще… не умер. Колите, черт бы вас побрал!
Низкого росточка, упитанный доктор с бородавкой под носом посмотрел на него удивленно и, казалось, осуждающе, как бы говоря: кому лучите знать, нам, специалистам, или тебе, дилетанту? Но спохватился, торопливо полез в чемоданчик.
– Откройте рот, возьмите под язык. Шприц. Ищите вену. Лида, кардиологическую бригаду… У вас есть телефон? – Последнее относилось к соседке.
– В коридоре, на тумбочке… – сказал он.
– Не разговаривайте. Не шевелитесь. Закройте глаза.
– А дышать, доктор, можно?..
Почувствовал, как потеплело в ногах. Но боль в груди не проходила, начала перемещаться куда-то выше, и опять завертелись перед глазами красные круги. И тогда неожиданно грянула песня. Сначала они звучали вместе, голос медицинской сестры в коридоре, называвшей его адрес, и песня. А потом голос сестры смолк, а песня набрала силу, хотя и доносилась будто бы сквозь пелену тумана, словно сносило ее ветром над рекой, и этот ветер шевелил, ласкал зеленую траву, и желтые одуванчики, и упругие листья подорожника.
Десь тут була подоляночка,
Десь тут була молодесенька:
Тут вона впала, до землі припала…
И что-то щемящее, обожженное слезами задрожало в груди. Никогда прежде он не ощущал ничего подобного и не помнил этой детской песенки, он всего неделю и ходил-то в детский сад, мать почему-то забрала его оттуда. А ему там очень нравилось, в бывшей поповской хате, за которой раскинулся большой-пребольшой сад с широкой поляной посредине. Из соседнего двора через нарочно проломанный плетень в сад перекатываются желтые пушистые комочки, а из-за плетня раздастся зовущее встревоженное квохтанье наседки. И кот теперь вспомнились поляна и тетя в белом халате, добрая-предобрая, она утром в первый же день наложила ему полную миску пшенной молочной каши, стоит посредине, а вокруг нее, взявшись за руки, ходят дети, только его почему-то не берут в свой круг.
Тут вона впала, до землі припала…
А ему так хочется к ним, в веселый хоровод. И в эту минуту зеленая трава, и желтые цветы одуванчиков, и желтые цыплята на траве полетели в одну сторону, а он – в другую.
…Ирина шла, словно на Голгофу. Дорога по-над прудом, тропинка, ведущая вверх, ступеньки… Даже мелькнула мысль вернуться. А потом подумала, что эту дорогу должна пройти. Сейчас она скажет Василию все. Восемь кирпичных ступеней к дому, шестнадцать – на второй этаж. Заходилось, обмирало сердце, билось по-шальному, она чувствовала муку и что-то очень похожее на восторг, восхищение собой, хотя и не замечала этого. Страх и боль осознавала ясно.
Нажала на белую кнопку. Звонок ударил, словно в набат.
Василий открыл дверь. Его глаза были полны тревоги, голову держал непривычно прямо, в первую минуту порывался что-то сказать, потом прикрыл дверь и пошел следом за ней в столовую. Она не знала, как истолковать тревогу в его глазах, сердце сжималось от предчувствия беды. Он снова посмотрел на нее, лицо ее побледнело еще больше, а губы задрожали.
– Ты уже знаешь? – спросил он. – Мне тоже только что позвонили… Возьми себя в руки. Все мы смертны… Понимаю… Работали вместе… Каждый день виделись… Страшно…
Холодный и острый, как осколок льда, комок подступил к горлу, а потом медленно покатился вниз. Это падало сердце. На его месте образовалась пустота. У Ирины подкосились ноги, и она рухнула в кресло. Прохрипели часы, облезлая кукушка выглянула в окошко-дупло и повисла вниз головой. Тищенко не втолкнул ее обратно.
– Ты знаешь, мне тоже его жалко… Мы все будто виноваты перед ним. Трудный был человек… Но… так у него сложилась жизнь. С семи лет без матери. Детский дом…. Шахта. Пять раз резали ногу…
Слова с трудом пробивались к ее сознанию. Она начинала понимать, что несчастье случилось с кем-то другим, не с Иршей. Да и что с ним могло случиться, если расстались с Сергеем полтора часа назад? Умер Рубан. Жестокая радость жаром обдала сердце. И уже потом его сжала боль. Не могла представить Рубана мертвым. Слышала его смех, скрип протеза, видела тяжелое лицо, смешной длинный нос, крупные руки, медленно вставлявшие в мундштук сигарету. «Начальничек, правда, Ирина баба на все сто?» Это еще позавчера. Может, знал обо всем. Ей опять стало страшно. Казалось, что между смертью Рубана и тем, что она собиралась открыть мужу, существует какая-то тайная связь, будто бы Рубан своей смертью хотел предостеречь ее в последнюю минуту, отодвинуть развязку. И еще раз подумала о Сергее: как воспримет он эту весть? Неужели обрадуется? Рубан ведь его поедом ел. Нет, Сергей не такой.
Напряжение и боль вылились слезами. Она плакала о Рубане и немного о себе, но о себе самую малость, это были слезы жалости и горького покаяния перед чем-то утраченным навсегда.
Смерть Рубана прибавила Ирше немало хлопот и печальных тревог. Да еще таких, о которых и не подозревал прежде: Его назначили председателем похоронной комиссии. А поскольку у Рубана не было никаких родственников, пришлось все взвалить на себя. Кто знает, что бы он делал, если бы не Клава. Со скорбной сосредоточенностью и собранностью, которые свойственны только женщинам, кружилась она по черному кругу, подсказывала, какую куда подать бумагу, какое сказать слово. Глаза ее были сухими, но выдавали, как горестно переживала она эту утрату. Клава, казалось, знала за собой какую-то вину, хотела искупить ее, хотя и старалась скрыть это. Ирша не мог понять, с какой стати все чувствуют свою вину перед Рубаном, – ведь не они, а он усложнял им жизнь. О, сколько неприятностей причинил ему Рубан! Сергей по его милости постоянно ходил как по лезвию ножа, каждую минуту ждал нападения и был настороже. Даже своей смертью он задал им хлопот!
Сначала поехали в морг, это был маленький старый дом на задворках областной больницы, они вошли в коридор, но открыть дверь Ирша не решился. Ему казалось – стоит открыть, как он тут же увидит мертвого Рубана. Клава постучала в ближнюю к ним дверь, их было две, и оттуда вышел паталогоанатом, а с ним маленький полноватый доктор с бородавкой под носом.
– Родственники? Сотрудники? – Услышав, что сотрудники, доктор приободрился. – Инфаркт. Справку я уже выписал. Там есть и определение… – Он говорил еще о чем-то – о легких, о мозге, но ни Ирша, ни Клава не слушали его. Клава пошепталась с пожилой женщиной в застиранном халате, достала из сумочки деньги.
– Она все сделает как нужно, – пояснила Ирше. – А мы поедем в похоронное бюро. Одежду привезет Ирина, я ей сейчас позвоню. Нужно только купить новые тапочки и четыре метра тюля.
В пристройке за главным корпусом института на первом этаже освободили и соответственно оформили большую комнату. Но неприятности продолжались, и самая большая пришлась напоследок: когда уже нужно было перевозить тело из морга в институт, не оказалось ни машины, ни гроба. Ирша нервно вышагивал по аллее: в институте и на кладбище все было рассчитано по часам и минутам, а теперь грозило пойти насмарку, кто потом будет доискиваться, чья вина: не сумели организовать, вот и весь сказ. Звонили по телефону в похоронное бюро, там высказали предположение, что, возможно, перепутали адрес и автобус с гробом поехал к моргу городской больницы. Клава поймала около ворот такси, помчалась туда. А Сергей уже не мог ни о чем думать, сидел возле входа на лавочке, голова раскалывалась.
А ведь еще придется что-то говорить у могилы!.. Открывать траурный митинг. В памяти шевелились слышанные не раз слова: «Настоящий товарищ, внимательный, чуткий…» Бас вообще был против траурного митинга. Из-за Рубана он невзлюбил Иршу. До последнего дня требовал уволить его. И только Ирина…
Она присела рядом, старалась успокоить. Дала какую-то таблетку, он швырнул ее в кусты.
– Ну что ты, – незаметно погладила его руку. – Не переживай. Все смертны, – повторила вечные, затертые, но постоянно новые слова. Потому что о каждом эти слова можно сказать единственный раз. – Жить не просто… а похоронить… Уж как-нибудь похороним.
Его не утешили даже эти неведомо откуда взятые ею слова.
– Ну что я скажу: образцовый работник, чуткий, добрый? Это же смешно, смешно!
В эту минуту приехала с автобусом Клава.
В институте речей не говорили – гроб постоял несколько минут – и поехали в Берковцы. Автобус не мог подъехать к обозначенному участку, остановились далеко, гроб несли на плечах. Через могилы, через пепелище, где, наверное, сжигали венки, спотыкались на пеньках – рощицу на участке недавно вырубили, – и музыканты не могли играть, брели молча. Траурная процессия растянулась длинной цепочкой. Светило солнце – какое-то хилое и вялое, яркая зелень не радовала глаз, раздражала, путалась под ногами молодая буйная поросль – пошла в рост от пней, мешала идти. Смотрели под ноги, переступали. Гроб давил Сергею плечо, он тоже смотрел под ноги и на ходу перебирал в памяти, подыскивал слова, которыми прилично было бы открыть митинг. Рядом шагал Вечирко, ему тоже довелось нести Рубана, которого терпеть не мог при жизни. «Ты не смотри на покойника, – посоветовал шепотом, – приснится ночью. Это уж точно».
Так что же он, Ирша, скажет через две минуты? Какими словами откроет митинг? Вчера исписал несколько листков и порвал. Надеялся, сегодня придет что-то путное в голову. И напрасно. «Как сейчас вижу его глаза», – так иронизировал сам Рубан, ставя себя в положение оратора на траурном митинге. Вот и могила. Гроб поставили на холмик. Зазвенела медь маленького оркестра. Со стороны подходили какие-то бабуси в черном. Возле покойника стояла маленькая светловолосая женщина, та, что приходила к ним в мастерскую. Кто она ему, никто сказать не мог. В руках держала почему-то огромный букет герани. Она плакала. Около нее стоял Тищенко, украдкой ладонью смахивал слезы. Это поразило Иршу, даже укололо ревностью.
Сергей скользнул взглядом поверх гроба, поверх толпы и увидел: за забором шумели на ветру четыре березки. Молоденькие, статные, только что начинающие жить, упивались соками земли, грелись на солнце, перешептывались о чем-то своем. Их не печалила медь оркестра, хотя слышали они его чуть ли не каждый день, не тревожили людские рыдания, им не было дела до Ирши, который сейчас панически обмирал от отчаяния: до сих пор на ум не приходило первое слово, нужное для начала выступления. От напряжения пот выступил на лбу, на глаза набежали слезы…
– Товарищи, – наконец рванулся, и ему показалось, что летит в яму, потому что в голове зияла пустота.
Но в это мгновение из-за спины Беспалого к нему протиснулась Ирина. Раскрасневшаяся, запыхавшаяся, сунула в руку листок, прошептала:
– Читай.
Он колебался, не зная, что там написано, и тогда Ирина строго приказала:
– Читай!
– «Добрый день, солдат! – непослушными губами произнес Сергей первые строки (только и понял, что это письмо). – Я искал тебя много лет и вот, кажется, нашел. Хотя точно не знаю, ты ли это или не ты. Нет, все-таки, думаю, ты. Роман Рубан, инвалид (прости) – так мне написал военком твоего района. Если это ты – откликнись! Я помню тебя всю жизнь. И прежде всего эти семь ночей под Керчью. Как мы штурмовали берег с моря, как осталось от батальона двадцать семь, как погибали от голода и ты вынес из моря два мешка с продуктами. Мне досталась пайка хлеба, простреленного пулей. И многим достались такие пайки. И потом еще три дня и три ночи другие батальоны не могли высадиться с моря, потому что немцы с горы били прямой наводкой. А нас прижал к земле ливень свинца. Ни одной травинки не осталось перед окопом. Земля почернела от пуль. И когда с моря опять пришли катера… когда стена огня отгородила их от берега, от нас, тогда поднялся ты: «За мной, братва!» Мы бежали рядом. И добежала нас половина, а может, и того меньше, но мы сражались за всех, за весь батальон. Мы заткнули глотки тем пушкам. Ты – герой, солдат! А меня в том бою тяжело ранило, и я год провалялся по госпиталям. Потом воевал в Белоруссии. В последний раз ранило уже в Пруссии. Я искал тебя всюду… И вот нашел. Отзовись, солдат, отзовись, брат, я хочу всем рассказать о тебе, хочу прижать тебя к своему сердцу. Твой бывший полковой комиссар, а теперь генерал-лейтенант в отставке Михайлов».
Тишина опустилась на кладбище, стихли рыдания у соседней могилы, и березы перестали шелестеть листвой. Слезы бежали у Ирши по щекам, он держал в руках листки письма, дрожали косые ряды букв, молчал оркестр, высокая скорбь легла на лица всех, кто стоял возле гроба.
Лишь человек в гробу оставался таким же простым и спокойным, с лица его навсегда исчезла ироническая улыбка, и губы были сжаты навечно. Многие в эту минуту почувствовали, что им будет не хватать этой иронической, а временами злой усмешки, что они утратили, не дослушали что-то важное, упустили, недоглядели. Пролетела птица – голубь или ворона, и маленькая, крестом, тень перечеркнула гроб.
Ирина долго ходила по городу, взяла билет в кино – показывали новую комедию, где веселый, но неловкий солдат попадал в смешные, по мысли авторов фильма, положения: то залез в курятник, то упал в лужу, – Ирина тихо вышла из зала. Ей не к кому было идти, а родного крова боялась. Решила зайти к Клаве.
Позвонила домой: «Я у Клавы». Сказала и, не дослушав ответа, повесила трубку. И опять стало тошно до отвращения: ведь раньше никогда не говорила Тищенко, где она.
Клава гладила белье. Синеглазый застенчивый мальчик играл на полу с игрушечным автобусом. Ирина села да стул, поманила его блестящими пряжками сумочки. Мальчик минуту поколебался, потом пошел, но его по дороге перехватила Клава, повернула назад, еще и подтолкнула в спину.
– Не привыкай лезть к взрослым. Играй.
То, что Клава не позволила мальчику подойти, почему-то резануло Ирину по сердцу, и она на мгновение оцепенела от обиды, дрожащими пальцами защелкнула сумочку, хотела подняться и не смогла. Наверное, Клава заметила это, а может, просто захотела исправить свою грубость, поэтому и сказала сыну, но слова явно предназначались Ирине:
– Ты же мужчина. Будь самостоятельным.
– Когда ты сама лезешь ко мне да лижешься, не говоришь, чтобы был самостоятельным, – обиделся мальчик.
– Поговори у меня! – пригрозила Клава. И к Ирине: – Уже усекает.
– Не усекает, а понимает, – поправил ее сын.
– Не встревай в разговор старших, – строго сказала Клава. – Иди к бабе Фросе.
Парнишка хитровато посмотрел на мать, видно было – не боялся ее, знал, что она его любит, однако послушался, пошел.
Ирина тем временем немного успокоилась. Вспомнила недавние похороны и то, как убивалась Клава по Рубану, как хлопотала на похоронах, – и примирилась с ее нечуткостью.
– Только подумай, – сказала после долгого раздумья, – жизнь идет, как и шла. Кино, пляжи, ресторан. Через год забудем…
– Так было всегда, – отделалась привычной житейской мудростью Клава, но опечалилась, и было видно по ней, что эта мудрость и ее не успокаивает. Поставила утюг и начала расправлять простыню. Она была крепко накрахмалена и слиплась в нескольких местах.
– Ведь несправедливо же, что именно с ним…
– А мы много сделали, чтобы смягчить ему жизнь? – вдруг нервно спросила Клава.
– Но у него была та белокурая женщина. Не знаешь, кто она?
– Не знаю.
– Выходит, и его любили… Утюг сдвинь, прожжешь, – сказала уже другим тоном.
Клава выдернула вилку шнура, села напротив нее.
– Тяжело на сердце? Выговориться пришла, по глазам вижу…
– По глазам? Заметно?
– А ты думала… Ходишь как помешанная. То летишь, земли под ногами не чуешь, то сидишь, как с креста снятая. Погубишь себя. Запуталась ты, Ирка, – не распутать. Одно скажу: не можешь – не лезь. А уж если… Впрочем, у вас с Василием нет детей, все просто решается.
– Я думаю об этом и не могу…
Клава снова поднялась, стала складывать белье. Простыню к простыне, рубашечки к рубашечкам; такие маленькие были эти рубашечки, что Ирине захотелось плакать.
– И верно делаешь, – сказала Клава. – Я бы на твоем месте… Мне бы такого мужа, как Тищенко. Таких теперь днем с огнем не найдешь.
– А что, все остальные сброд? – спросила Ирина с вызовом.
Клава посмотрела на нее прищуренными глазами.
– Он тебе опротивел? Поймала его с поличным? Вот то-то.
Ирина вздохнула. Подумала, что могла бы сказать кое-что и против Василия. Груб, да еще и рисуется своей грубостью. Говорит: мы от земли, мы разных тонкостей не знаем. А почему, если сам понимает, не откажется от дурных привычек? Зачем раздражать других показной правдой?
Вслух сказала другое:
– Мне от этого не легче. Господи, есть же на свете люди: живут свободно, счастливо. Я же знаю, вижу. Неужели… нельзя превозмочь себя?
– Если бы было можно, ты бы по тому закону и жила. Тебе с твоим характером одна судьба: жить с одним мужиком. А то заработаешь чахотку. – Клава отнесла в шкаф выглаженное белье, остановилась напротив Ирины, на ее губах блуждала усмешка. – Хочешь, я тебя вылечу. Одним махом?
– Как?
– Отобью у тебя Сергея.
– Ты жестокая, – Ирина поднялась. – Ты действительно завидуешь мне. Моей… чистой любви. И даже мукам моим. Завидуешь! Потому что сама не способна на любовь.
Клава смерила ее презрительным взглядом, с треском расправила простыню.
– Как бы не так. «Не способна»! Мне бы твои муки. Была бы на твоем месте, тоже, может, влюбилась бы в какого-нибудь бедного студента. Ах, как романтично! С жиру бесишься! Ты посмотри – как я могу влюбиться? – И повела рукой.
Ирина проследила взглядом за ее рукой. Рассохшийся стол, скамья с поленом вместо ножки, шкаф – такие шкафы большей частью стоят в студенческих общежитиях, плетейная из лозы этажерка для книг, три стула.
– При моей-то зарплате, да еще парализованная мать…
Она в этот момент не могла сочувствовать Клаве. Да и Клава показала убогость своей квартиры ей в укор. Ирина медленно двинулась к двери. Клава схватила ее за плечи, остановила силой.
– Постой… Матрена-Офелия. Я это для тебя, чтобы ты хотя бы немного опомнилась. Чтобы посмотрела на мир… В нем и без любви хватает трагедий. А у тебя все-таки не трагедия. Вон Рубан… У той беленькой, Настей ее зовут, ребенок от него. Не хотел он, чтобы знал отца-инвалида. И зарплату отдавал почти всю. А теперь… Понимаешь, каково ей?
– Прости, – сказала Ирина. – И спасибо… за урок.
– Прости и ты.
Ирина поспешила выйти, чтобы не расплакаться. Снова ей дорогу перешел, теперь уже мертвый, Рубан. «Нужно найти ту женщину… Сделать для нее что-то». Было стыдно, больно. Вспомнила, как Василий Васильевич добивался квартиры Рубану, и защемило сердце. В троллейбусе, среди людей, немного успокоилась. Около нее стояла стайка ребят – учеников третьего или четвертого класса, они тянулись руками к верхней никелированной перекладине, за которую держались взрослые, хотели побыстрее стать как они. Самый маленький, худой, большеглазый, не дотянулся, держался за перекладину сиденья, видно было, переживал. Что ж, для него это трагедия. Девочки стояли отдельно, почти все были выше своих ровесников.
Ей уступил место высокий мужчина с большими залысинами на лбу. Она, покачав головой, шагнула вперед. Мужчина был еще совсем молодой, и она вспомнила привычную шутку Василия, что за ней ухаживают чаще пожилые люди. Говорил, тут действуют какие-то флюиды, ведь и он старше ее. И действительно, она нравилась мужчинам в годах. Это ее обижало и казалось странным. Когда впервые узнала, что Сергей моложе ее, смутилась.
Она не застала дома мужа. А когда он вернулся, то рассказал, что из Кремянного пришла телеграмма, где сообщалось об аварии на теплостанции.
– Завтра туда выезжает комиссия. Весьма авторитетная. Боюсь, будут немалые неприятности.








