412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мушкетик » Вернись в дом свой » Текст книги (страница 20)
Вернись в дом свой
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:47

Текст книги "Вернись в дом свой"


Автор книги: Юрий Мушкетик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Василий Васильевич долго стоял возле своего бывшего дома, стараясь унять, утишить волнение. Вербы над прудом выросли. Выросли и постарели. А как же – деревья тоже стареют. Берега пруда оделись в бетон. А дом такой же, как был. Эркер, две колонны… Кто-то и его проектировал. Чей-то был маленький творческий успех. Того человека давно нет… Вот так же когда-нибудь придут и к его творениям. Уже приходят… Рядочек лип они сажали с Ириной. Там, под грушей, он спал летом еще тогда, когда вернулся с войны и поселился у Ирининых родителей. В дупле жили совы, и в сумерках совята учились летать по саду. Смешно трепыхая крыльями, перелетали с дерева на дерево. Ирина спрашивала, не жутко ли ему: совы наводили на нее панический ужас. А он смеялся, они так интересно, по-кошачьи мяукали ночью. Да и что могло испугать его после фронта, после госпиталя?

В окнах горел свет. На левом подоконнике стояло лимонное деревце. Как-то к ним забежала соседская девочка Катя, она сосала ломтик лимона, одно зернышко упало, и она ткнула его в горшок, с землей, куда Ирина собиралась посадить олеандр. Собиралась и собиралась (обещала дать отросток одна знакомая), а зернышко тем временем проросло. Сколько раз нежный росток погибал! Он любил воду, и стоило не полить два-три дня, как листочки начинали свертываться, а стебелек немощно клонился. На нем было только четыре листка. Потом два упали. Через год появились еще четыре. На лимон часто нападала цветочная тля. Тищенко осторожно промывал листья ватой, смоченной в настоянной на махорке воде. Он словно загадал себе (загадал и в самом деле, хотя и не до конца серьезно, вроде бы боялся чего-то): если деревце вырастет, у них в семье все будет хорошо. Он не был суеверным, а тут загадал… Деревце выросло… Оно уже большое.

И опять горькая волна прошла по сердцу. Где-то внизу, около пруда, послышались шаги, он поднялся по ступеням. Звонок другой, прежде была белая кнопка, а теперь темный квадратик. «Бим-бом». Сердце заколотилось и замерло. Ирина открыла дверь, как и раньше, не спрашивая, кто звонит. Ей всегда казалось смешным, что их могут ограбить или напасть на них. Почему и за что? Врагов у них нет…

– Ой! – сказала Ирина и отшатнулась.

– Не ожидала? Непрошеный гость… Добрый вечер.

– Проходи… Не ждала. Ну что же ты стоишь? Это же твой дом, – сказала первое, что пришло в голову, он понял, что это от волнения.

Тищенко вошел в столовую. Стоял возле дверей, а в виски ударяли тяжелые молоты, впрочем, он их не слышал. Больше всего боялся сделать, сказать что-нибудь не так, – не хотел выглядеть великодушным спасителем, но и жалким показаться не хотел. Не замечал, что впился глазами в Ирину. Подурнела? Постарела? Таких мыслей не было. И не замечал морщинок возле глаз, пергаментной бледности лица. Для него она была прежней. Пытался что-то прочесть в ее глазах – и не мог. Она сжала губы, невольно положила руку на грудь. Увидела сразу, что годы взяли свое, голова сплошь седая. Мужчины держатся до какой-то черты, а потом их обжигает, словно дерево инеем. Только некоторые, как дубы-нелини, и зимой не теряют листвы.

И тут же поняла, что она только таким и представляла его, грустно улыбающимся, со слегка склоненной к правому плечу головой. Что-то близко-близко коснулось сердца, и оно, отозвавшись, заныло.

– Садись. Ты с дороги?

– С дороги.

На душе у него было щемяще-грустно, тоскливо, тревожно. Прислушайся – и услышишь гул, словно в морской раковине, дотронься – и оборвется тонкая нить, связывающая прошлое, настоящее и неведомое будущее. Оглядывал комнату, узнавал вещи, будто добрых знакомых, с которыми был когда-то в хорошей, сердечной дружбе. Мебель потемнела, обветшала, но в комнате стало чище, аккуратней, а может, даже уютней. Знакомые книжные шкафы, больше половины книг его. Он взял с собой только специальные. Протянул руку, наобум достал одну. Это был «Дон Кихот». Когда-то самая любимая его книга. Зачитывалась ею и Ирина. Она вообще выбирала книги о людях странных, смешных, непрактичных, будто бы любовалась ими, любила их и в жизни, подолгу разговаривала, тогда как он почему-то стыдился и обходил их. Василий Васильевич повертел в руках книгу, с сомнением покачал головой и поставил ее на место.

Попалась на глаза похожая на книгу толстая зеленая папка. Он удивился, что оставил ее здесь, но особого желания раскрыть не почувствовал. Там на плотных листах были его фантастические рисунки. Пирамиды и конусы. Проекты дома-города. Теперь таких проектов много, они вызваны теснотой на земле. Он же имел в виду другое. Думал об особом общении людей, о том, чтобы никто не имел никаких преимуществ, все общее для всех, одинаковые магазины, удобные сады, бассейны – как в селе, где все на виду, где твоего ребенка каждый может остановить на улице и спросить, чей ты сын, куда идешь. Среди нескольких старых картин увидел на стене «Весть» Чюрлёниса и разволновался. Что-то в ней вечное, тревожное, такое, что могло бы быть, а не сбылось, а если и сбылось бы, то не на благо. И вместе с тем – ожидание, человек не может не ждать, у него впереди неизвестность, но и весть, ею он и живет. И как все лаконично и выразительно: гора в тумане и огромные крылья – птица несет весть. Она сама – весть. И вся наша жизнь – весть для кого-то. Добрая или горестная. Подошел к часам, ногтем, как бывало, загнал кукушку в дупло. Часы не шли.

– Давно остановились? – спросил Тищенко.

– Сразу, тогда еще. Я не решилась отдать их в ремонт.

– А здесь все как прежде. Я сюда возвращался часто. Памятью. – Он уже немного освоился.

– Мы всю жизнь возвращаемся в свое прошлое.

– Потому что это и есть самое настоящее. Память идет по следу. И опять…

– Нет. След и остается следом.

Он нервно прошелся из угла в угол комнаты.

– Не знаю… Мне кажется… Ты осталась той же.

Она опять грустно улыбнулась, и ему будто инеем обсыпало сердце.

– Наконец ты научился говорить комплименты. На самом деле я… к сожалению, не та.

Он прислушивался к ее словам, чувствовал в них будто бы движение навстречу, но и настороженность. Он понимал: обходные маневры не нужны, – и все же не знал, как объяснить, ради чего приехал. Что-то звучало грустное, но и радость разливалась в груди, уже хотя бы потому, что Ирина помнит о нем, что она одна, что он видит ее. Как просто и непринужденно все происходит в молодости: один взгляд, шутка, касание руки, и уже все сказано, все понятно. А сейчас они замораживают воспоминаниями самих себя, все дальше отодвигаясь друг от друга. Версты воспоминаний, которые мешают…

– Позавчера вечером я встретил в Харькове в гостинице Иршу, – сказал решительно. – Все эти годы я думал, что ты его жена.

Ирина вздрогнула, удивленно скосила на него глаза.

– Почему ты не написала мне? – встрепенулся он и сразу понял, что сказал глупость. Что она могла написать? «Приезжай, у меня с Иршей все расстроилось»?

Вероятно, и она подумала о том же, потому что не ответила. Решительным, знакомым жестом отбросила волосы.

– Не нужно об этом.

Вспоминать Ирине было не трудно, а неприятно: когда они с Иршей расходились, не было ни сцен ревности, ни слез, ничего. Только какая-то окаменелость души… Он не приходил к ней, конспирировался сильнее, чем при Тищенко. С этого и началось ее окаменение. А закончилось?.. Они бродили по-над Днепром. Стояла ранняя весна – цвели вербы… Может, он пришел попрощаться. Не попрощаться, а сказать, что больше не придет… Говорил нескладно, пробормотал, что судьба послала им большое счастье. Ему и ей… И как-то так вышло, как-то так построил фразу, что его собственное счастье выпало, а ее осталось. «Это такое ниспослание… для женщины особенно…» И она остановилась и выделила эту фразу, повторила четко, без сопровождающих слов: «Мне невероятно повезло». Он покраснел до самых ушей («Дуня покраснела до кончика носа», – сказал бы Рубан) и, вероятно, запомнил это навсегда. Потом, встречаясь случайно с ней, «осчастливленной», каждый раз вспыхивал «до кончика носа». Возможно, это была его единственная плата за все.

– Не нужно больше о нем… Я помнила твои слова: за все надо платить. Я тогда не понимала. Он платит тяжко.

Тищенко посмотрел на нее настороженно, ему показалось, что она сказала это с сочувствием. Но в тот же миг успокоился.

– Ты не думай, – сказала Ирина поспешно, – это меня почти не волнует. То, что я потеряла, потеряла давно. Я потому потянулась к Ирше, что поверила в него. Он хотел взойти на вершину, красивую вершину. Взойти, опередив или столкнув с тропы других. – Она все-таки разволновалась, растревожилась, минувшее прошло сквозь сердце стрелой. – Это я теперь такая умная. Хотел красоту взять силой. А по какому праву? Кто сказал, что она только для него? А тогда… я видела в нем необыкновенного человека. Нового. Ты прости… Вы, те, что вернулись с войны, были для нас, по крайней мере для меня, словно бы в ореоле. С вами прошлое. А здесь будущее. Новый человек. Умный, тонкий. Сейчас именно век таких людей. В двадцать лет им уже открывается мир, законы природы. Но не законы души… В собственной душе… В своей душе нет веры… в людей, в красоту. Вера только в себя. Ты понимаешь… – Ирина тряхнула головой, будто прогоняя надоевшие воспоминания. – Как редко встречаются люди добрые, сочувствующие. А именно на них и держится мир… Я это поняла потом. Впрочем, давай поговорим о другом.

Но Василий Васильевич шел напрямик.

– Ты живешь одна?

– Нет. С сыном.

– От… него?

Ирина наклонила голову.

– А где он?

– У соседей, он сейчас прибежит. Гуляет с подружкой. Помнишь соседку нашу?

Посмотрела на будильник за дверцами буфета (чтобы по утрам громко не звенел) – и в глазах вспыхнула тревога. И что-то радостное, светлое, как солнечный зайчик, мелькнуло и погасло. В великую реку жизни, куда меж чистых потоков вливаются и ручьи из болот, в великую реку жизни ворвался еще один родничок, близкий, дорогой.

Теперь она жила тревогами о сыне. Может, еще и оттого, что рос болезненным, впечатлительным, засыпал лишь тогда, когда она ложилась рядом. Это было настоящей бедой, ведь нужно было и постирать и сварить что-то на завтра. Даже после того, как он засыпал, не могла выйти из комнаты – сразу просыпался и начинал плакать. Тревоги начались с первых месяцев, а может, еще раньше, – когда носила его под сердцем и не могла уснуть, сидела у окна и ждала, как спасения от одиночества, машину на улице или случайного прохожего. И незнакомых людей Игорек дичился. Посмотрит на кого-нибудь – и начинает плакать, и уже не успокоить его ничем. Подумала о том, как он встретит Тищенко, и разволновалась. Ей хотелось, чтобы он понравился мальчику. Но может и испугаться. Тищенко такой крупный, и голова вся в густой седине. А глаза… глаза добрые. И губы будто у большого ребенка.

– Расскажи, как ты живешь?

– Живу. Строю, – сказал нехотя. – Зарабатываю на хлеб. Ботинки шить не умею, косу тоже не могу отбить. Вот и леплю… Пока есть спрос на товар. Ну… на мой пока еще есть. Понимаешь, там город особенный. Ты на планах даже не видела? Море-водохранилище охватывает его полукольцом. Вот я и запроектировал, чтобы по всему полукольцу были сходы к морю. А от них улицы, обсаженные тополями. Если посмотришь из центра, кажется, будто лучи летят к морю. Ощущение такое, что тебя ничто не останавливает… К тому же в городе все новое. Молодые деревья. Малые дети. Колоссально! Понимаешь, – он заметил, что увлекся, и сник, и понял, что, как всегда, рассказал не так, как надо и как было на самом деле. Потому что на самом деле… На самом деле были трудные дни. Начинал все с нуля. Носил в сердце обиду, горечь, душу разъедала ржавчина воспоминаний, считал жизнь конченой. Правда, были сладкие минуты труда. Такие сладкие, что лучше не знал. Он тогда противостоял не только Майдану, Ирше, Вечирко, но и словно бы всему свету (хотя знал, что свету на него наплевать, тот и не помнит о нем), и боролся с ними, и творил, творил. В городе его уважают, это правда. Он работал как одержимый, и его, можно сказать, носили на руках. И никто не догадывался о его душевной ране, и даже было немало женщин, которые… Но он и всех женщин зачислил в лагерь противника. Он прожил тяжкие годы (одинокие вечера, когда тоска хватает за сердце, утренние часы бессонницы, и белое пламя потолка, и сигареты, и боль под левой лопаткой), но и по-сумасшедшему, по-молодому напряженные. Он не создал шедевров, подобных Парфенону, но построил много жилых домов, культурных учреждений, и других нужных людям зданий. Кто ж он такой? Посредственность? Редкий талант? Нет, редкий талант – это что-то не то… В его жизни очень многое зависело от случайностей. Мог поступить в другой вуз… могли остановить неудачи… Нет, неудачи не смогли бы его остановить. Впрочем, если откровенно: он достиг многого, а мог не сделать ничего. Случилось так, что совершил самое заметное в минуту окрыленности и отчаяния. Конечно, если бы жил для себя, то есть для нее, не был бы ослеплен работой, то, наверное, не потерял бы ее и не сидел бы сейчас с опущенными руками. Все эти годы думал не о себе, а о других. О крышах для многих влюбленных, о свете для них.

Видно, иначе и не мог прожить. Такой уж у него замес.

От отца с матерью, от школы, от всего того, что по зернышку откладывалось в сердце и что мы называем Отечеством. Здесь все верно. Это тоже счастье. Вот только с Ириной не сложилось.

– Кто-то мне сказал: тебя и там прозвали Кампанеллой.

Он улыбнулся.

– Называют. Такое совпадение… Мне предложили разработать проект солнечного дома. – Он снова задумался. – Когда мне вручали первую награду, сказали, чтобы подготовился к выступлению. Я написал… на десяти страницах. А вышел… скомкал эти листки и заплакал. Заплакал – и все. Ты понимаешь? Это не сентиментальность. Это была моя лучшая речь. У меня и сейчас где-то вот тут, – показал на грудь, – слезы. И я не стыжусь. Я понимаю, как много потеряно. Того не вернуть. Но и выстрадано… Я хочу о себе… Страдания обязательно окупятся радостью. До конца я это понял сейчас, по дороге к тебе. Я прошу… поедем со мной. Подожди, – остановил ее. – Мне трудно высказать все. Я не скажу, что и у меня в душе только радуга. Что там не перегорело. Но и не перержавели все опоры. Вот приехал к тебе и почувствовал, что мы сможем быть счастливы.

Она тоже смотрела с волнением, но глаза ее были печальны. Они не были похожи на глаза прежней Ирины, только он не замечал этого. Прежнюю наивность испил опыт, она словно прислушивалась к себе, старалась что-то сдвинуть – и не могла. Горькая мудрость лежала в уголках ее красивого, чуткого рта, выдавала такую же горькую мудрость души.

– Ты живешь минутой, Василий. И эта минута счастливая. Великодушная и счастливая. Великодушной она может быть долго… Возможно, и до конца… А счастливой… Время нельзя зачеркнуть, сжечь… забыть. Моему сыну скоро исполнится семь.

– Он станет моим сыном. Я никогда не напомню, ни одним жестом, ни одним словом… Я понимаю. Я смогу!

– Вот видишь, ты хочешь возвеличиться этим.

– Я полюблю! – почти крикнул он. – Неужели я такой плохой?

– Ты хороший. Ты очень хороший, – сказала она проникновенно. – Лучше тебя я никого не знала… Но… ты просто не знаешь, как я изменилась. Не можешь понять. А я – тебе объяснить. Я совсем не та. Ты жил, ты знал другого человека. И это, к сожалению, правда. Что-то тут… Видишь, как холодно я объясняю. Как бы тебе… У нас не будет счастья. Оно тоже стареет или изнашивается. Опять не то. Я все время буду думать… буду думать… что ты терпишь, страдаешь. Подожди, подожди… Но в том-то и дело, что твое великодушие, твои порывы я восприму как насилие. Мы всегда чиним над собой насилие, оттого и страдаем, но иначе мы не были бы людьми. Впрочем, я сама… Горечь, оставшаяся от Сергея, отравила все. Она просочилась в саму жизнь, в сердце. В память… Я так верила ему. Проклятие памяти… Это очень страшно. Я не смогу сжечь в душе, что там осело. Я буду все время помнить свою вину.

– Ее не было. Ошиблось твое сердце, – сказал он почти растерянно.

– Вот именно. И это единственная ошибка, которую нельзя исправить.

– Однако же ты ждала меня! – вдруг закричал он, крикнул отчаянно, потому что не был уверен в этом до конца.

– Ждала. Мне так хотелось просто… посмотреть на тебя. Трудно жить, если не можешь кому-нибудь поверять свои мысли, свою душу. Представлять, что хоть кто-то смотрит на тебя. Ты не смейся.

– Я не смеюсь.

– Я стала… самостоятельной. Недоверчивой, но самостоятельной. Меня сейчас нелегко обидеть. И все равно… Когда вспоминаю наши первые годы… К сожалению, то время повториться не может.

– Это же глупость, – обиделся Тищенко. – Ты думаешь, о чем говоришь? Ты еще молодая женщина. Тебе жить!

– А с чего ты взял, что я не живу? Живу. И не так уж плохо.

– Разве это жизнь? Ты совсем одна.

– Ты опять ошибаешься. Я жила… не помню, кто сказал: даже в страданиях есть свое наслаждение. А у меня были не только страдания. И у тебя тоже… Прости… Вон сколько ты понастроил. Это же такое счастье. Это же жизнь. Просто очень много прошло времени. Как пишут медики, изменения стали необратимыми. Если бы мы снова сошлись, ты бы в этом убедился. Это… как родиться второй раз. Ну как бы тебе… Сейчас бы я через Днепр не поплыла. А ты поплыл бы. Я вижу.

– За тобой.

– За кем бы ни было. Кого любишь, кто попросит твоей помощи. Я не знаю никого другого, кто бы поплыл через столько лет. Ты и тогда мог бы не доплыть, но это не имело значения. Не сердись, Василий, я все это чувствую, помню. Оно тут, тут. Именно поэтому мне было бы еще тяжелее. Я не имею на тебя права. И горше всего, что буду сознавать это всегда. – Она подошла к нему, хотела погладить его волосы, не решилась. – Снегу навеяло… Это и из-за меня. Все-таки прости, если можешь. Как человек человека. Этот твой приезд – самый счастливый час в моей жизни. Ты – единственный человек, в котором была уверена. В целом мире. И это так много. Это тоже поддерживало меня. Правда, немного странно? В детстве меня поддерживали на свете Овод, Робинзон… А потом я узнала, что их не было. Но были Перовская, Кибальчич, Шевченко… Эти люди где-то там… Словно боги на Олимпе… Ты будешь писать мне?

Василий Васильевич молчал.

– Я когда-нибудь приеду в твой город. Полюбуюсь твоими сходами. Покажу их сыну. Я хотела бы, чтобы сын был такой, как ты. – Минуту подумала и сдвинула брови. – Хотела бы и не хотела. Иногда мне становится страшно за него. Если он будет, как Сергей? Говорят, что почти все заложено в генах. Ведь и ты тоже несчастливый… Не хмурься, если можешь. – Все-таки дотронулась до его седины.

– Попробую, – грустно улыбнулся Тищенко.

– Как жалко, что мы не строили нового города, когда были вместе, – сказала, думая о чем-то своем, глубоком и печальном. – Мы тогда имели бы вечное воспоминание о нашей любви.

– Города стареют тоже, – сказал он. – И дружба, и любовь…

– А теперь строят другие. Может… у них будет лучше. Хотя я не очень-то и верю.

– А я верю, потому что строю с ними.

– Вот приеду, посмотрю. А теперь я тебя угощу обедом. Только не говори, что не хочешь есть. Я научилась варить борщ. – Она улыбнулась. – Тоже великое умение. Нет, я серьезно… Из этого состоит жизнь. А я когда-то не понимала. Но сначала схожу за сыном. А ты умывайся и придумывай тост. Помнишь, как мы встречали Новый год? Садились рядом и говорили все, что было на сердце.

– Были наивные… Может, за это и выпьем? – спросил с надеждой.

– А хоть бы и за это. Прекрасные были годы… Я тогда встретила лучшего в своей жизни человека. И хочу выпить за него. А ты можешь выпить… за воспоминание.

Крымчак и Огиенко сидели на берегу пруда в тени старой вербы. Над их головами звенели синицы, неподалеку на сухой ольхе стучал дятел, и щепки летели прямо в воду. Там шныряла мелкая рыбешка. Дятел стучал и стучал, верно, не знал, что сегодня воскресенье, он работяга, и ритм жизни у него бешеный, недаром век его недолгий. По пруду сновали лодки, раздавался девичий смех, веселый визг, хохот парней. На мгновение гомон стих, и стало слышно, как где-то звучит тихая мелодия.

– Засиделись мы, – сказал Огиенко. – Может, и вправду людям иногда нужно выговориться. Заглянуть вглубь…

– Или увидеть собственное отражение на поверхности, – пошутил Крымчак.

– Даже не отражение, а тень… – Огиенко похлопал рукой по траве, нашел сигареты. – Конец ты знаешь. Когда Василий Васильевич заболел, Ирина забрала его к себе. А суть… Хотел бы я заглянуть в душу Сергея… Сказать по правде, я думал, что Тищенко все же примет от него цветы.

– Может, Ирина?..

– Не знаю. Вряд ли она в такой час стала бы навязывать ему свою волю. Впрочем, наши знания о душах людских весьма относительны.

Оба невольно посмотрели в сторону дома. Ирша сидел на ступенях крыльца, сидел давно, цветы лежали возле ног. Отсюда они казались маленькой красной искрой, которая угасала. На фоне освещенного солнцем холма, на фоне светло-серых бетонных ступеней фигура Ирши казалась неуместной, она не вписывалась в зелень холма и дымчатую белесость ступеней.

– А что сказал тебе Василий Васильевич? Что-нибудь важное? – спросил Крымчак.

– Ничего особенного, – молвил Огиенко задумчиво. – Просто потянуло в окно дымком: кто-то жег картофельную ботву. И он как-то так мечтательно, молодо улыбнулся: «Вот пробежать бы босиком по картофельному полю, сесть возле костра, выкатить щепкой картофелину…»

– Так просто… И недостижимо. Можно отдать все…

– Недостижимо… Потому что нельзя пробежать дистанцию второй раз. Без ошибок. Мне кажется, именно это он имел в виду. А смысл еще и в том… – Огиенко поднялся, повел плечами – слегка затекла рука, на которую опирался. – И в том… что Ирша сидит вон там со своим пунцовым букетом.

– Нет, не в том. Совсем не в том, – взволнованно сказал Крымчак. – Посмотри на лестницу.

По ступеням поднималась стайка девушек и парней. Загорелые, быстрые, они громко разговаривали на ходу. Остановились на площадке, светловолосый парень показал на дом, девушки держали цветы.

– Из Веселого, – уверенно сказал Крымчак. – Приехали проведать своего учителя. Вот и концовка к твоему рассказу. Я хочу войти с ними вместе. Будь! Приезжай когда-нибудь.

– Это начало другого рассказа. Ты когда едешь?

– Если возьму билет – сегодня.

– Не возьмешь – звони. Приходи.

– Может, когда-нибудь и зайду, – сказал Крымчак и решительно направился к дому.

Перевод Надежды Крючковой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю