412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Мушкетик » Вернись в дом свой » Текст книги (страница 10)
Вернись в дом свой
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 10:47

Текст книги "Вернись в дом свой"


Автор книги: Юрий Мушкетик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)

Она, склонившись, шевелила в камине дрова. Может, старалась спрятать лицо?

Ирша присел на корточки, положил в огонь несколько коротких полешек, поглядел на нее снизу вверх.

– Скажите, вы когда-нибудь думали обо мне? Ну, хоть немножко… Перед сном или под грустную мелодию?

Огненные отсветы заплясали на ее лице, может, поэтому оно так вспыхнуло. Ей стало трудно дышать. Она попыталась отвести взгляд и не смогла, его глаза не пускали, от них ничего нельзя было скрыть. Казалось, в этой комнате мысли передаются по воздуху. Нужно было бежать, бежать немедленно, броситься прямо в ночь. Он сидел внизу, у ее ног, и хотя сейчас она смотрела на огонь, не на него, все равно видела его четкий профиль, и текучую волну мягких волос, и длинные красивые руки на коленях и уже знала, что она от начала и до конца в плену этих рук, что, если они протянутся к ней, она не сможет отстраниться.

– Чай… уже закипел, – сказала она.

На белую бумагу поставила кружки. Эти кружки ей нравились. Хотела взять чайник, исходивший паром на печке, но Сергей задержал ее руку.

– Дайте я подверну рукава. Они мешают.

Она отпрянула от его прикосновения, как от ожога, а потом будто окаменела, и он закатывал рукава клетчатой рубашки, как на статуе.

Они сидели друг перед другом, пили чай, их разделяло только узкое пространство стола.

– Когда к нам приходили гости, то мама частенько пела: «Ой, дай мне чаю, дай китайского, пусть узнаю я житье райское», – сказал он.

– Никогда не слышала такой песни. О чем она?

– Не помню. О любви, наверное. Почти все песни о любви. Вы знаете, мне иногда кажется, что одна хорошая песня о любви – это больше, чем сто электростанций. Как вы думаете?

– Не знаю… А я… я уже привыкла к вашей рубашке. Она такая мягкая. Мне в ней хорошо. – И, спохватившись, встала. – Уже поздно. Мне пора.

Он поставил на стол кружку.

– Уйдете и оставите меня одного?

– А как же иначе? – Она открыто посмотрела ему в глаза.

Он, озадаченный ее прямотой и твердостью, опустил глаза.

– Я ничего не говорю. Просто… – Ирша вскинул голову. – Я ее сожгу.

– Что?

– Эту хибару. Вы уйдете – я ее подожгу. Чтобы ничего не осталось, даже надежды.

– Сергей Игнатьевич… – Она как бы предостерегала его и одновременно просила.

– Рукав снова спустился… – Он начал подворачивать рукав и вдруг, наклонившись, поцеловал ей руку выше запястья.

Ирина тихо вскрикнула, но руки не отняла.

– Простите, – сказал он, не поднимая головы. – Скажите, Ирина, Василий Васильевич знает, что вы поехали сюда?

– Конечно. Почему вы спросили? – удивилась она.

– Это авторский надзор?

– Не понимаю.

– Ну вот я на стройке осуществляю авторский надзор. Я – свой, он – свой…

Она смотрела на него, как на помешанного.

– Простите… Наверное, действительно схожу с ума, даже шутить разучился. Я провожу вас… Подождите, а как же одежда?

– Может, уже просохла?

– Когда же успела?

– Однако, – она оглядела себя, – как странно… Я в вашей рубашке. Она… меня согрела… – И в эту минуту снова, но уже совсем иначе почувствовала, что это его рубашка, что она обнимала его тело, а теперь обласкала ее. Сердце суматошно забилось, и она, отвернув левый рукав, спросила: – Сколько сейчас времени?.. Мои часы, кажется, остановились.

– Рано. Еще совсем рано… Вот только немного подсохнет куртка… – Он говорил торопливо и не совсем разборчиво, хотел задержать ее, и она это понимала и порывалась уйти, а ноги словно приросли к полу.

Ей представилось, что если она сейчас уйдет, то уйдет навсегда, и погаснет все: этот сказочный мираж, эти ее сердечные тревоги и волнения, их уже не вернуть, как бы потом она ни захотела этого; они тоже уйдут навсегда. Ей было жаль его, такого растерянного и по-особенному домашнего, ставшего вдруг близким человека. В его глазах застыло отчаяние, а губы шевелились, что-то произнося, может, ее имя. Он шагнул к ней и остановился. Она боялась встретиться с ним взглядом, закрыла лицо руками.

Он осторожно отвел ее руки, поочередно поцеловал в ладони, а потом приложил к своим пылавшим щекам. Она чувствовала, как его тепло переливалось в нее, входило медленными, тугими волнами, от рук – к сердцу, и сердце, сжавшееся в испуганный комок, блаженно оттаивало. Она улыбнулась вымученно, защищаясь этой улыбкой.

– Мне нужно идти… Сергей. Мне кажется… – В ее глазах были любовь и искренность. Он увидел только покорность и страх, и из глубины сознания всплыло тревожное, но и жестоко-самодовольное: «Агнец на заклании».

Он обнял ее за плечи, привлек к себе, а потом, резко наклонившись, поцеловал в полуоткрытые губы. Пол качнулся у нее под ногами, и по телу пробежала жаркая боль, она закрыла глаза, и губы ее обрели свое зрение, власть над нею, они искали его шероховатые жадные губы. Такого чувства она не знала прежде. Даже в любви к Василию при всей впервые узнанной ею сладости было спокойствие и всегда присутствовал разум, она знала и свои и его желания. Сейчас же не ведала ничего, не осознавала саму себя – только смятение и ошеломленность, на мгновение она поняла, что этот их первый поцелуй почему-то страшен, но тут же мысль затуманилась, отодвинулась, и остался живым, ощутимым только он, его руки, его губы, и ничто не могло остановить ее, даже смерть.

– Милый! – прошептала она с такой любовью, которая вбирает в себя все – саму жизнь. Это слово произносят миллионы женщин. Но подлинный смысл в него вкладывают только избранные. Милый – это как ребенку, и как мужчине, и как возлюбленному. Для этого слова нужно быть женщиной особенной, и Сергей почувствовал это. И даже подумал, что такое вряд ли повторится в его жизни… – Нет, нет, – еще говорила она, но это уже были слова, которые никакого значения не имели, потому что вся она, ее глаза, губы говорили обратное.

Среди новогоднего веселого многоголосья Василий Васильевич Тищенко чувствовал себя особенно одиноко. То, что Ирина уехала в Кремянное, было не в диковинку, она не раз уезжала на стройку, но не приехать к празднику? И к такому празднику…

На этот раз профком особенно расщедрился: красавица елка, военный оркестр, два буфета, комната смеха, комната вопросов и ответов и еще бесчисленные развлечения. Много шума, песен, смеха. Один подвыпивший молодой сотрудник института, еще желторотый, из прошлогоднего выпуска, опьянев от бокала шампанского, перехватил посредине зала Светлану Ефимовну, жену Майдана, и, прежде чем она опомнилась, дважды поцеловал в губы, заявив при этом, что такой красивой директорши нет и не будет ни в одном институте Киева. Он почему-то не заметил самого Майдана, стоявшего рядом со Светланой Ефимовной, а тот, поправив красный в белый горошек галстук, с серьезным видом заметил, что тоже заслуживает поцелуя, поскольку является мужем супруги директора. Парень мгновенно протрезвел, будто и не пил, и панически нырнул в дверь. Раздался хохот, в котором особенно сочно грохотал раскатистый бас самого Ивана Денисовича, и это послужило как бы сигналом к общему веселью.

Василия Васильевича затащили к какую-то комнату, завязали глаза и сунули в руки ножницы, он срезал привязанную на бечевке большую конфету и был награжден аплодисментами и бокалом шампанского. Шампанское он выпил, а конфету отдал полненькой, в веснушках девушке, оказавшейся рядом в эту минуту. С этой девушкой они почему-то забрели в комнату смеха, и оба изрядно нахохотались, вот тут-то он и разглядел, как красивы у девушки ноги – полные и стройные; после, когда они покинули комнату смеха, он невольно поглядывал на ее ноги, хотя и понимал, что ведет себя не очень-то пристойно, однако девушка ничуть не смущалась, наоборот, пожалуй, слишком смело держала его под руку и будто бы нечаянно прижималась в сумеречных уголках. А он волновался так, что пересыхало горло. Большой, смущенный, бродил с ней по институту, и ему казалось, что все видят, какой у него дурацкий вид, но на них никто не обращал внимания, все веселились, пели, и он невольно включился в общее веселье, тоже громко, хотя и не очень-то в лад, пел «Где синь стоит над краем», и пил вермут, которого терпеть не мог, даже протанцевал со своей белокурой спутницей вокруг елки. Раза два они встречались взглядами, и он понял многое; только женщина может указать взглядом границу, до которой она допускает мужчину… и оказалось, что границы нет. Это его разволновало еще больше, но одновременно послужило и предупреждением. И когда высокий, рыжий парень пригласил девушку на танец, Тищенко тихо вышел из зала. Его сразу охватила грусть, словно накрыла плотным серым одеялом. Стало горько от своего одиночества, сердце сжала обида на Ирину. Он подумал, что Ирина поступает так нарочно, лишь бы заставить его сильнее тосковать о ней, больше любить. Почему уехала в такой день? Новый год для супругов – это… как запев к хорошей песне. Собрался было идти домой, но представилась пустая квартира, тишина, и стало вовсе сиротливо. Да и не хотелось, чтобы завтра спрашивали, почему он рано ушел с такого веселого, такого великолепного вечера. А праздник и в самом деле удался на славу, и потому было горько, что его не видит Ирина, и еще немного жалко ее. Торчит, наверное, сейчас в гостинице у телевизора.

Промелькнуло в воображении лукавое, в веселых веснушках личико, полные стройные ноги, обтянутые золотистым капроном, даже что-то в нем рванулось – пойти и разыскать ее снова, но он пересилил себя. Сидел в вестибюле один, если не принимать во внимание старого гардеробщика Илько Оверковича, пребывавшего и сегодня на своем посту, только сидел тот на этот раз не прямо, как всегда, а как-то горестно склонив голову на руку и облокотившись на перегородку. Сухонький, маленький старичок, молчаливый, как вечность. Такой всегда. Никто про него ничего не знает, и он никогда не рассказывает про себя. Молча подает пальто, молча кладет на прилавок гривенники, которые кто-либо по незнанию сунет в его заскорузлую, сморщенную ладонь. Но пальто и шубки подает исправно. И когда прощается с директором и с Василием Васильевичем, подносит к голове руку, словно намереваясь снять шляпу.

Илько Оверкович его не видел. Сидел неподвижно, будто прикипел к своему извечному месту, к старому стулу с квадратной желтой спинкой. Глаза его были неподвижны, только чуть-чуть поблескивали при свете люстры, висевшей далеко и едва освещавшей верхнюю половину старческого лица. А может, это были слезы? Что ж, вполне вероятно. Поднес кто-нибудь чарку, вот и расчувствовался – много ли надо старику? Его сухие губы были крепко сжаты, будто он дал обет молчания. Так подумал Тищенко. А еще подумал, что вот живут бесцветные люди… Зачем живут? О чем думают, что их волнует? Да и волнует ли что-нибудь вообще? Солнечный свет проходит сквозь них, не согревая, как проходит он сквозь черные ветви одинокого старого дуба, растущего на опушке.

Но в эту минуту случилось, казалось, невозможное. Старые, увядшие губы разомкнулись, и из них слабо вылетела песня. Хриплый и тонкий, почти на одной ноте мотив:

 
Їхали козаки
Із Дону додому…
 

Это было страшное пение – в полутемном вестибюле, где висели бессловесные пальто и разные объявления на досках, где залегла немая, словно спрессованная тишина, глубину которой усиливала доносившаяся издалека медь оркестра. Илько Оверкович старался петь в бодром походном темпе, но песнь лилась протяжно, скрипуче, в ней звучало что-то жалостное, унылое, а старику казалось, что он поет лихо, по-молодецки, кого-то устрашая.

Он допел песню до конца и умолк. А у Василия Васильевича от какой-то неизъяснимой жути и тоски шевельнулись волосы и что-то оборвалось в груди. Неожиданно ему припомнилось, что Илько Оверкович воевал еще в гражданскую, только никогда не рассказывает об этом.

Тищенко так и не решился подойти к старому гардеробщику. Но и вернувшись домой, не мог забыть его песню. Решил утром, как только приедет в институт, поговорить с Илько Оверковичем. Но на следующий день тот на работу не вышел. Не вышел и через два дня. Тогда Василий Васильевич, узнав в отделе кадров адрес, поехал к нему на Соломянку.

Гардеробщик жил в старом, пожалуй, еще купеческих времен, доме на улице Урицкого, в небольшой комнатушке за лестницей. Лежал на металлической, из тех, что обычно стоят в общежитиях, койке, под тонким байковым одеялом, таким реденьким и ветхим, что, казалось, оно просвечивало, и подушка без наволочки, не было в комнате никакой мебели, только две табуретки и тумбочка в углу, на ней электроплитка и чайник. Под кроватью валялось несколько пустых «четвертинок». Видно, старик попивал. Да, попивал – Тищенко вспомнил, завхоз на него жаловался.

Температуры у Илько Оверковича не было – Василий Васильевич приложил ко лбу ладонь, но он глухо кашлял. Старик растерялся, натянул к самому подбородку серенькое одеяло.

Василий Васильевич вызвал врача, сходил в гастроном, купил чаю, хлеба, колбасы, сахара, а еще, сам не зная зачем, накупил супов и всяких концентратов в пакетиках. Вскипятил на электроплитке чай (вода закипала долго), нарезал колбасы. Уловил в глазах старика жгучий, страдальческий огонек и тогда, махнув на все рукой, еще раз сходил в гастроном. Стакан с водкой сначала подогрел в чашке с теплой водой. Когда подносил Илько Оверковичу, нестерпимо покраснел: ведь после жалобы завхоза отчитывал-таки гардеробщика.

Старик униженно благодарил, а выпив, успокоился, съел немного колбасы, запил чаем.

И вот тогда они разговорились. Оказалось, Илько Оверкович действительно партизанил в гражданскую, но недолго. Потому что попали они в западню и погиб чуть ли не весь отряд. А он в том отряде был правофланговым – почти всю империалистическую прослужил в кавалерии, – да еще запевалой, и чаще всего затягивал «Їхали козаки…». Они пели ее и в тот раз, в селе был праздник, на улицах девчат как маку насыпано, он так для них заливался, так выводил, что не сразу опомнился, когда со звонницы ударил пулемет. И грохнул залп из-за плетня, а «шоша» застрочил откуда-то с крыши хаты. Завизжали девушки, кинулись врассыпную, затанцевал под ним конь, а лотом завалился на все четыре. И подмял его под себя, и лежал Илько, пока не окончился бой. Все думали, что он убит, – Илько и притворился мертвым, а ночью какой-то дядька, снимая с коня седло, вытащил и его. Нога была прострелена, и с тех пор он прихрамывает… Но не сильно, потому что и в эту войну его призвали в армию, и он полтора года возил на передовую хлеб и снаряды. Жена померла в эвакуации, сын погиб на фронте.

Вся жизнь вместилась в один коротенький рассказ. Но сколько там было надежд, боли, тоски, этого уже не узнает никто. И Василий Васильевич сидел, низко склонив голову, и горестно додумывал недосказанное.

Тищенко проведывал Илько Оверковича еще три раза. Но тот уже не поднялся со своей общежитской койки. Василий Васильевич собирался устроить гардеробщику в институте вечер почета, а пришлось устраивать похороны…

Денег профком отпустил мало, и венки Василий Васильевич заказывал за свой счет. Институтские девушки, среди них и та, в веселых веснушках, с полными ногами, были немного раздосадованы, что пришлось мерзнуть на морозе, тихо переговаривались о пальто с воротниками из норки, которые входили в моду, о новогоднем вечере, о парнях; о покойнике девушки забудут сразу же, как только вернутся с кладбища. И он, стыдясь, подумал, что тоже мог бы забыть о нем, если бы не та песня… Если бы не увидел его на сером в яблоках коне в голове колонны, с красным бантом на груди, с карабином за плечами, отчаянного, раззадоренного девичьими лукавыми взглядами, если бы старик не рассказал ему, что, уже когда лежал придавленный конем, сумел, прицелившись, снять из карабина махновского пулеметчика и оставшимся в живых его товарищам удалось прорвать смертельное кольцо.

Перед самым выносом тела прибежала Ирина. Встала рядом с той, в веснушках, была грустной и торжественной. Ее не удивили пышные похороны и то, что Василий Васильевич добровольно взял на себя обязанности председателя похоронной комиссии, – значит, так нужно, значит, хоронят хорошего человека.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Ей удалось вырваться в Кремянное только в январе, и то на один день. В феврале на три дня приехал в Киев Ирша. Опаленный степными ветрами, стал ей еще родней и желанней. Он пришел на работу и разыгрывал роль «свободного художника» – подтрунивал над их замотанностью, расспрашивал про институтские новости и ни разу не посмотрел в ее сторону. Ей были смешны и его серьезность, и то, что он боится посмотреть на нее, и все время чувствовала его близость – близость любимого человека, которого еще не узнала до конца, но в котором ей дорога каждая черточка, каждое движение души. Вот он нахмурил лоб, и хмуриться ему не хочется, насупил брови, – если бы они были одни, она вот так пальцем провела бы по бровям, и они бы разгладились.

Встретились после работы в парке возле Сельхозвыставки. Она предлагала где-нибудь поближе, но он упросил ее приехать сюда. Она пришла первая, ждала со жгучей болью: «А вдруг не придет?» Понимала, что было бы лучше, если бы он не пришел и все сразу кончилось бы. Но что бы стало с ней?

Несказанно обрадовалась, увидев в конце аллеи знакомую фигуру. Бродили по узеньким, протоптанным в снегу другими влюбленными дорожкам парка, он рассказывал ей, как идет строительство, она слушала, но время от времени стряхивала на него с веток иней, и тогда он умолкал, а один раз даже побежал за ней, но не догнал.

– Ты не озяб? – то и дело спрашивала она, потому что он был в демисезонном пальто и легких ботинках.

– Нет, что ты!.. Не холодно, – отвечал. – А ну-ка дай свои пальцы. О, как лед. Озябла?

– У меня они всегда холодные. Ты же не согреешь… – И вырвала руку. – А как там… наша хижина? Ты поддерживаешь огонь?

– Топлю каждый вечер. Даже когда не нужно. В твою честь. Смотрю на огонь и думаю о тебе. Позавчера приезжала комиссия. Закончили первую очередь…

– Это нужно отметить. Я в самом деле замерзла. Зайдем в ресторан.

Официантка в украинской расшитой сорочке вперевалку подошла к ним. Позевывая, достала блокнот. С первого взгляда отметила, что это не супруги. Удивилась, что заказали мало вина.

– Опошлили национальный убор, превратили в униформу, – сказала Ирина, когда та отошла.

Официантка, наверное, услышала, оглянулась, посмотрела на Ирину уничтожающим взглядом.

– Зачем ты к ней цепляешься?

– А разве неправда? А ты… почему ты всего боишься?

– Не боюсь, просто не хочу… пачкаться. – Он поставил бокал рядом с тарелкой и указал глазами на окно: – Посмотри, эти четверо, что идут сюда, – из Гипропроекта. Они меня знают.

– Ну и что? – засмеялась она. – Главное, что они не знают меня. Посмотри, как они целенаправленно шагают по аллее. Ты им сейчас Антония и Клеопатру покажи – не заметят. Эх ты, мой храбрый зайчишка…

– Я же не за себя боюсь, – устыдился он.

– За меня никогда не бойся, – с улыбкой, но серьезно сказала она. – Никогда и нигде. За все в ответе я… Одна. Хорошо?

– Хорошо, – согласился он. Ирина казалась ему сейчас совсем другой, не похожей на женщину, работавшую с ним в одной мастерской.

А она и в самом деле будто переродилась. Была смелая, легкая, озорная и словно излучала мягкий свет. Она часто смеялась, хотя порой слышалось в ее смехе что-то нервное.

Они сидели в ресторане недолго. Ирина сказала, что у нее от этого вавилонского столпотворения и варварской музыки разболелась голова.

– Музыка должна успокаивать, ласкать, а здесь барабанные перепонки лопаются. – И уже на крыльце, вдохнув всей грудью морозный воздух, сказала: – Теперь мы, наверное, долго не увидимся. Я еду в санаторий в Пущу-Водицу. Василий посылает меня туда каждый год. Он почему-то считает, что мне нужно укреплять здоровье, хотя у меня оно железное. Ни одного раза даже гриппом не болела. И потому мы пойдем сегодня к моей знакомой художнице пить кофе.

Софья оказалась не художницей, а скульптором. У нее была большая светлая комната на Черной горе, винтовая лестница вела на антресоли с маленьким столиком, креслами, торшером и голубыми шторами, а в комнате – гипсовые и бронзовые фигурки, мраморные бюсты, слепки рук и ног, чеканка по меди и бронзе.

– Это все вы? – удивился Сергей, не мог поверить, что столько прекрасных вещей создано слабыми женскими руками.

Софья не расспрашивала Ирину, кого она привела с собой, и Сергей понемногу освоился. Пили кофе, беседовали. Ирша не очень вникал в разговор: подруги обсуждали новые работы своих знакомых.

– Ты, Соня, напрасно не защитила Петра, – сердилась Ирина.

Софья склонила голову. Темные, негустые волосы, расчесанные на прямой пробор, легко колыхнувшись, закрыли впалые щеки, пробор, словно мраморно-белый рубец, рассекал голову пополам.

– Я не могла. Почти все члены худсовета выступили против.

– Все равно, – твердо сказала Ирина. – Он же твой учитель. А его «Влюбленная» – настоящий шедевр.

– Степанков сказал: почему она плачет? Это ведь пессимизм.

– И ты слушала такую чепуху?

– Тебе легко говорить, сидя за чашкой кофе…

– Нет, не легко, – сказала Ирина. – А тебе потом будет еще труднее.

– Ты только для того и пришла, чтобы прочитать мне мораль? – Софья подняла большие, усталые, в сеточке морщинок глаза.

– Да, для этого. И, конечно, чтобы выпить чашечку кофе. За кофе спасибо. – Они поднялись и стали медленно спускаться по винтовой лестнице.

– За что ты ее так беспощадно? – спросил Ирша, когда они очутились на улице.

– Беспощадно? – удивилась Ирина. – Что делать! Кто-то должен ей сказать правду. – А у самой на душе было мерзко, и не только потому, что обидела подругу; сознавала, что невольно подстраховалась этим посещением. В случае, если Василий спросит, где была, она с чистой совестью ответит: у Софьи. И не солжет. Но правду ли скажет? И с чистой ли совестью?

Она тихо вздохнула. И тут же засмеялась. Над собой – такой изворотливой и хитрющей.

Следующий день прошел для Ирши в беготне по разным инстанциям. В субботу с утра пошел в библиотеку, потом допоздна засиделся на работе, у него уже давно возникла мысль о двойном освещении зала – хотел ее проверить на бумаге. В восьмом часу раздался телефонный звонок. Он поднял трубку и услышал голос Ирины:

– Ты один? Я знала, что ты на работе. Приезжай ко мне. Сейчас.

– Куда к тебе?

– В Пущу-Водицу. Я буду ждать на остановке трамвая через полтора часа.

– Ты с ума сошла!

– Просто я люблю тебя. И скучаю. Жду в половине десятого. – И положила трубку.

Она вела его по лесу вдоль длинного забора – там в снегу была протоптана стежка, – а когда забор кончился около озера, свернула на лед.

Это и в самом деле было сумасшествием. Сергей приезжал сюда к Майдану – привозил разные бумаги и знал, что это санаторий с весьма строгими правилами для отдыхающих. И сейчас подумал, что женщины в любви становятся безрассудными, смелыми до дерзости. А сам он дрожал: стоит кому-нибудь увидеть их, остановить…

Но их никто не увидел и не остановил. Они пересекли сад, миновали беседку и какие-то пристройки, вышли к левому крылу огромного белокаменного корпуса. Сейчас он тонул в полумраке, и дорожки здесь были занесены снегом, их, видно, совсем не расчищали. Около небольших открытых дверей стояла машина, из нее выгружали ящики с минеральной водой. В эти двери Ирина и ввела его. Дотронулась пальцем до улыбающихся губ и нажала кнопку лифта.

В длинном высоком коридоре было пусто. Они вошли в комнату Ирины, и Сергей вздохнул с облегчением. Но через минуту начал снова волноваться: а если придет медсестра или няня, ведь они с вечера разносят вызовы к врачам на завтра, лекарства?..

А Ирина была счастлива. И представлялось ей это счастье в виде огромного золотого шара, очень драгоценного, но и хрупкого, способного каждую минуту дать трещину. У нее тоже закрадывались в сердце страх и тревога, но они перемешались с радостью и побеждала радость, вызывая восторг, от которого перехватывало дыхание. Вдруг у Ирши за спиной зазвенел телефонный звонок, Сергей вздрогнул, как от удара электрическим током, а Ирина, успокаивая его улыбкой, взяла трубку: звонила какая-то ее знакомая. Ирина перебрасывалась с ней незначащими фразами, поглядывая на него смеющимися глазами.

– Ты все-таки действительно сумасшедшая, – повторил он, когда она положила трубку, но уже немного спокойнее.

– Любовь – это и есть сумасшествие, – улыбнулась она. – Без страха она легковесна и проста. Без страха и без чего-то еще… Я вот ждала тебя и думала… Миллионы людей любили до меня. Красавицы и обычные женщины, такие, как я. Тысячелетия. Редкостное чудо – любовь, а про нее никто ничего не знает. Может, потому свет на ней и держится? И все-таки зачем она? Почему она? Для чего мы? Скажи!

Он пожал плечами, не придавая большого значения ее словам.

– Для чего? Чтобы жить.

– Зачем жить?

– Для себя, – и засмеялся тихо.

– Боже мой, – прижала она к груди руки. – Боже мой, какое это счастье, что я встретила тебя! Но я уже боюсь, что могу потерять… Только нашла и боюсь потерять. Нет, нет, молчи! – остановила она его. – Все в мире непрочно и противоречиво. И в любви тоже. Вдруг мы разлюбим, у обоих чувство перегорит в пепел? И этот пепел отравит душу… Любовь дана человеку на великое счастье и великое страдание. Все говорят: любовь – подарок судьбы. Какой судьбы? Доброй или злой? Доброй, потому что мне сейчас хорошо. Злой – потому что это же не вечно, потому что жар перегорит в пепел.

– Как ты можешь? – испуганно спросил он. – Ты сама отравляешь себе жизнь.

– Нет. Наоборот. Мне хорошо. Ты мой. Такой чистый, светлый, добрый.

– А если ты выдумала меня таким? – настороженно, только губами усмехнулся он.

– А мы и любим свою выдумку. – Улыбка, мгновенно вспыхнув, сделала ее лицо нежным и прекрасным, и он испытал гордость от сознания, что ему принадлежит эта женщина. Такая женщина! Но тлели в ее глазах и какие-то хмурые, горестные огоньки, которых он немного боялся. – А за что любишь меня ты?

– Потому что… – он запнулся и покраснел. – Ты какая-то…

– Особенная? – подсказала она.

– Да, особенная, – обрадовался он найденному слову.

– Хватит об этом. Все губит наш проклятый анализ, без которого вроде бы и жизнь не в жизнь. – Ирина тряхнула головой, легко, радостно засмеялась. – Лучше я расскажу, как вчера я здесь перепутала двери. Вернее, не двери, а этажи. В этих санаториях все одинаково. Пришла из кино к себе, умылась, а потом открыла дверь в комнату, а там на кровати забился в угол здоровенный мужчина и дрожит. В прошлый вечер пытался ухаживать за мной. Вот смехота! Может, он думал, что забрались грабители и от страха потерял дар речи. А я опомнилась – и деру.

Сергей тем временем немного пообвык, хотя тревога все еще жила в сердце, и это чувствовала Ирина, ей было немного стыдно за него и за себя.

– Я думала, в тебе больше юмора… Или хотя бы иронии. Или, может, ты считаешь меня любительницей острых ощущений?

– Ну, что ты, дорогая! Когда-нибудь мы все это будем вспоминать…

– Как безумие?

– Вспоминать очень хорошо. Потому что все, до чего дотронулась твоя рука, прекрасно.

И снова ее понесла высокая, упругая волна счастья. Она говорила и ловила себя на том, что ей не терпится рассказывать о себе все-все, не утаивая самой малости, и на мгновение подумала, что Тищенко она таких закоулков своей души не раскрывала, ужаснулась, но и обрадовалась: значит, так не любила. И успокоилась другой мыслью: все-таки Тищенко старше ее, он из поколения военных лет, а с Сергеем они ровесники.

Мир изменился в ней, или она изменилась в мире, только теперь ее любовь была как глубинное, родниковое озера, сколько из него ни черпай, оно от этого не скудеет, наполняется свежей влагой, дающей человеку новые силы. Сладкой мукой болело сердце, но полнилось и благодарностью к судьбе за ее щедрость. Ведь они могли бы и не встретиться! Или пройти мимо, не взглянув друг на друга, разминуться на жизненной стежке… Подумать только – разминуться!.. От одной этой мысли делалось холодно: прожить жизнь, не узнав, что такое любовь. Да, у нее есть Василий, верный, добрый и любимый ею. Но Сергей – иное… И в сладостную пьянящую мысль вплеталась другая – трезвая, как седина в буйные русые кудри. Она не мешала ей думать о Сергее, но и будто отодвигала мысль о нем на расстояние, заставляя пристальнее вглядываться и в него и в свои чувства. Все это время Ирина не то чтобы гнала эту мысль, а была так переполнена, ошеломлена захватившим ее чувством, что просто не могла посмотреть на себя со стороны, подумать над своими поступками. Да, знала, знала все… Все, что могут сказать о них, как истолковать. И прежде всего, конечно, что скажет он, Василий, ее муж. Но сил не было, не хватало воли, чтобы подумать о нем. Неведомая ей прежде страсть опалила душу огнем, отняла волю. Оставила одно – слепую любовь. Такого она не знала прежде. Когда она полюбила Василия, то, узнавая его, невольно, словно бы без своего участия, удивлялась, открывая в нем новые и новые черты. Он будто простер над ней сильные руки, под которыми, как под надежной крышей, жилось уютно и беззаботно. А еще… он был какой-то стеснительный, целомудренный. Да, это правда – всегда целомудренный и чистый, с их первого дня. Таким и остался. Пылким и робким. Она нежилась в этой любви, как в ласковой тени ветвистого дерева… Он словно оберегал ее от палящего солнца. Предостерегал от всего, что могло потревожить или взволновать. И, может, поэтому не вводил в мир своих забот и тревог, не допускал туда. Сейчас ей открылось очень важное, она поняла себя: внимания и ласки любящего человека было ей мало, хотелось самой заботиться о любимом, волноваться о нем до боли в сердце, отдавать себя, свою нежность ему, единственному, ради этого могла совершить безоглядное.

Видела рядом с собой Сергея, чувствовала, что нужна ему, что может пойти за ним хоть на край света, прямо сейчас, сию минуту. Потом, возможно, будет раскаиваться, мучиться, жалеть мужа, но пойдет с Сергеем. В глубине души она проклинала себя (хотя пока не в полный голос), сознавая свою неблагодарность, вероломство, понимала, что одним махом рушит все, что годами по мелочам собирала с Тищенко. Да-да, по мелочам. У них и правда много мелочного, утилитарного. Василий будто и бескорыстный, а заботится о себе, хотя говорит, что все делает ради нее. Ему нравится их нынешняя жизнь, их дом, эта старая мебель, книги… Ирину больно ужалила мысль, что она скверная, недобрая – когда-то нечто такое в сердцах говорила ей мать. Вчера утром дала себе слово больше не встречаться с Сергеем. Поклялась, а оказалось, не всерьез, сердце рассудило по-своему. И, встретившись взглядом с Василием, испугалась: «Что же это я?.. Ужас какой-то». А где-то, словно из-за спины, тихий шепот: «Разве ты виновата? Если иначе не можешь, если ради этого счастья живешь на свете, а без него перегоришь в пепел».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю