Текст книги "Сципион. Социально-исторический роман. Том 2"
Автор книги: Юрий Тубольцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 43 страниц)
Однако сегодня это занятное зрелище не вызвало у Публия энтузиазма. «Только денег им не хватает, чтобы опуститься до уровня людей», – подвел он итог пессимистическому впечатлению от увиденного. Вдобавок ко всему, его любимец приболел и не ввязывался в потасовки. Порядок навести было некому, и некоторые лопоухие типчики, которые обычно испуганно пластались на земле, едва завидя вздернутый хвост кроличьего принцепса, теперь совсем распоясались и драли пух со всех подряд. Но главное все же было не в этом. Публию не хватало второй пары глаз, которая наблюдала бы за потешной картиной, не хватало пары ушей, которые внимали бы его замечаниям, не хватало восклицающих уст, ему не хватало человека. С тоскою он вспоминал о Беренике. Она даже в качестве пассивной зрительницы придавала значение всей забаве, а уж если увлекалась кроличьим состязанием, то превращала его в представление, не уступающее играм в Большом цирке.
Публий разогнал озверевших, как плебс во время раздачи угощений, животных по их норам. С этого дня он утратил к ним интерес, ибо всякий раз при попытке общения с животными убеждался, что ему для этого не хватает человека.
В дальнейшем Публий налег на земледельческие работы, столь благотворно отражавшиеся на его состоянии физического и духовного здоровья два-три месяца назад. Однако нынешний результат оказался таким же, как и в попытке возобновления общения с компанией ушастых и парнокопытных существ. На любом орудии труда, которое он брал в руки, неподъемной гирей висела апатия. Вся эта деятельность потеряла для него смысл и потому была непосильна. Физический труд уже не радовал Публия, как и умственный. Не интересовали его более и деревенские пейзажи, ранее придававшие сельским работам романтическую окраску. Лес, поля, река, горы вдали и даже вечнозеленый поливной сад, орошаемый из огромного подземного водохранилища, теперь не содержали красоты для его взора, поскольку оказались лишенными человеческого наполнения.
Стремясь уйти от людей, он пытался слиться с природой, но как выяснилось, природа для человека – это в первую очередь другие люди. В условиях одиночества, не только физического, но и духовного, его эмоции замыкались в нем самом, и их судьба была подобна участи родника, прозрачные струи которого, попадая в стоячую воду, зеленеют и гниют. А для того, чтобы чувства, впечатления, мысли жили, они должны двигаться, как и все живое, то есть необходим их поток, направленный к другим людям, нужно общение.
Поняв тщетность усилий обмануть самого себя, подменить человеческую пищу для души и ума кормом травоядных, Публий опустился на следующую ступень депрессии. Здесь, на новой глубине, намертво стиснутый каменным склепом отчаяния, он уже не старался искать выход и был тих и спокоен спокойствием обреченного. Целыми днями он просиживал на скамейке в парке или на пеньке в лесу с задумчивым видом, ни о чем не думая.
В таком состоянии его застала Эмилия, возвратившаяся из Рима, где она отпустила на свободу и выдала замуж за респектабельных торговцев Беренику и Глорию, третья же из граций, самая пламенная и нахальная, еще раньше собственными трудами добыла себе вольную, сбежав с каким-то горбатым колдуном. Публий встретил Эмилию равнодушно, без ненависти и, уж конечно, без любви. Единственное чувство, которое он испытал при виде ее, было удивление: ему показалось очень странным сознавать, что рядом с этим чужим существом он провел половину жизни.
Эмилия снова выказала намерение высыпать на его голову мусор столичных новостей, однако он пресек эту попытку. Но одно она ему все же сообщила: Гай Лелий просил разрешения приехать в Литерн, чтобы навестить Публия. Сципион при этом известии слегка вздрогнул и напрягся, словно слепой старец, услышавший голос, напомнивший ему о радостях далеких юных лет, а через миг снова обмяк и угрюмо произнес:
– Передай ему, что как Лелия я его прощаю, но как представителя рода человеческого – никогда.
Эмилия усмехнулась этой фразе, посчитав, что Публий впал в детство и потому тешится риторической патетикой, но снисходительно промолчала.
Зато несколько позже она все же поддалась соблазну рассказать ему историю об одиссее Ганнибала, которую тогда активно обсуждали в Риме, однако и здесь потерпела поражение при первых же словах: Публия ничуть не занимали похождения Пунийца.
– Уж если я Лелию отказался уделить внимание, то тем более не позволю пачкать свою душу мыслями о каком-то Ганнибале, – резко оборвал он Эмилию и пошел на свой пенек под кроной старого дерева.
За полтора года литернского заточения Сципион ни разу не вспомнил о Ганнибале, разве только мимоходом, в связи с событиями Пунической войны, и никогда не задумывался о его нынешней судьбе. Слишком много всяческих Ганнибалов и ганнибальчиков ему пришлось увидеть в Риме после своего возвращения из Азии, чтобы он вдобавок к этому еще стал интересоваться африканским авангардом порока хищного индивидуализма. Но теперь, когда усилиями любопытной женщины набившее оскомину имя оказалось вытянутым с покрытого илом забвения дна памяти, он невольно представил себе Ганнибала в эллинистическом мире и тут же, сидя на пеньке, прокрутил в уме возможные варианты его приспособления к окружающим условиям. Сципион хорошо изучил Ганнибала, иначе он не одержал бы над ним три победы: стратегическую, заставившую Карфаген перейти от наступления к пассивной обороне, тактическую – в решающем сражении под Замой, и дипломатическую – в Эфесе – потому он и теперь точно определил характер действий и мыслей этого человека, хотя и не задавался целью угадать конкретное место событий и имена людей, среди которых тот обретался.
А Ганнибал тем временем скитался по Восточному средиземноморью, ничуть не ощущая себя от этого ущербным. Он свободно обходился без Родины, ибо все свое, родное носил с собою: в голове, руках, имени, да еще в медных статуях, но о статуях – позже. В последние годы он нашел приют у царька Вифинии Прусия и командовал его флотом в игрушечной войне против Эвмена. В свои шестьдесят лет Ганнибал в физической выносливости и темпераментности не уступал сорокалетнему, а духом был точь-в-точь таким же, как во времена альпийского перехода. Он по-прежнему удивлял людей нестандартностью действий и сверхчеловеческим коварством. Так, например, весь регион Эгейского моря был потрясен двумя последними его подвигами.
В одном случае он заставил отступить пергамский флот с помощью невиданного оружия – горшков, начиненных змеями, которыми подопечные героя забросали палубы пергамских кораблей и тем самым привели в ужас их экипажи. Эту змеиную победу Ганнибал очень хотел украсить убийством царя Эвмена, какового люто ненавидел за его дружбу с римлянами. Замысел нападения на Эвмена был истинно пунийским, более того, истинно Ганнибаловым. Великий полководец перед битвой сделал вид, будто ищет мира, и отправил к царю шлюпку с парламентером. Эвмен принял посла, а тот, возвратившись к своим, сообщил, на каком именно корабле находится царь, и пока пергамский монарх с удивлением читал и перечитывал послание Ганнибала, не содержащее ничего, кроме оскорблений, на него со всех сторон устремились вифинские суда. Лишь благодаря высоким мореходным качествам корабля и искусству команды, Эвмену удалось спастись от нападения гения ловушки и засады, который за долгую жизнь заманил в свои западни немало славных полководцев, в том числе Марка Клавдия Марцелла и Тиберия Семпрония Гракха – отца будущего зятя Сципиона. Но, вообще-то, Пергам был гораздо сильнее Вифинии, да еще опирался на дружбу Рима, потому Ганнибал был для Эвмена все равно, что комар, досаждающий назойливым писком.
А еще раньше, во время бегства от Антиоха, Ганнибал сумел восторжествовать над коварством самого хитрого и беспринципного народа Эллады, так сказать, пунийцев среди греков – критян. Остановившись на их острове на неопределенный срок, Ганнибал поместил в храм Артемиды на хранение гигантские амфоры, наполненные чем-то очень тяжелым, и сердечно попросил критян бережно обойтись с его грузом. Будучи наслышаны о несметных богатствах Пунийца, смышленые островитяне сразу смекнули, что там находится золото, потому жрецы установили тщательный контроль над сокровищами, причем, по словам очевидцев, ревностно охраняли их в первую очередь от самого Ганнибала.
Через некоторое время критяне инсценировали нечто вроде гражданских волнений и покушение «злых сил» на высокого гостя, но сами же посредством «добрых сил» острова помогли ему избежать опасности. Однако, спешно выйдя в море, Ганнибал второпях не успел захватить с собою тяжелые амфоры. Сделавшись обладателями бесценного сокровища, хитрые критяне стали разбивать один глиняный сосуд за другим и извлекать оттуда… свинец – весьма тяжелый металл. Таким образом, выяснилось, что амфоры в самом деле не имеют цены. А золото уплыло вместе с Ганнибалом в тех самых, ранее упомянутых статуях, каковые все время валялись во дворе критской резиденции Пунийца, не привлекая ничьего внимания, так как все алчные взоры были направлены на амфоры.
Несколько меньшую известность имела своеобразная попытка Ганнибала сразиться с извечными врагами – римлянами. В то время, когда Гней Манлий Вольсон творил свои гнусные дела в Малой Азии, позоря римское оружие вымогательством и грабежом невинных, Ганнибал сидел по соседству в Вифинии и грыз ногти от досады, что не может выступить с войском навстречу консулу. Но его изобретательность помогла ему реализовать генетическую ненависть к Риму иным способом. Он занялся писательством и запечатлел на папирусе постыдную кампанию Вольсона, дабы этой книгой внушить грекоязычному миру неприязнь к римлянам. Своими действиями Вольсон дал богатый материал злопыхателю, и тот упивался преступлениями римлян, смачно пересказывая их на разные лады. Есть такие писатели, которые, разоблачая, торжествуют, для которых чья-то трагедия – лакомый кусочек или звонкий рупор, в который можно громко прокричать о себе, и, что еще прискорбнее, есть такие эпохи, когда подобные писатели из презираемых превращаются в восхваляемых. Впрочем, Ганнибал гораздо меньше своих далеких последователей заслуживал упрека. Он мастерски воспользовался пороками консула-олигарха, каковой являлся полной противоположностью великим соотечественникам Титу Квинкцию Фламинину и братьям Сципионам, в целях вечной непримиримой борьбы с Римом, которую сознательно и самостоятельно вел всю жизнь, а не из конъюнктурных соображений в угоду могущественному хозяину. Однако острый стиль Ганнибала не мог соперничать с силой римских легионов, потому авторитет его врагов остался непоколебленным.
Итак, Ганнибал с прежним пылом творил свои пунийские подвиги и вполне серьезно гордился «змеиными» победами и «обходными маневрами» медно-золотых статуй, видимо, считая, что победы, как и деньги, не пахнут. Но это ошибочное мнение сложилось у него только из-за того, что ему пришлось жить в обществе, лишенном, так сказать, нравственного нюха. Гордился он и смешанным со страхом уважением своих подчиненных и снисходительной дружбой царя Прусия. То есть он жил в Вифинии так же, как и в Сирии, и в Испании, и в Карфагене, и для него в принципе будто бы ничего не изменилось. Правда, он мог бы командовать стотысячными армиями, а не той горсткой азиатов, которая находилась в его распоряжении сейчас, он мог бы распространить пожар войны на весь мир, тогда как сейчас его милитаристский гений терзал всего лишь один Пергам, да и то безуспешно. Ганнибал мог бы уничтожать сотни тысяч людей, а не сотни человек, как теперь, мог снискать за это восхищение миллионов людей, а не нескольких тысяч, как теперь, мог наживаться на тысячи талантов, а не на сотни драхм, как теперь, мог бы покупать на эти деньги царей и цариц, тогда как теперь покупает только рабов и рабынь. Однако он не чувствовал себя столь несчастным, как Сципион, ибо его неудачи были всего лишь количественными, а не качественными, как у римлянина. Ганнибалу не пришлось пережить разочарование, ему не довелось наблюдать трагедию деградации людей. Он родился в порочном обществе, где частно-корыстные интересы изначально отворачивали людей друг от друга, и потому всегда знал их только с тыльной стороны, но ни разу ему не посчастливилось увидеть истинного человеческого лица. Люди всегда представали ему как безликие, но злобные и алчные существа, потому он презирал их в детстве и точно так же презирал сейчас. Ганнибал относился к окружающим как к строительному хламу, из которого надлежит возвести здание собственного честолюбия, и только. Не видя человеческого в людях и, соответственно, не содержа такового в самом себе, он не способен был испытывать человеческую драму из-за того, что его мечты сбылись лишь отчасти. Его неудовлетворенность жизнью была подобна досаде волка, который гнался за лосем, глотал слюну, видя перед собою аппетитный, мясистый круп большого зверя, но в конце концов задрал лишь тощего ягненка.
После мыслей о Ганнибале у Сципиона возникло неприятное ощущение, будто ему пришлось проглотить слизняка, и он попытался воспоминаниями о добрых людях погасить эту гадливость. Первыми на экране его памяти возникли отец и мать, затем Гай Лелий, Марк Эмилий, лица других сограждан, сенаторов и крестьян, его воинов, иберийцев и ибериек. Здесь ему вновь довелось пережить тяжелое чувство, только вместо слизняка на этот раз попалась змея. «Нет уж, лучше не думать ни о ком и ни о чем», – решил Публий и погрузился в тягостную дрему, когда сон, не трогая тело, окутывает лишь разум.
Так, скрываясь от мыслей и воспоминаний, Сципион просидел на пеньке до осени, а когда природа стала увядать и блекнуть, он воспринял это как знак сочувствия его собственному угасанию, и стал внимательнее присматриваться к окружающему. Все выцветало и смазывалось серой пеленою дождя, и точно так же обесцвечивалась его жизнь. Природа избавлялась от лишнего груза летних роскошеств, готовясь замереть в зимнем оцепенении, и он тоже старался вырвать из себя оставшиеся корни всего человеческого, пораженные паршой разочарования, чтобы уйти в мир предков очищенным от скверны. У них обнаружилось нечто общее, а это, как следует уже из самого слова, предмет для общения. Таким образом, у него появился собеседник, друг, которому он мог сопереживать и с которым имел возможность делиться собственными горестями. В пожухлой растительности Публий усматривал состояние своей души и потому с каждой травинкой мог вести долгий диалог, в образе опавших листьев он оплакивал своих погибших солдат, офицеров, легатов, всех тех соратников, кто сумел достойно завершить достойную жизнь, а их почерневшие собратья, цепляющиеся за ветки, готовые трепетать на холодном ветру и терпеть непогоду лишь бы еще сколько-то провисеть наверху, напоминали ему аристократов, согласных выродиться в олигархов, предать свое дело и самих себя, почернеть, как эти листья, ради возможности болтаться на иссохшем древе жизни обрывком биомассы. Отталкиваясь от этих аналогий, его мысль обобщала осень в модель упадка цивилизации, на основе которой он уподобил нынешний век Рима сентябрю или даже секстилию, то есть августу, когда все благоухает изобилием плодов и пестрит броскими расцветками, однако внутри праздника жизни зреет смерть, и само буйство красок имеет болезненный характер. Теперь же на дворе стоял тусклый ноябрь, и Публию хотелось указать на окружающее уныние своим согражданам, упивающимся лихорадочно-ярким желто-красным сентябрем.
Так картина умирающей природы исполнилась для него особого содержания, и созерцательность напитала его дни эмоциями, придав значение каждому часу. Сейчас он уже меньше, чем прежде, тяготился временем и, поднимаясь утром с ложа, торопился в лес на свой пенек, чтобы наблюдать трагическое и величественное зрелище тотальной борьбы за жизнь обреченных на смерть букашек и травинок. Периодически он поднимал голову и смотрел на рваные тучи, гонимые ветром туда, где они, излившись дождем, тоже погибнут, как и все вокруг. И хотя Публий знал, что косматые облака – не более чем небесные резервуары воды, они казались ему душами некогда живших на земле существ, каковые, пролетая теперь над родными местами, жадно всматриваются в покинутый ими мир и, разбросав в стороны воздушные перья причудливых рук, стремятся обнять своих внуков и правнуков, бьющихся в судорогах бессмысленной жизни, и наконец в непосильной тоске падают слезами отчаянья в почву, чтобы дать рост новым существам, способным продлить вселенский круговорот страданий.
Была в этой его созерцательности и еще одна, особая прелесть: он знал, что более не увидит ничего подобного. Да, Публий чувствовал, что это его последняя осень, и потому страстно, чуть ли не с вожделением всматривался в любой камешек, в любой листок, ловил каждый солнечный луч, праздновал встречу каждого нового часа, а о прошедшем часе скорбел, словно заколачивал гроб дорогого друга. Под таким пристрастным взором Сципиона природа совершала свое мерное нисхождение из Эдема цветущего летнего сада в холодный тусклый склеп зимы и увлекала за собою вниз его самого. С каждым новым днем на земной поверхности оставалось все меньше живого, и все меньше жизни оставалось в нем.
Зимою Публий опять заболел, и теперь даже рабы шушукались у его ложа о смерти. Мир Сципиона сузился до размеров спальной каморки. Бревенчатый потолок навис над ним, заменив собою небо, солнце и деревья, стены скрыли простор полей, холмов и моря. Его деятельный ум ныне вынужден был изучать узор, начертанный на дереве топором плотника, где кружки крепких сучков воспринимались как изюминки, как украшения картины. Однако после особенно тяжелых приступов болезни Публий жадно разглядывал даже этот скудный пейзаж и находил в нем массу интересного. Но порою его душа настолько уставала от безысходности такого существования, что он проклинал опостылевшие бревна с их сучками и просил подземных богов разверзнуть под ним землю, чтобы, провалившись в Тартар, наконец-то обрести покой. Тогда он опять с завистью вспоминал своих соратников, окончивших жизнь в битвах за Родину достойной римлян смертью, и с пристрастием разглядывал висящий на стене меч, с которым он прошел весь известный мир. На этом клинке было немало крови, но у Публия его вид вызывал только положительные эмоции, потому что, неся гибель врагам, он тем самым спасал сограждан, он являлся орудием жизни, но не смерти. Вот и сейчас Публий не мог осквернить честь своего оружия и использовать его для неблаговидной цели бегства от страданий. Таким образом, соблазнительное острие, манящее возможностью избавления, наоборот, укрепляло его волю к жизни.
Тем не менее, каждую ночь Сципион ждал смерти. Утром организм обретал новые силы, черпая их, из дневного света, но вместе с вечерней тьмою к нему подступала непроницаемая чернота небытия, и следующий день казался почти недосягаемым чудом. Тяготясь жизнью, он все же не хотел умирать жалкой смертью старика, лежа на постели в окружении причитающих рабынь и баночек с бесполезными лекарствами. Он боролся, однако противопоставить смерти мог лишь упрямство, так как все положительные ценности были разбиты людской неблагодарностью.
Дни ползли унылой чередой из мрака будущего в мрак прошлого. Все они казались одинаково серыми, но каждый из них был достижением Сципиона. Каждый день он совершал никому не видимый подвиг. И вот эта дождливая, более холодная, чем обычно в тех местах, зима начала сдавать свои позиции. Она не смогла убить Сципиона.
Однажды Публий заметил, что в комнате стало как будто светлее: это спала с глаз болезненная пелена, омрачавшая взор несколько месяцев. Он собрался с силами и попытался встать. Его попытка принесла успех, и, хотя движения были неверны, а голова кружилась от слабости, он смог, держась за стены, выйти во двор. Там сияло бледное, словно переболевшее зимним ненастьем, небо. Публий захмелел от свежего воздуха и пока еще немощного, но уже веселого солнца. Пережив первый восторг, он снова ощутил жар в теле, пожирающий силы, и подозвал рабов, которые усадили его на скамейку. Придя в себя, Публий попытался осмыслить случившееся и предположил, что облегчение его состояния – есть всего лишь предсмертное затишье. Мерзкая старуха нередко предоставляет своим жертвам такие паузы, чтобы те могли проститься с жизнью и на явленном их взору контрасте сильнее устрашиться смерти. Если это так, то в его распоряжении всего какой-нибудь час или два. Публий начал торопиться. Он велел приготовить баню, а сам, опираясь на костыль, но без помощи слуг, прошел в сад и принялся внимательно озирать окружающий пейзаж, стараясь навсегда запомнить эту картину жизни.
Когда рабы подогрели воду, Сципион вошел в тот бревенчатый полутемный сруб, который приводил в восхищение своей здоровой скромностью потомков, и тщательно омыл наслоения болезненного пота, а затем надел чистую тунику и чистую тогу. С чувством исполненного долга он возвратился в пропахшую лекарствами и духом страдания спальню, торжественно возлег на ложе и стал ждать.
Наступил вечер, и Публий несколько огорчился мыслью, что умирать ему придется ночью. Однако ночь тоже прошла в напрасном ожидании. Смерть словно заблудилась в потемках и потеряла дорогу к нему. Но в последующие дни выяснилось, что она отправилась вовсе в другие края решать более насущные задачи и оставила в покое пятидесятилетнего старца, который уже никому не мешал.
Мало-помалу Сципион начал возвращаться к жизни, и это выявило новые проблемы. Раньше он боролся со смертью, и только. Задача была однозначной, все сводилось к вопросу: да или нет? Теперь же ему предстояло бороться с жизнью, а это было гораздо сложнее. Жизнь – движенье, но, чтобы куда-то двигаться, нужно проложить маршрут, для чего в первую очередь необходимо иметь цель. Однако все жизненные пути были закрыты для него. Дорогу деятельности преградила порочность сограждан, путь литературы и науки терялся во мраке бесперспективности существующей цивилизации, ибо, со вступлением Рима на стезю порока, в Средиземноморье уже не осталось силы, способной спасти античный мир от краха. Азартная погоня за богатством и подавно не могла увлечь его, поскольку он являлся слишком значительной личностью, и то же самое относилось ко всем прочим псевдоценностям, измышленным хитроумием, лицемерием и алчностью. Некогда ему довелось жить естественной человеческой жизнью, и потому он имел в себе немеркнущий критерий истинности, брезгливо отвергающий любые эрзацы интересов и страстей.
Именно обращение к той жизни и к тем людям помогало ему заполнять пустоту нынешнего существования. Он вспоминал сограждан, которые отстояли Отечество в годы нашествия варваров, мысленно вглядывался в одухотворенные лица бесчисленных героев, столь отличные от низменных физиономий их потомков, и обретал веру в человечество. Сами факты, сами победы тех людей неопровержимо свидетельствуют о том, что они, настоящие люди, действительно были, так же, как и разрушенные цивилизации неопровержимо говорят о делах олигархов и выдрессированных ими обывателей. Так сама история смывает с людей прошлых эпох желтую слюну клеветы пропагандистских шавок, и тогда становится видна духовная красота – первых и омерзительные струпья гнойников – последних. Впрочем, плевки к великим людям и великим государствам вообще не пристают, заплевать можно лишь глаза обывателей, дабы исказить их восприятие.
В те часы, когда изуродованное настоящее особенно жестоко отторгало Публия и теснило его к бездонному провалу, зияющему вечной чернотою за спиною, его душа цеплялась за образы лучших людей, совсем недавно населявших Рим, и это позволяло ему устоять. На мерцающем, слегка затененном экране памяти, словно в кадрах хроники, ему представали лица отца, отправляющегося в свой бесконечный поход в Испанию, Фабия Максима, принимающего остатки войск после поражений у Требии и Тразименском озере, Эмилия Павла, решительно идущего в бой под Каннами, несмотря на уверенность в поражении и собственной гибели, а также многих тысяч других соотечественников: солдат, офицеров, калек, кующих мечи для оставшихся в строю, матерей и жен, крепостью своего духа и любви создающих нравственный фундамент победы. В годину бедствий все эти лица были исполнены трагизма, но даже их трагизм был оптимистичен, ибо сквозь его мрак светилась вера в окончательную победу Отечества. Зато, какая радость цвела на тех же лицах, когда он, Публий Сципион, со славой завершил войну и возвратился из Африки! Лишь тот, кто способен страдать за Родину так, как страдали они, умеет радоваться так же, как они. Сколь яркую и великую жизнь прожили эти люди, и разве можно сравнить эту жизнь с пещерным существованием двуногого паука, изо дня в день, из года в год гребущего под себя монеты, вся радость которого заключается в сознании, что он нагреб чуть больше, чем точно такой же паук по соседству, а горести состоят в зависти к другому пауку, огребшему еще больше!
Тут поворот мысли бросал Сципиона в сегодняшний Рим, и он с брезгливым содроганием скользил взглядом по идиотическим, со всеми признаками деградации физиономиям героев нынешнего дня, на которых сальная ухмылка заменяла лучистую улыбку и открытый человеческий смех, что служило внешним выражением внутреннего перерождения этих существ, у которых маска навечно срослась с лицом, у которых были имидж вместо индивидуальности, похоть – вместо любви, зуд алчности – вместо вдохновения, плоский азарт – вместо счастья, суета – вместо жизни. Сейчас, в сравнении с только что пережитым воспоминанием о великой эпохе, все это казалось дурным сном. Чудилось, будто незримо пролетят столетия, и он очнется от кошмарных видений, взглянет на мир глазами потомков и вновь увидит просветленные лица настоящих людей. Увы, у Сципиона уже не хватало ни физических, ни моральных сил на признание того факта, что ничего не происходит само собою и за все нужно бороться.
Через некоторое время Публий уже мог самостоятельно совершать прогулки в пределах своих владений, и он подолгу бродил в лесу, удивленно любуясь оживающей природой. Возможность видеть все это казалась ему чудом, подарком его коварной, противоречивой судьбы, а может быть, даже и не подарком, а победой над судьбою. Эти живительно-зеленые деревья, пестрые, цветущие лужайки, холмы в прозрачных голубых покрывалах пляшущего от первого зноя воздуха, ярко-синие кампанские небеса отвоеваны у черной пустоты, это его трофеи, и он вправе радоваться им. Если год назад Публий восхищался зрелищем пробуждения земной жизни, будучи участником праздника весны, то теперь он походил здесь на гостя, прибывшего издалека. Сам он уже не принадлежал этому миру и смотрел на него со стороны. В том была прелесть такой созерцательности. Он знал, что недолго ему осталось видеть земные красоты, и сознание скорой смерти примиряло его с бездействием.
Взирая на чарующие усталую душу сельские пейзажи, Публий вспоминал, что именно о таких картинах бредили его раненые солдаты перед смертью. Большинство легионеров составляли крестьяне, родившиеся и прожившие долгие годы в деревне, потому родина запечатлелась в них именно в образе тучных полей, плодородных долин и синих гор вдалеке. Зеленые листья, зрелые колосья, пашня, ждущая семя, создавали основу, костяк их внутреннего мира, на который нанизывались все прочие впечатления. Потому в трудные моменты, когда страждущая душа как бы худела, теряя наслоения жизненной плоти, обнажался ее скелет, состоящий из самых первых и самых простых восприятий жизни, являющихся и самыми глубокими. У Публия же ранние впечатления были иного рода. Он вырос в Риме, и среду его обитания образовывали скопления разнообразных зданий – дешевых и незатейливых – частных, богатых и величественных – общественных – толпа на форуме, шум, энергичные голоса ораторов, фасцы магистратов, окаймленные пурпуром тоги, торжество триумфов и всенародный траур поражений, и все это – на фоне знаменитых римских холмов. Великое и малое срослось в единый ком сладкого воспоминания о первичной родине. И сейчас, отчаянно скучая именно по такой, очеловеченной и даже испорченной непомерной людскою скученностью природе, Публий прислушивался к раздающемуся где-то у самого горизонта памяти настырному, резкому, но по-своему мелодичному зазывному крику торговца орехами. Как раздражал его когда-то этот надоедливый голос, и как он хотел бы услышать его вновь! Увы, опять – увы, которое теперь венчало все последние помыслы и душевные порывы Сципиона, путь в Рим к декорациям детства ему был заказан, правда, можно было бы поехать в Капую или Путеолы и полюбоваться городскою толчеею там, но он не терпел подделок.
Однажды утром Публия разбудил такой переполох в доме, что он даже забыл, где находится, и представил себя в воинском лагере, подвергшемся внезапному нападению. Однако ликторов рядом с ним не оказалось, и он все вспомнил, а вспомнив, разгневался на рабов, посмевших поднять шум. По его зову вбежал перепуганный слуга и сбивчиво объяснил, что на усадьбу напали разбойники.
Увы, италийское крестьянство так и не оправилось от ударов, нанесенных ему сначала Ганнибалом, а потом олигархами. Пунийское нашествие уничтожило традиционный хозяйственный уклад страны и расчистило гигантские территории для богачей, которые, скупив эти земли, образовали на них латифундии с широким применением рабской силы. Вернувшиеся после войны к земледелию крестьяне в большинстве своем так и не смогли конкурировать с крупными хозяйствами, поскольку продукты рабского труда были всегда дешевле, чем плоды деятельности свободных людей, которым необходимо было обеспечивать не только воспроизводство собственных сил, но и содержать семьи. Потому крестьяне разорялись, уступали участки плантаторам в счет уплаты долгов и шли в города, чаще всего в столицу на должность попрошайки-клиента, так как в качестве батраков они тоже не могли соперничать с рабами. Многие же из них вспоминали боевое ремесло, которое в совершенстве постигли в дальних походах, и создавали разбойничьи шайки, добывая пропитание на больших и малых дорогах, а заодно мстя обидчикам-олигархам, вытеснившим их с земли. Вот такого рода стихийное воинство теперь атаковало усадьбу Сципиона.
Узнав в чем дело, Публий, не спеша умылся, оделся и только тогда прошел во двор, хотя на башнях его укреплений, традиционных для усадеб того времени, уже шел настоящий бой. Ворота сотрясались от ударов бревенчатых таранов, а за ними раздавались свирепые голоса, выкрикивающие: «Где он, этот Сципион Африканский? Где этот патриций из числа тех нобилей, кто не дает жить простому люду? Ишь, какую усадьбу отгрохал, прямо крепость! А вот мы сейчас пойдем на штурм! Пусть-ка славный император попробует воевать один, без солдат! Где он, ваш хваленый Африканский!»