355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Тубольцев » Сципион. Социально-исторический роман. Том 2 » Текст книги (страница 30)
Сципион. Социально-исторический роман. Том 2
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:01

Текст книги "Сципион. Социально-исторический роман. Том 2"


Автор книги: Юрий Тубольцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 43 страниц)

3

Публий Сципион возвратился из Азии с двойственным чувством. С одной стороны, поход прошел успешно, цель достигнута, опасный враг государства повержен. Он искренне радовался за Луция, наконец-то сумевшего показать себя в лучшем виде, тем более, что у себя в войске Публий при всем желании не мог предоставить ему должного простора, поскольку имел рядом с собою таких талантливых военачальников как Гай Лелий и Масинисса. Что касается дележа славы, то и здесь Сципион был удовлетворен, потому как грамотные люди по достоинству оценили его роль в азиатской кампании, а восторгами массы он уже давно пресытился. Но с другой стороны, эта война принесла разочарование эстетам от стратегии, знатокам боевого искусства, так как не состоялась с нетерпением ожидавшаяся всем средиземноморским миром повторная дуэль двух лучших полководцев. Ганнибал настолько сплоховал, что растерял первоначальный авторитет при царском дворе и не смог даже предпринять попытку добиться обещанного им реванша. Правда, Пуниец был до тонкостей познан Сципионом и по существу его не занимал, но все же более сильного соперника просто не существовало, и если бы сирийскими ордами командовал Ганнибал, все взоры в римском стане были бы устремлены на него, Публия, никто другой не посмел бы тягаться с матерым африканцем. Наконец, это состязание возвратило бы Сципиона в счастливое прошлое, до предела насыщенное трудами и победами, к зениту его жизни. Впрочем, любая попытка вернуть минувшие дни всегда оборачивается насмешкой судьбы, ее жестоким сарказмом – в этом Публий убедился давно. Увы, всякий миг неповторим, в том прелесть жизни и в том ее трагедия. Нет, Ганнибал не интересен Сципиону. Но оттого ему не стало легче: сознание, что надежды не только не сбылись, но и являлись самообманом, умножало его разочарование, возводило его в более высокую степень. Публий сейчас как никогда ясно ощущал свое абсолютное одиночество. Оказалось, что очень страшно, когда у тебя нет достойных соперников!

Этот поход стал переломным для сына Сципиона, причем не только в переносном смысле, как поворотный этап, экстремум жизни, но и в прямом: он действительно его сломал, сломал душу. Публий пал духом, отказался от общения со сверстниками, физических упражнений и прочих общепринятых занятий, он отрекся от надежды войти в нормальную человеческую жизнь. Единственное, что его еще поддерживало – это вера в какое-то особое предназначение, о котором ему будто бы сообщил в царской темнице посланец небес. Он сосредоточенно искал свое призвание и в итоге решил, что должен запечатлеть на папирусе бурный век, перекроивший всю ойкумену по вкусу римлян, прославить главных героев эпохи и в первую очередь, конечно же, собственного отца, а заодно и самому добиться славы Фукидида, раз уж ему недоступна слава Сципиона. Публий с жаром взялся за исторический труд о войнах с пунийцами. У юноши был яркий писательский талант, но плохое здоровье не позволяло ему уделять сочинению необходимое время, а кроме того, ему не хватало жизненного опыта. Поэтому его труд продвигался вперед рывками и порою работа прерывалась на несколько месяцев, отчего краткие периоды взлета духа молодого автора перемежались провалами длительной депрессии. Все это также удручало отца и окрашивало его азиатские воспоминания в мрачные тона.

Утрата надежды на славное будущее старшего сына была особенно тяжела для Сципиона из-за того, что младший при отменном физическом здоровье был поражен иной болезнью. Луций слишком активно впитывал в себя современные нравы и жаждал успеха любой ценой. Он в большей степени походил на Фульвия Нобилиора и Манлия Вольсона, чем на собственного отца. Дочери были замечательны во всех отношениях, но даже при своих достоинствах они, конечно же, не могли в должной мере составить отцовскую гордость такого человека как Публий Сципион Африканский.

Дух Сципиона не мог найти приют в семейной гавани. Дома достижения его последнего похода воспринимались более скептически, чем где-либо. Тон такому настроению задавала Эмилия, но даже рабы шептались по углам о том, что господин начал стареть и ныне уже совсем не таков, каким был прежде.

Эмилия не желала простить мужу своего унижения перед Ветурией во время триумфа Луция. Весь тот памятный день она чувствовала себя несправедливо обиженной и была единственным несчастным человеком в праздничном Риме. Правда, в решающий момент, когда на арену Большого цирка въехал триумфатор, взрыв эмоций многотысячной толпы захватил и ее, причем настолько, что в порыве патриотической радости она даже привлекла к себе и обняла Ветурию. Но в следующий миг Эмилия увидела идущего рядом с колесницей лишь чуть-чуть впереди остальных легатов Публия, и ей сразу показалось, будто в объятиях она сжимает холодную скользкую змею. Эмилия поспешно с брезгливым ужасом оттолкнула жену Луция, но было уже поздно: эта кобра – соперница по славе мужей – успела смертельно ужалить ее своим счастьем. Затем она услышала за спиной ядовитый шепот обывателей, смакующих в предвкушении ссоры знаменитых братьев угрюмый вид Публия, и ее досада еще более усугубилась. В дальнейшем, смотря на мужа, Эмилия всегда вторым планом видела оскорбительное зрелище, как он, Публий, на глазах всего Рима идет пешком рядом с возвышающимся в триумфальной колеснице братом. Эта картина стала ситом, фильтрующим их общение и отсеивающим, извлекающим из него все добрые чувства. Так, даже женщина столь выдающегося характера ни умом, ни сердцем не смогла противостоять формальной оценке общества и подчинила свои взгляды ритуальной расстановке фигур во время обрядного шествия. В женской потребности уступать силе, она как бы отдалась общественному мнению и изменила с ним мужу и собственной любви.

Любопытно, что слабовольная и незатейливая Ветурия, наоборот, всю жизнь, вопреки бытующим в среде аристократии взглядам, считала своего мужа самым выдающимся человеком на земле, и на ее представления не влияли ни поступки самого Луция, ни скептические оценки окружающих. Однако вряд ли это постоянство можно ставить ей в заслугу, поскольку в его основе лежал презренный обывательский эгоизм: Луций был ее мужем, она сама сливалась с ним и его отождествляла с собою, а потому любила его так же, как собственные глаза, уши, руки или тунику, как детей и дом. При узости духовного диапазона, Ветурия не выходила за пределы этого сугубо «своего» круга и ее ничуть не смущал и не тревожил внешний мир с его океаном суждений, мнений, мыслей, чувств и страстей.

Такое «плебейское» самодовольство Ветурии еще сильнее раздражало Эмилию, и она проникалась к ней все большей ненавистью. Но гораздо возмутительнее всего прочего было то, что по своей беззаботной наивности Ветурия совсем не собиралась стареть. Она как была маленькой пухловатой смешливой девицей, так ею и осталась, и, даже напротив того, со временем похорошела, обретя более четкие очертания и выразительные формы. Но совсем не так было с Эмилией. В последние годы красота ее стала портиться. Время неумолимо обнажало ее жесткий властный характер, который все более проступал в лице, жестах и походке, вытесняя прелесть и очарование и придавая ее облику неприятную сухость. Теперь, когда жены прославленных братьев, изображая трогательную, нежную дружбу, рядышком шествовали во время какого-либо торжества, уже не все взгляды были прикованы к Эмилии, как и не все уста произносили имя Публия Африканского, кое-кто ныне восхищался Луцием Азиатским и удостаивал благосклонного взгляда Ветурию. Это, в представлении Эмилии, являлось свидетельством глубокой деградации сограждан и показателем общего упадка государства.

Эмилия вообще разочаровалась в Римской республике. Сразу став женою первого человека Города, она лишилась простора для развития честолюбивых амбиций. По ее мнению, мужу более некуда было стремиться, республиканские законы сковывали и ограничивали его личность. Она стала проявлять интерес к судьбам восточных царей и египетских фараонов. Начитавшись соответствующих книг, Эмилия сделалась ярой монархисткой и взлелеяла мечту о воцарении в Риме своего мужа. Однако на все ее попытки разжечь у Публия вожделение к трону, он отвечал, что уважение равных людей гораздо выше поклонения рабов, а Антиоха и Филиппа при этом называл несчастными существами. Эмилия, согласно своим вульгарным женским запросам сладостно грезившая именно о поклонении низведенной до рабства толпы, не принимала всерьез его слова и считала их пустыми отговорками человека, не способного сыграть требуемую от него роль. Публий Корнелий Сципион Африканский стал казаться ей слишком ничтожным для реализации ее целей, а значит, и для нее самой. Вот тут-то в ее памяти и воскресала колесница Луция и плетущийся за сверкающей каретой, словно пленник, ее никчемный Публий. Как ей было не постареть от таких мыслей и видений!

Поколовшись о терновый кустарник скептицизма, которым отгородилась от него жена, Публий стал искать естественного, без каких-либо примесей корысти общения у друзей и возобновил обеденные трапезы с приглашением большого количества гостей. До некоторой степени эта затея оправдала себя. Однако в таких вечерах отсутствовал прежний задор. Публика Сципионова кружка постарела, многих его завсегдатаев уже не было в живых: погибли Минуций Терм, Луций Бебий, Апустий Фуллон, умерли Корнелий Цетег и Марк Эмилий – нечастым гостем теперь был Гай Лелий, который, хотя и восстановил дружбу с Публием, но утратил интерес к активной жизни, внутренне потух, навсегда смирившись с участью второго персонажа всякого действия, отдалился от Сципиона и Тит Фламинин. Пополнения же практически не было, поскольку у современной молодежи появились собственные интересы. Возможно, в этом окостенении своего окружения был виноват сам Публий, который все более ощущал духовный разрыв с согражданами. Нынешняя действительность начинала казаться ему чуждой и даже враждебной, мир, словно трясина, проваливался под его ногами, как льдина, уползал в сторону, все предательски сдвигалось куда-то в тень в непроходимые дебри искусственных потребностей, фальшивых ценностей и псевдоцелей. Из людей будто выпотрошили все человеческое и набили их опилками микроскопических интересов. Сципиону стало скучно разговаривать с ними, и он не проявлял должного рвения в том, чтобы оживить их, увлечь своими идеями и воскресить былую прелесть общения во всей ее увлекательности и глубине.

Даже с родным братом Публий потерял взаимопонимание, и по возвращении в Рим отношения между ними испортились. Если в аскетических условиях войска и здоровом окружении старых соратников Сципиона Африканского Луций вел себя молодцом, то, вкусив в Городе необузданных восторгов толпы и лицемерных похвал политических соперников, он оторвался от земли и завис в душной атмосфере взбудораженного победой общественного мнения в смешной и неестественной позе. Одеяние славы надо уметь носить с достоинством и вкусом, радуя других людей исходящим от него сиянием, но, не оскорбляя и не унижая их кричащим контрастом. У Луция это не получилось. Став Азиатским, он захлебнулся тщеславием и перестал прислушиваться к советам родных и друзей. В результате такого опьянения почестями на Капитолии появилась статуя Сципиона Азиатского, облаченного в греческий плащ и обутого в сандалии. Этот возвышающийся над городом мраморный болван сугубо иноземного облика стал отличной мишенью для острот Катона и всей его шайки. Впрочем, все это было неприятно, но не более того, однако Луций к подобным детским шалостям добавил серьезное оскорбление, направленное непосредственно на брата. По чьему-то коварному наущению, он заказал для триумфа картину, изображающую сцену пленения азиатами юного Публия Сципиона. Увидев в торжественной процессии это произведение искусства, красочно начертанное чьей-то ненавистью, Публий Африканский возмутился и потребовал убрать позорящую его род картину, но триумфатор не снизошел к его просьбе и высокомерно заявил, что, поскольку запечатленный на транспаранте эпизод действительно имел место, он вправе рассказать о нем народу. Этим и объяснялся угрюмый вид Публия во время триумфа. Впоследствии Луций раскаялся в этом поступке, но все же в отношениях между братьями уже не было прежней теплоты, хотя внешне мир был восстановлен.

Все неприятности последних лет, которые Публий претерпел от людей и от самой судьбы, накопившись в большом числе, в какой-то момент слиплись в единую глыбу, обретя в ней новое качество, и грузной массой придавили его к земле. И вот теперь, на пороге пятидесятилетия, полный физических сил Сципион вдруг почувствовал духовный надлом. Все его способности и таланты оставались при нем, но он уже не стремился перевернуть мир. Его состояние слагалось из спрессованных противоречий, в своей вражде порождающих мучительное и тревожное душевное напряжение. Публий долго не мог разобраться в хаосе терзающих его мыслей и антимыслей, чувств и античувств, пока, наконец, не узрел суть конфликта в осознании им смерти. В этом и была разгадка снизошедшей на него из инородных сфер апатии. Каждый человек с детства знает о существовании смерти вообще, но когда он понимает, что есть именно его, собственная смерть, остаток жизни окрашивается для него в особые цвета, он видит мир в невообразимых сочетаниях самых ярких и самых угрюмых красок, грядущий мрак вечной ночи заставляет его широко раскрывать глаза навстречу дневному свету, затхлость склепа угнетает грудь, и она требует свежего ветра, напоенного майским ароматом, могильный холод позволяет в полной мере оценить ласку солнечных лучей.

На Сципиона повеяло смертью. Она незримо кралась к нему, то ли выползая из каких-то подземных тайников, то ли кристаллизуясь в воздухе из некоего антивещества. Он был силен, умен, даже красив, но у него исчезли желания, исчезло само стремление чего-либо желать. Публий не затевал больших дел, так как знал, что не завершит их, его перестали интересовать дальние страны, поскольку он знал, что не увидит их, с Востока он привез множество книг, но они пылились в таблине, не радуя его: он знал, что уже не сможет их прочесть. Все, относящееся непосредственно к нему самому, потеряло для него смысл, ибо имело зыбкую основу, и приобрели значение только вопросы преемственности. Но здесь его пессимизм был еще глубже: моральные ориентации современного Рима сулили Отечеству многие беды в скором будущем, а его собственному роду грозило угасание, так как старший сын был болен, а младший унаследовал от Сципионов лишь имя, но не нрав.

4

Обстановка в Риме становилась все более нервозной. Социальная энергия обрушившихся на Республику африканских, испанских, эллинских и особенно азиатских богатств изуродовала общество, поломала устанавливавшиеся веками связи, опрокинула основанную на доблести и справедливости мораль и перекроила человеческие взаимоотношения на базе случайных, привнесенных извне факторов престижа. Герой, вся грудь которого серебрится фалерами, возвратившись на родину, вынужден был продавать свой крошечный участок с пришедшим в упадок хозяйством и идти в батраки к трусу, отсидевшемуся во время похода в обозной прислуге, но сумевшему выгодно обмануть охрану и провести спекуляцию с войсковым добром, или к презренному торгашу, по всему миру таскавшемуся за легионами, по дешевке скупавшему у солдат добычу и втридорога продававшему ее в Италии семьям тех же самых солдат. Патриций, потомок десятка выдающихся полководцев, чьи победы воздвигали Рим, теперь вдруг попадал в зависимость к бывшему рабу, разбогатевшему на махинациях с государственными подрядами, получая которые от властей, он затем перепродавал коллегиям непосредственных исполнителей, или на «мертвых душах», вносимых им в списки пострадавших в годы войны граждан, коим государство ныне оказывало помощь. Сегодня у порога курии толпились в ожидании магистратур откупщики, во славу тугого мешка творящие беззакония в провинциях под высочайшим покровительством имеющих свою долю в бизнесе сенаторов Катоновой кучки. По форуму в роскошных одеяниях важно расхаживали всяческие умельцы, из которых кто-то исхитрился присвоить государственные деньги, полученные на выкуп из рабства пленных римлян, кто-то талантливо отсудил наследство у семьи погибшего героя, а кто-то помог поднять волну «народного возмущения» против политического соперника своего патрона. Сквозь этот заслон принявшего гордые позы отребья все сложнее было пробиться истинно гордым людям, обедневшим из-за честности и благородства. Если приходилось туго даже части аристократов, то простым римлянам еще труднее было сохранять прежние позиции перед напором орд иноземцев, получивших гражданские права. Естественно, что из гигантской массы рабов, за исключением редких талантов, всегда ценимых римлянами независимо от их положения, могли выбраться лишь обладатели стальных локтей, каковые, оказавшись на свободе, столь же рьяно расталкивали коренных жителей великого города, как прежде – сотоварищей по несчастью.

Недовольство, злоба, зависть множились в Риме прямо пропорционально количеству даровых денег, втекающих в город. Система ценностей пришла в упадок, добро и зло сплелись в единый клубок неразрешимых противоречий: авторитет пытались подменить богатством, уважение – получить обманом, славу – купить за деньги, а деньги – добыть за счет славы. В сенаторской среде отрицательный потенциал реализовался раздорами и конфронтацией между полководцами, возникавшими на почве дележа славы и добычи, а также – вокруг спекуляций относительно того и другого. Катон, обвинив в недобросовестности проконсулов Минуция Терма и Ацилия Глабриона, положил начало длинному ряду таких конфликтов. Дерзкая деятельность Манлия Вольсона и Фульвия Нобилиора небывалой для римлян направленности заставила бы заговорить даже мертвых. Понятно, что живые не могли молчать и подавно. На Фульвия обрушился его политический и личный враг Эмилий Лепид. Нобилиор дважды преградил Эмилию дорогу к консулату: один раз – победив его как соперник в оголтелой предвыборной борьбе, когда он в обход законов сделал своим напарником от патрициев Вольсона; а во втором случае – вмешавшись в комиции в качестве магистрата, руководящего выборами. Вручив консульские фасцы ничем не примечательным Валерию Мессале и Ливию Салинатору младшему, Фульвий за это получил от них продление своих полномочий в Греции. С третьей попытки став, наконец, консулом, Лепид предпринял попытку осудить деятельность Нобилиора в Амбракии. Он пригласил в Рим представителей этого города и с их помощью доказал сенаторам противозаконность проведенной Фульвием кампании и показал ее неоправданную жестокость. Однако позиции партии Корнелиев-Эмилиев в последние годы ослабли, и против Лепида восстали могучие силы. Первым ему возразил другой консул Гай Фламиний. Коллегиального магистратского решения не получилось, и дело застопорилось. С большим трудом Сципиону удалось уговорить своего испанского квестора не противиться Эмилию. Тогда Фламиний сказался больным и не пришел на следующее заседание. Так Лепид провел в сенате постановление о признании действий Фульвия в отношении Амбракии незаконными и о компенсации грекам понесенного ущерба. Но Нобилиор в течение нескольких месяцев отсиделся на Балканах и, появившись в Риме в то время, когда Эмилий находился в Лигурии, словно вор, забравшийся в дом в отсутствие хозяина, добился для себя триумфа и прочих благ за беспримерный подвиг расправы над мраморными богами Амбракии и сдавшимися ему женщинами и детьми, а также за победу грозного консульского войска над крошечным городком в Кефаллении.

Манлию Вольсону триумф достался еще дороже, причем в прямом смысле этого слова. С разоблачением его позорной для римлянина деятельности в Азии и с критикой халатности, приведшей к поражению от фракийцев, выступили почти все сенатские легаты, находившиеся с ним в провинции. Длинными оправданиями Манлий затянул обсуждение до вечера. А ночью его родственники и друзья без устали носили по городу груды сирийской добычи, распределяя ее по домам наиболее современно настроенных сенаторов. Золотые гири повисли на языках отцов города, одним они притиснули их к зубам, и те замолкли, а другим, наоборот, оттянули до пола, и они сделались говорливы, как Катон. В результате, на следующий день в Курии раздавались совсем иные речи, и, к изумлению Здравого Смысла, Справедливости и Чести – реальных богов древнего Рима – поведение Манлия было одобрено, и он получил триумф. Правда, в это время грянули такие события, что перепуганный Вольсон залег на Марсовом поле и до конца года не смел показать носа в городе.

Дело, потрясшее устои Вечного города, стало высшим достижением творчества Катона наряду с грудой медяков, накопленной им за восемьдесят пять лет скаредной жизни. Порций уже задолго до этого сделал важное открытие, что зло, если его использовать с умом, есть то же самое добро. В свете такого прозрения он обнаружил в отрицательной энергии масс мощный двигатель политики. Возможно ли найти более эффективное оружие против доблести, чем праведный гнев народа на службе у расчетливой ненависти выскочки? Тогда более действенного оружия не существовало, поскольку деньги, содержащие в себе боль и труды не одного, а многих поколений народа, еще не имели нынешней власти.

Катон и его многочисленная партия сенатских низов и верхов всадничества, вскормленных иноземными богатствами, создававшая в последние годы мощный подпор нобилям, теперь перешла в открытое наступление, чтобы окончательно сломить господство старой военно-землевладельческой аристократии и занять ее место, установить собственную власть, то есть господство торгово-финансовой олигархии.

Низвергнуть нобилей не представлялось возможным, пока не был уничтожен Сципион. И Катон, никогда не боявшийся трудностей, вплотную подступил к исполнению мечты всей своей сознательной жизни. Теперь его личная ненависть наконец-то получила мощную поддержку в лице низкородных сенаторов и богатых всадников, коим засилие знати мешало продвигаться к вершинам государства. С их помощью Порций принялся ковать выгодное ему общественное мнение.

Народ, раздраженный дисгармонией общества, абсурдностью ситуации, когда с притоком в государство несметных сокровищ большинство людей нищает, содержал в себе огромный потенциал, который можно было использовать как для созидания, так и для разрушения. Если вооружить его идеей, начнется восхождение, если ему навязать антиидею, он превратится в толпу, в свирепого зверя, алчущего крови.

Порция устраивал второй вариант. И вот множество ораторов Катоновой выучки выплеснуло на уши сограждан потоки изощренной критики сложившейся в государстве обстановки. Подогревая возмущение, они пока не называли врага в открытую. И, лишь доведя всеобщее недовольство до кипения, стали разливать народный гнев в заранее заготовленные формы.

Конечно же, во всем были виноваты нобили. За иллюстрациями их порочности и вредоносности далеко ходить не приходилось. Достаточно было указать на богатый дом Сципиона, расположенный тут же, у форума, на возвышающиеся по склону Палатина особняки других аристократов, чтобы вызвать справедливое негодование простых людей. Правда, нобили, выросшие из племенных вождей древности, издавна по материальному положению выделялись в своей общине, а потому логично было предположить, что зло, захлестнувшее государство только в последние пятнадцать лет, вызвано другими причинами. Но где уж тут предполагать, когда тебя душит гнев! Кричащий человек не размышляет. О том, что богатство неотделимо от бедности так же, как аверс монеты от ее реверса, тоже никто не задумывался. Никому не приходило в голову задаться вопросом, почему в прошлые времена Цинцинат самолично ходил за плугом и считал себя богачом, а ныне горожанин живет за счет труда рабов или ограбленных иноземцев, но называет себя нищим. Людям, поднявшим всю эту шумиху, невыгодно было знание того, что возмущающее всех искажение в государственный порядок внесено не наследственными латифундиями нобилей, а их собственными незаслуженными богатствами, что богатым можно быть лишь по отношению к бедному и наоборот, что нет богатства и бедности вообще, и в абсолютном виде необходимый материальный уровень жизни определяется только его достаточностью для обеспечения биологического существования; им было невыгодно, чтобы это знали, и потому этого никто не знал, и люди оперировали в бесчисленных спорах лишь словами, но не понятиями.

К Сципионам враги начали подбираться издалека. Чуть ли не целый год длились празднества по случаю победы над Антиохом, которые сопровождались раздачей подарков и массовыми угощениями. И чуть ли не целый год сытый народ славил Сципионов. А когда эта река азиатского изобилия иссякла, стали стихать и похвалы покорителям Сирии. Образовавшуюся паузу решили заполнить Катоновы питомцы. Они принялись аккуратно нашептывать плебсу, что угощений и торжеств могло быть гораздо больше. Встречая недоуменные взоры, мастера интриги делали туманные намеки на будто бы особые обстоятельства освобождения из плена сына Сципиона Африканского и многозначительно замолкали. Простолюдины ничего не понимали, но постепенно утверждались во мнении, что дело тут нечисто. Поэтому, когда на следующем витке грандиозной сплетни возникли разговоры об уступках Антиоху со стороны Сципионов в качестве выкупа за неосторожного юношу, уже мало кто из обывателей этому удивился. Заронив в умы сограждан ядовитые подозрения, катоновцы прервали раскручивание данной темы. Дальнейшее нагнетание страстей вокруг будто бы бесчестного поступка Сципионов, граничащего с государственной изменой, неизбежно пришло бы в противоречие с общественным мнением об этих людях, а потому тиграм и шакалам пропаганды следовало сначала основательно очернить их репутацию в целом, доказать, что они никогда и не были порядочными гражданами. Из-под многолетнего слоя времени на свет были извлечены давние истории о солдатском мятеже в Сукроне, о бесчинствах в Локрах, о Племинии, о разгульной жизни Публия Сципиона в Сиракузах, после которой он, правда, в два года разгромил Африку. В ход опять были пущены конъюнктурные стишки Невия о развратнике Сципионе, которого отец за шиворот стаскивал с разбитных красоток. На злобу дня создавались и новые произведения искусства, оформленные как исторические труды о войне с Антиохом. В этих опусах всячески порочились оба полководца, а ведущая роль отводилась кому-либо из легатов, чаще всего – Домицию. Луций Сципион изображался бездарностью, лишенной самых элементарных для римского аристократа военных знаний. Заказы на эту литературу обычно выполнялись пронырливыми греческими риторами, каковые, не имея четких представлений о римских порядках, в угаре угодливого служения хозяевам, допускали такие абсурдные фразы, как: «Домиций дал бой Антиоху», «Домиций поставил в центре консула, а сам расположился на правом фланге». Ни одного консула, каким бы он ни был, хоть столь же презренным, как Теренций Варрон, никто не мог где-то поставить, не говоря уж о том, что в те времена у римлян центром всегда командовал сам полководец. Такое низкопробное злопыхательство редко находило себе подходящего потребителя, но, как известно, вода камень точит, а ползучая ненависть, плескающая яд из-за угла, для доблести пострашнее воды. Гораздо тоньше был построен труд самого Катона, в котором Сципионы не подвергались публичному шельмованию, более того, они не упоминались вовсе, а субъектом исторических событий изображался народ и только народ. Это выглядело изысканной лестью толпе и внушало обывателям мысль, что они важнее всяких Сципионов, являющихся всего лишь нахлебниками их славы. Любопытно, что величайший поэт эпохи Квинт Энний в тот период был предан забвению, ибо в эпопее о Пунической войне показал Публия Сципиона как конструктора победы, идейного, политического и военного вождя Отечества, как гения Рима.

Засалив нечистыми языками далекое прошлое Сципионов, ораторы возвратились к азиатской теме. После всего услышанного обывателям уже ничто не могло показаться невероятным. Общая порча нравов привела к росту спроса на пороки. Одно зло притягивало к себе другие, разрастаясь, как лавина. Растеряв в склоках, передрягах и спекуляциях последних лет свою порядочность, люди неохотно верили в чьи-либо добрые качества и если не могли оспорить чью-то доблесть, как в случае со Сципионами, то очень тяготились безупречностью этих людей, являющих собою укор их собственной низости. Толпа устала восхищаться Сципионами, и поэтому, когда обывателям стали внушать, что герои не столь уж героичны и даже более того, глубоко порочны, а вся их слава – лишь обман, они внутренне были готовы и даже рады поверить этому. Вдобавок ко всему, пропала практическая необходимость боготворить Сципионов, поскольку теперь, с победой над Карфагеном и Сирией, плебсу некого было бояться в мире, и Сципионы ему более не требовались. «Прежде Сципионы властвовали над иберами, пунийцами и азиатами, а ныне они будут властвовать над вами! Они воцарятся в Риме!» – вещали ораторы, и толпа сочувственно внимала им. Таким образом, большая часть народной массы представляла собою благодатную почву для семян клеветы и ненависти, рассеянных по Риму щедрыми языками катоновых сподвижников.

Связав в общественном мнении представление о нарастающей в государстве дисгармонии и моральном хаосе со злоупотреблениями знати, а злоупотребления знати – с порочностью их лидеров – Сципионов, катоновцы перешли к решающей стадии своего предприятия. С новой силой, уже как грозный набат, предваряющий жестокую войну, зазвучала на народных сходках тема Азии. «Мы одолели богатейшего царя земного круга и все еще пребываем в бедности!» – удивлялись граждане, кто искренне, а кто – не очень, но те и другие – одинаково громко. «Это потому, что Сципионы украли у нас победу, а вместе с нею похитили и завоеванные нами в неравной борьбе с сирийским монстром сокровища!» – раздавались ответные возгласы рядовых исполнителей великой авантюры. «Да, именно так, Сципионы продали Антиоху нашу победу за взятку и оболтуса сынка!» – подтверждали исполнители рангом повыше. «Действительно, иначе ведь никак не объяснить столь мягкие условия мира с царем», – соглашались сбитые с толку горожане, забывшие, что договор был заключен народным собранием после рассмотрения его сенатом, а не Сципионами, и уж подавно не помня, что требования, аналогичные предъявленным Антиоху, выставлялись царю Филиппу, Карфагену и другим побежденным государствам. «Почему эти Сципионы довольствовались территорией до Таврского хребта, а не повелели царю отдать всю Азию?» – возмущались обыватели, не имевшие понятия ни о землях перед Тавром, ни об Азии вообще. – Уж тогда бы мы могли безбедно прожить не один год!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю