Текст книги "Сципион. Социально-исторический роман. Том 2"
Автор книги: Юрий Тубольцев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 43 страниц)
– Так пусть же теперь, на склоне дня, царь предастся законному отдыху, а в беседу вместо него вступит красноречивейший Филипп! – воскликнул Публий. – Истина, несомненно, отметит подобное преображенье и почтит нас своим визитом.
– В чем вы меня уличаете, могущественные друзья? – удивился царь, высоко приподняв узорчатую бровь, чем заставил стоящую у его ложа флейтистку издать трель особо нежных тонов. – Неужели вы до сих пор сомневаетесь в моей симпатии к эллинам? Да спросите, наконец, вашего Тита: он вам расскажет, как, сойдясь с ними на рассвете, мы не можем наговориться вдоволь аж до заката. Ему даже однажды стало завидно слушать нас, потому он в дальнейшем вел переговоры наедине со мною.
– Да-да, Квинкций рассказывал, – со смехом подтвердили сразу оба Сципиона.
– Но вернемся к теме непостоянства в политике, – после того, как стих приступ веселья, заговорил Публий. – С момента, когда в высказываемые суждения помимо искажений, вносимых односторонним подходом, внедрился, по признанию нашего собеседника, еще и субъективизм, мы снова удалились от сути этого явления. Я объяснял, что политические принципы формируются не только психологическим складом того или иного народа, но и внешними условиями. То, что говорилось прежде, я дополню историческим примером. Вспомним, друзья, как вели себя греки во время персидского нашествия. Выпивали азиатские толпы реки и озера на своем пути или не выпивали – не имеет значения, но важно, что такие фантастические рассказы Геродота характеризуют моральную атмосферу того периода, передают страх греков перед небывалым наплывом иноземной орды, захлестнувшей их родную землю подобно океану. И что же? Афиняне и спартанцы, то есть те государства, которые располагали реальным потенциалом, не колеблясь, встали на борьбу и победили, поразив воображение всех современников беспримерным подвигом. Их не одолели ни подкупом, ни силой. В то же время фиванцы и фессалийцы, не имевшие возможности противиться врагу, запятнали себя предательством. Но те и другие – эллины. Так значит, не в крови у греков надо искать яд измены. Более того, те же афиняне, даже будучи обреченными на поражение, поднялись на защиту Отечества против, извини царь, твоих земляков – Филиппа, сына Аминты, и Александра. Выходит, что греки – очень мужественный народ, сломленный лишь целым столетием несчастий.
– О да, – подхватил царь, – они чрезвычайно мужественны! До такой степени, что даже на ложе мужчин предпочитают женщинам.
Публий Сципион смутился: Филипп уязвил репутацию греков в самое болезненное с его точки зрения место.
На помощь оказавшемуся в затруднении товарищу пришел Публий Виллий.
– Я немало пожил в Греции, – сказал он, – и, наблюдая здешний быт свежим взглядом стороннего человека, пришел к некоторым заключениям, трудноопределимым для тех, кто находится внутри этого мира. Относительно того чудовищного порока, упоминание о котором тенью промелькнуло в нашей беседе, я также могу высказать кое-какие соображения. Мне удалось выявить две причины, толкнувшие греков на гнусное извращение: во-первых, их женщины в большинстве своем неразвиты в духовном отношении, поскольку занимают положение, близкое к рабскому, они – лишь самки и потому не способны всерьез, глубоко увлечь образованных мужчин, достигших культурных вершин цивилизации, и стать их полноценными подругами; а во-вторых, эллины слишком привыкли везде и во всех качествах видеть мужчин: они на сцене в театре изображают женщин, они изощряются в гимнастических упражнениях в палестре, ведут спортивные состязания на стадионе, и они же сидят на зрительских скамьях амфитеатра – повсюду мужские тела, причем большей частью обнаженные, и вот, лишенные широкой возможности любоваться женской красотой, греки постигают гармонию мужской фигуры, воспитывают в себе художественный вкус, но теряют природную брезгливость к телесным особенностям собратьев по полу.
– Это точно! – подхватил Луций. – Привычка многое значит. Вот я, когда по прибытии в Грецию впервые увидел напрягшиеся мясистые зады борцов в палестре, едва сдержал приступ дурноты, а теперь почти не реагирую на подобные безобразия, так только, изредка сплевываю в сторону и все.
– Твои успехи, Корнелий, поразительны, – похвалил консула Виллий и затем завершил свою мысль:
– Таким образом, получилось, что греки, потеряв в одном, нашли в другом. Их можно пожурить за такую подмену, а заодно и пожалеть: унизив женщин, они пострадали сами. Но все же не следует придавать слишком большого значения этой традиции, поскольку их однополые эротические игры сравнительно безобидны и далеко не всегда приводят к тому, что нас так возмущает. Ну, конечно же, существуют и уроды, по своей природе неспособные познать нормальные отношения полов; к ним следует относиться, как к горбунам.
– Рим сегодня выставил против меня отборные силы, и в такой неравной борьбе мне успеха не видать, – с притворной покорностью констатировал Филипп.
– Рассуждение Таппула подвело меня к любопытной гипотезе, – тем временем с энтузиазмом говорил Публий Сципион. – Меня всегда занимал вопрос о феномене греческого искусства. Может быть, один из истоков их художественной плодотворности сокрыт как раз в отмеченной Виллием дисгармонии между целями и средствами. Эстетический потенциал, порождаемый женской красотой, обычно реализуется природным способом, но греки нашли иной род красоты и потому им пришлось создать другие способы ее выражения.
– Впрочем, это всего лишь гипотеза, указывающая на один из стимулов, тогда как главной причиной взлета греческого искусства, несомненно, является эмоциональная одаренность этого народа. – добавил он задумчиво после некоторой паузы.
– На нечто подобное намекал Платон в своем «Пире», – небрежно бросил Филипп.
– Если у Платона и витала аналогичная мысль, то разве только между строк, – отреагировал на это Виллий.
Сципион искренне увлекся предметом спора и на некоторое время потерял контроль над ситуацией, но теперь он заметил, что царь остался холоден к импровизациям римлян и под любезной улыбкой скрывает недовольство. Видимо, он был обижен тем, что его реплика о неравенстве сил не получила отклика у окружающих. Такое отсутствие интереса к обсуждаемой теме свидетельствовало либо о недостаточной глубине личности царя, либо о тягостных думах, омрачающих его ум.
Как бы то ни было, вопрос об искусстве явно не занимал Филиппа, а потому Публий двинулся дальше по культурному полю Эллады и, ухватившись за прозвучавшее имя Платона, завел речь о философии. Царь умело поддержал и этот разговор, с блеском продемонстрировав свою просвещенность в науках. Но он продолжал не в меру острить и перескакивал с вопроса на вопрос ради удовольствия удачно пошутить. Складывалось впечатление, что Филипп больше заботится о том, как в ходе дискуссии показать себя во всей красе, чем о поисках рационального знания. При этом его утонченный скептицизм прикрывал истинное лицо и интриговал собеседников ощущением тайны, подобно тому, как полупрозрачная мелитская ткань, затеняя детали тела танцовщицы, создает в воображении зрителей образ безукоризненной красоты. Казалось, будто царю уже все не вновь, что он давно знает ответы на все вопросы и слушает окружающих только из любезности, снисходя к их младенческому неразумию.
Однако интерес Публия к общению с царем не ослабел, так как, во-первых, он, хотя и нащупал защитную маску Филиппа, заглянуть под нее еще не сумел, во-вторых, претенциозные и подчас неожиданные высказывания македонянина, не содержа в себе глубокого смысла, все же будили его фантазию и питали мысль, и наконец, в-третьих, царь был нужен Сципиону, нужен римскому войску и всем римлянам.
Поняв, что греки порядком надоели Филиппу, Публий, желая завершить эту тему, произнес громоздкую подытоживающую фразу о том, что мир многим обязан эллинской цивилизации, расширившей горизонты человечества за счет новых областей приложения душевных сил, и потому должен заботиться об Элладе, дабы вернуть ей былые краски. Это изречение, да еще исподволь прозвучавшая в нем заявка римлян, выступая в роли хозяев мира, возрождать страну, отобранную у него, Филиппа, превысила меру терпения царя, и он открыто выказал раздражение.
– Эллада – это восхитительно! – саркастически воскликнул Филипп. – Культура эллинов превыше всяких похвал, их извращения превосходят воображение, краснобайство способно стереть в порошок уши и раздробить камень! Изумительная цивилизация! Только ее уже не существовало бы, не будь Македонии. Высокообразованные эстеты-эллины давно растерзали бы друг дружку в своей извечной и бесконечной грызне, если бы не вмешались мои предшественники, сплотившие их и направившие энергию этого суетливого, оголтелого народа на Азию. Благодаря нам они распространились по всему Востоку и обосновались даже в Африке. Да и в самой Элладе сохранялся некоторый порядок, пока греки слушались меня. А что произошло, едва только вы ввергли эту страну в хаос свободы? Они тут же изменили вам и в ответ на оказанные благодеяния обрушили на вас Антиоха. А то ли еще будет! Вы с ними так намучаетесь, что в конце концов потеряете веру в добрые начала человеческой природы и в отчаянии задушите их силой легионов.
Сципион укорил себя в запоздалой смене предмета обсуждения, однако завершить разговор на такой ноте он не мог, потому, как можно спокойнее, сказал:
– Ты, Филипп, не знал истинной Эллады, столкнувшись на своем веку лишь с продуктами разложения великой культуры. Потому твое раздражение вполне оправданно, ибо каким бы вкусным ни было блюдо, отрыжка всегда неприятна. Мы тебя понимаем, но и ты, царь, попытайся нас понять, мы печемся вовсе не о благоденствии Фенея, Дамокрита, Филопемена, Архидама или Никандра, хотя даже к этим одиозным фигурам сам ты не всегда суров, мы ратуем за возрождение Перикла, Ликурга, Фемистокла, Платона, Аристотеля, Архимеда, Гомера, Фидия, Зенона, Фукидида, Еврипида и многих новых эллинов, чьи имена с соизволения богов пусть окажутся более громкими, чем произнесенные мною.
Примиряющий тон Сципиона, а самое главное, упоминание о Никандре, через которого Филипп недавно пытался вести закулисные переговоры с этолийцами, заставили царя обуздать гнев и более почтительно слушать римлянина.
Публий же продолжал прежним уравновешенным тоном:
– Вклад Македонии в распространение эллинской культуры на Востоке бесспорен и чрезвычайно ценен. Причем, обрати внимание, Филипп, что мы не только на словах восхваляем это славное деяние твоего Отечества, но и стремимся практически поддержать ваше начинание. Ведь ты не станешь отрицать, что эллинский, точнее греко-македонский дух в Азии ныне ослаб? Основы вашей совместной с греками цивилизации в Сирии расшатались под массированным давлением азиатских нравов. Два года назад я беседовал с Антиохом, и теперь, после встречи с тобою, Филипп, я уверенно могу заявить, что царь Сирии гораздо более перс, чем македонянин. Для нас, европейцев, такое положение, конечно же, прискорбно. Однако дело персов – определять условия жизни в Персии, мидийцы вольны устанавливать обычаи в Мидии, а сирийцы – в Сирии. Но мы не имеем права мириться с притеснениями греков в Малой Азии, в той области, которую эллины обжили гораздо раньше мидийцев, персов и сирийцев. Антиох соблюдает выгоды своих сатрапов, каковые лишь именами македоняне, он не в состоянии отстаивать интересы родственного ему по крови, но, увы, не по воспитанию народа. Поэтому судьба избрала нас, римлян и македонян, на роль защитников европейской цивилизации.
– Вот как! Она и меня назначила в защитники? – удивился Филипп.
– Любопытно твое восклицание, царь, – заметил Публий, ибо нечасто ирония выступает в качестве скромности. Весьма похвально такое, извините за неловкую фразу, скромное выражение скромности. Однако всему должен быть разумный предел, не следует доходить до самоуничижения. Ты ведь прекрасно понимаешь, царь, что без тебя мы не сможем одолеть Азию. Ты облегчил нам победу на Балканах, а нынешний поход без твоей поддержки был бы и вовсе немыслим.
– В Греции я действительно сыграл некоторую роль… – подтвердил Филипп, – так и то некоторые ваши друзья укоряют меня за опоздание к Фермопилам и за… – он осекся.
– За захват Акарнании и значительной части Фессалии! – с простодушным смехом, компенсирующим жестокость слов, подсказал ему Публий.
– Не обращай внимания на частные упреки и внемли гласу государства, – внушительно произнес консул.
– Да, Филипп, – подхватил Публий, – мы боролись за свободу Эллады, но вразрез с собственными принципами были вынуждены почтить твою беспримерную доблесть частью Греции. Что поделать, если царская психология пока не приемлет иной награды, кроме прибавки к царству! Нас, римлян, Родина воспитывала так, что мы предпочитаем жертвовать материальным ради духовного, дарить земное, дабы получать небесное. В конечном итоге и материальные блага приносят удовлетворение лишь через осознание их ценности в условных единицах общественного мнения, то есть воспринимаются душою, а не телом, но лишь как пошлый суррогат духовного. Однако не о том речь. Мы несем свои ценности в мир, но понимаем всю сложность человеческих взаимоотношений в чуждых нам цивилизациях и потому не чураемся компромиссов.
– До такой степени не чураемся, что, щедро отдавая свои духовные ценности, жадно хватаем взамен материальные, и сами превращаемся в азиатов и пунийцев, – мрачно вставил Луций, – правда, это в первую очередь характерно не для настоящих римлян, а для пришлых, плебеев, каковые ныне заполонили не только Город, но и сенат.
– Мы справимся с этим змием, – твердо произнес Публий, но взгляд его потускнел, вдохновение погасло. Лишь усилием воли он заставил себя вернуться к теме разговора и сказал:
– Так вот, царь, однажды одолев греков, мы их простили и вернули им свободу. Победив их второй раз, мы снова дали им волю, но тем из них, которым пришлось расплачиваться за измену войной с тобою, следует ждать помилования не от нас, а от своего непосредственного победителя. Наше вмешательство в этом случае выглядело бы насилием. Насилие же допустимо лишь в применении к врагам, но никак не в отношении союзников, каковым являешься ты. И как бы ни злословили этолийцы о якобы состоявшемся между нами торге городами и странами, в действительности мы руководствовались именно высказанными мною соображениями. Я отвечаю за свои слова, ибо восточная политика находится под моим контролем, и потому здесь наши дела чисты.
Филипп стал серьезным. На него словно повеяло штормовым ветром с высоких снежных гор. В последних словах римлянина ощущалась устрашающая в своем могуществе сила, сквозь обычную ритмику фразы вдруг, как тайнопись на огне, проступил облик этого человека, и Филипп содрогнулся под впечатлением яркого прозрения. Он невольно сосредоточился и, обдумывая произошедшее, не мог решить: хорошо то, что он увидел, или точнее, почувствовал, или плохо, радоваться ему либо страшиться. Было ясно одно – он не хотел бы еще раз узреть подобный лик.
«Что это за люди? – мысленно спрашивал себя Филипп. – Ведь и в Квинкции, наверняка, сидит подобный дьявол, иначе как он мог разгромить меня?.. Мою фалангу невозможно победить, об этом знают все нормальные люди, а они победили…»
Когда Филипп, овладев собою, поднял взор, пред ним вновь светилось добродушием широкое простое лицо Сципиона Африканского, того самого Сципиона, который в свое время раздавил, как червя, Плутона в земном обличье – Ганнибала. Филипп поежился, невольно радуясь, что он не Ганнибал и потому не обязан вечно ненавидеть римлян.
– Выходит, именно из-за того, что моя совесть не может побороть, так сказать, царскую алчность, вы и не берете меня с собою в Азию? – стараясь принять прежний, насмешливый тон, поинтересовался Филипп.
– Такое предположение неуместно уже хотя бы потому, что от этой кампании мы не ждем иной добычи, кроме той, которую можно унести в солдатских ранцах, – ответил Публий. – Так что делить нам с тобою, царь, будет нечего, а вот интересы дела требуют твоего присутствия именно здесь. Дальний поход невозможен без заблаговременного обеспечения надежного тыла. Мы пытались создать опору экспедиции за счет флота, но не добились на море решающего превосходства. Следовательно, все надежды теперь связаны с тобой. Мы одолеем Антиоха, если ты, Филипп, проведешь нас к Геллеспонту и в наше отсутствие будешь поддерживать спокойствие на Балканах.
– Разве без меня вы не в состоянии достигнуть Азии? Да и в отношении самой Греции вам беспокоиться не пристало, потому как там стоят ваши легионы, а, кроме них, есть еще ваши ахейцы и ваши афиняне.
– Ответ настолько очевиден, царь, – заметил Сципион, – что твой вопрос я расцениваю только как попытку выяснить, насколько мы осознаем важность оказываемой тобою услуги. Так вот, Филипп, твое благодеяние не останется в безвестности: мы отдаем себе отчет в том, что для передвижения по территории Македонии без твоей помощи нам пришлось бы чрезмерно увеличить обоз, отчего расходы на экспедицию могли сделаться для нас непосильными, а марш по ущельям дикой Фракии, кроме всего прочего, привел бы к немалым жертвам.
На лице Филиппа отразилось удивление при упоминании о Фракии, и он неуверенно открыл рот с намерением возразить или что-то уточнить, но Сципион, будто не замечая красноречивой мимики царя, спокойно продолжил изложение своей мысли.
– Все эти осложнения потребовали бы совсем иного уровня в подготовке и снаряжении экспедиции, что отсрочило бы ее на несколько лет, – сказал он.
Последние слова заставили царя забыть прежнее удивление и со всем его азартом вцепиться в эту фразу.
– Но все-таки экспедиция состоялась бы! – полувопросительно-полуутвердительно воскликнул он.
– Трудности могут задержать римлян, но не остановить.
– То есть в конечном итоге, моя помощь не имеет решающего значения?
– Как сказать. все подвижно в нашем мире, ни одно мгновенье не повторяется и, следовательно, всякий миг исполнен особого смысла.
Твоя поддержка этой кампании имеет решающее значение для тех городов Малой Азии, которым каждый месяц рабства несет муки и унижения целых десятилетий, для римского народа, поскольку ему не придется лишний раз туже затягивать пояс, и наконец для самого Филиппа, какового не минует благодарность Рима, а также и некоторых конкретных римлян, ибо, случись поход не сейчас, а через два-три года, его возглавляли бы уже не Сципионы.
Не побоявшись подчеркнуть свою зависимость от царя, Публий тем самым взбодрил Филиппа, и тот снова почувствовал себя в этой компании равным среди равных и даже усомнился в реальности недавнего прозрения. Однако равенство между людьми имеет обобщенный характер, оно является результирующей суммой всех способностей личностей, но в каждый отдельный момент распадается на множество векторов противоположных сил, которые в непрерывной борьбе за неравенство как раз и порождают высшее равенство. Согласно диалектике человеческого взаимодействия, Филиппу тут же, по достижении равновесия в беседе, захотелось добиться превосходства, и он предпринял наступление.
– Но почему же, страшась фракийцев, вы, тем не менее, уверены в победе над Антиохом? – не без лукавства спросил он.
– Потому, что мы готовились к войне с Сирией, а не с Фракией, – ответил Луций.
– Суть действительно в этом, Филипп, – поспешно подтвердил Публий, стараясь увести разговор от темы Фракии, – мы выбрали благоприятное время для проведения кампании, которая в нашем варианте станет прямым продолжением начатой на Балканах, мы оснастили легионы для ведения боевых действий именно в условиях Малой Азии, заручились поддержкой союзников – Пергама, Родоса и большинства эолийских и ионийских городов – и наконец, мы изучили царя и точно знаем, как вести с ним борьбу.
– Но еще важнее всего перечисленного то, что среди нас находится Сципион Африканский, – дополнил Виллий Таппул.
– Видишь, царь, каково мне приходится с тех пор, как народ присвоил мне почетное прозвище? – отреагировал на замечание товарища Сципион. – Оно так понравилось моим друзьям, что они возомнили, будто смогут украсить им любую шутку, даже самую несуразную.
– Ну, в высказывании моего давнего знакомца Публия Виллия я не усмотрел ничего шутливого и, тем более, несуразного, – с дипломатической вежливостью возразил Филипп, – в отличие от прозвучавших надежд на помощь Пергама, которые я серьезными считать никак не могу.
– Ты сомневаешься в верности Эвмена или в его силах?
– Я сомневаюсь в самой личности Эвмена, ибо это человек мелкий и насквозь корыстный.
– У нас не было повода жаловаться на пергамского царя, – возразил Виллий, – он оказал нам, как, естественно, и своим балканским сородичам, немало услуг.
– О да, он услужлив! Но оттого, что Эвмен сделал удачный выбор и продался один раз и навсегда, суть дела не меняется: он все равно человек продажный, и от измены его спасает лишь отсутствие более выгодного хозяина, чем вы, римляне.
– Значит, ты, Филипп, признаешь, что в существующей жизни Эвмен все же постоянен в своих привязанностях, а следовательно, надежен? – поинтересовался Публий Сципион.
Филипп патетически развел руки, как бы признавая невозможность дальнейших возражений, и нехотя обронил:
– Он честен, как вор в камере одиночке.
– Ловко сказано! – восхитился Луций. – Наш Филипп в отличие от бедного Эвмена сумел выбраться из устроенной ему западни: он согласился с тобою, Публий, категорически тебе противореча.
– И все же – согласился, – отметил Публий. – Для всех нас, Филипп, существует своя камера, куда мы заточены судьбою, у кого-то она больше и богаче, у другого меньше и беднее, но никто не способен вырваться из клетки и взлететь в небеса по собственному произволу. Недавно мой друг. – Публий на миг запнулся, – мой друг сказал мне, будто я стал Сципионом Африканским только потому, что уже родился Сципионом, а если бы, мол, я явился на свет в доме, например, Порциев, то и в делах своих был бы никем иным, как Порцием. Жестокий упрек моей гордости! Я с ним не согласился, но и возразить ему не смог… Так будем же оценивать людей на тех местах, на которых они пребывают в жизни, не вырывая их из круга реального существования, чтобы вознести в заоблачную высь или обрушить в дымящуюся смрадом пропасть. Давайте смотреть на Эвмена как на союзника и соратника в наших начинаниях. Именно в этом качестве он особенно хорош, и в этом качестве он сейчас интересует нас более всего. Хотя от себя могу добавить, что царь Пергама еще и рачительный хозяин доставшейся ему в удел страны, а кроме того, образованный человек, почитатель искусств и интересный собеседник.
– У меня уши слиплись, Корнелий, от меда твоих речей. Я уже представляю, сколько городов и областей вы отвалите этому подхалиму за то, что он пару месяцев покормит ваших лошадей. И я уже слышу, как он будет насмехаться у вас за спиной над вашей щедростью.
– Не любит царь Эвмена, и все тут, – пояснил суть противоречий Луций. – Это бывает. Некогда одна знатная матрона очень настойчиво мне улыбалась. Все ее считали красавицей, а для меня она была все равно что конь с хорошим экстерьером: глаза видят, а душа – нет. В какие платья она ни рядилась, для меня всегда выглядела одинаковой. Аналогично дело обстоит и с Эвменом: какими похвалами его ни укрась, Филиппу он милей не станет.
– Симпатии между царями – вообще явление редкое, – подытожил Публий и внимательно посмотрел на Филиппа.
На некоторое время все замолкли, мысленно исследуя прозвучавшую фразу, которая воспринималась как узкая щель, ведущая в мрачные катакомбы с лабиринтом усыпанных костями пещер, населенных зубастыми чудищами.
После паузы Сципион заговорил снова.
– Я не мог этого понять, пока мне не довелось побеседовать с Антиохом. Царь Азии жаловался нам с Публием Виллием на сарказм судьбы, вверившей его воле огромнейшую страну, но отнявшей у него самого себя. Власть, по словам Антиоха, походит на коварную красавицу, которая жестокими чарами будит в мужчине зверя страсти и, отдаваясь ему, подкармливает и приручает этого зверя, а через него подчиняет себе человека, превращает его в раба своих прихотей. Царь правит царством, а царство правит им самим, повелевая, кого ему любить, кого ненавидеть, указывая, кому благоволить, а кого казнить, при этом цинично обрывая узы дружбы и родства, надменно попирая чувства и мечты.
– И такое говорит владыка бескрайней Азии Антиох Великий и Могущественный, преемник Александра Завоевателя! – мешая насмешку с досадой и презрением, воскликнул Филипп. – Мне бы его заботы!
Публий Сципион насторожился и вперил цепкий взгляд в македонянина, отчего тому показалось, будто его крепко схватили за грудки. Но возмущение слабостью характера Антиоха превысило мимолетное ощущение тревоги, возникшее от вторжения в душу чужой воли, и мысли Филиппа целиком растворились в эмоциях по адресу сирийского царя.
– Ты пренебрежительно отозвался о затруднениях Антиоха, Филипп, однако именно тогда дворцовые интриги привели к гибели его сына, – строго сказал Публий, – мы застали царя, действительно, в страшный час его жизни.
– Для объяснения своего отношения к этим трудностям, я воспользуюсь примером самого Антиоха, только что приведенным тобою, Корнелий, – отозвался Филипп, – и скажу, что не совладать с властью для государственного мужа так же позорно, как и оказаться в рабстве женских чар.
– Мне сложно судить Антиоха даже за столь чудовищный поступок, ибо проблемы царской власти для меня далеки и темны, но тем интереснее узнать твое мнение, Филипп, ведь ты тоже царь, и у тебя тоже есть сыновья.
– Ну, для меня-то подобных проблем не существует, я сумел правильно воспитать Персея и Деметрия: они отлично усвоили, кто в Македонии царь и кто их отец, – самоуверенно усмехнулся Филипп, ничуть не подозревая, что наступит день, когда он точно так же, как и Антиох, в интересах трона убьет лучшего из своих сыновей.
– Вот это звучит вполне по-римски, – одобрил Луций Сципион, – ведь наша твердость в делах зиждется как раз на вере в неразрывность времен, то есть на вере в наших сыновей.
– Для того, чтобы оценить качества царя, мои дорогие гости, вовсе не обязательно носить диадему, – продолжал свой ответ Публию Филипп, – потому как на всех уровнях власти действует единый закон и проявляется одна и та же тенденция: если уровень личности и качеств человека соответствует занимаемому месту, он будет прекрасным солдатом, полководцем или царем, в противном случае он вконец запутается и наделает глупостей, даже если является всего лишь хозяином сукновальни.
– Так ли, Филипп? – усомнился Публий. – Ведь для того, чтобы повелевать тысячами людей, необходимо превосходить достоинствами все эти тысячи. Возможно ли одному человеку быть умнее и талантливее целого народа? Мы, римляне, решили, что при бесконечном разнообразии способностей не существует людей, имеющих тысячекратную ценность в сравнении с другими, а значит, никто не заслуживает права на абсолютное господство. Поэтому мы еще на заре нашей истории отказались от монархии и установили республику, поделив власть между всеми гражданами, раздробив ее как по объему полномочий, так и по времени исполнения, дабы надлежащим образом сочетать контроль за магистратами и необходимую для дела концентрацию их прав.
Филипп хитровато усмехнулся, тем самым обнаружив, что никогда не задумывался о моральной обоснованности своей власти над соплеменниками, изначально воспринимая ее как нечто само собою разумеющееся.
– Если бы я вдруг оказался в вашем государстве, то, лицезрея вокруг себя такое фантастическое обилие выдающихся мужей, наверняка разорил бы свой трон и смастерил из него стульчики для консулов, преторов и эдилов, – сказал он. – Но здесь, сколько бы я ни озирался по сторонам, мне не удалось бы увидеть человека, который сумел бы сделать Македонию более могущественной, чем она есть теперь, а потому дробление власти привело бы лишь к дроблению самой страны. Уж не к этому ли вы меня подбиваете хитроумно-благородными рассуждениями? – лукаво поинтересовался Филипп, стараясь шуткой смягчить жесткую самоуверенность всего высказывания.
– Ты же знаешь, царь, как в трудный для тебя период мы боролись с греками за сохранение целостности Македонии, и, между прочим, этим навлекли на себя ненависть этолийцев, – урезонил Филиппа Виллий Таппул.
– Я же замечу по части того, о чем ты говорил, Филипп, что не власть надо подгонять под выдающихся мужей, а людей ориентировать на стремление к справедливой власти; именно тогда и появятся эти самые выдающиеся мужи, об отсутствии которых в твоем окружении ты сокрушаешься, в то время как теперь им в Македонии просто негде поместиться, ибо весь пьедестал почета занят тобою, царь, – сказал Публий Сципион.
– Я не обладаю такой богатой фантазией, как ты, несравненный Корнелий Африканский, – светясь скептической улыбкой, произнес Филипп, – и не способен извлечь из твоей фразы ничего иного, кроме художественных красот, а поэтому, пожалуй, оставлю в Македонии монархию, по крайней мере, пока сижу на троне.
– Именно так и поступай, Филипп! – воскликнул Луций. – Ибо, если престол занимает столь надежный наш друг, нам не нужно никакой республики.
Публий понял, что в этом вопросе Филипп исчерпал себя, потому воздержался от дальнейшей дискуссии и снова вернул разговор к имени Антиоха. Его интересовала глубина противоречий между царями, а также те сверхтрудности македонянина, о которых он ненароком обмолвился.
– И все же я думаю, Филипп, что ты излишне резко осудил Антиоха, – сказал Сципион, – даже гораздо резче, чем мою недавнюю фразу. У меня сложилось о сирийском царе впечатление как о человеке весьма немалых достоинств. Но я уже говорил, что никакая человеческая оболочка не вместит столько талантов, сколько потребно для целой страны, а значит, никто не может в одиночку совладать с Азией, точно так же, как никто из смертных не способен удержать на плечах небосвод, ибо даже Гераклу это удалось лишь на краткое время.
– Геракл держал небеса ровно столько, сколько ему было нужно, потому о пределах его способностей мы судить не имеем права, – возразил Филипп. – Но зато мы с уверенностью можем сказать, что Антиох – далеко не Геракл, и в этом-то все дело. Причем, он страдает дальнозоркостью: жадно зарится на Скифию, Индию, Египет, Грецию и даже, голову дам на отсечение, в мечтах громыхает своей золотой царской повозкой по дорогам Италии, однако совсем ничего не видит рядом с собою, не различает подданных, а самое главное – не знает самого себя. Человек с таким зрением неизбежно будет спотыкаться, пока не расшибет лицо в кровь. Что, кстати сказать, произошло с ним в буквальном смысле при Фермопилах.