355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Пиляр » Избранное » Текст книги (страница 9)
Избранное
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:25

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Юрий Пиляр


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)

111

жили на отдельный топчан, поближе к комнатке блокперсонала. Конечно, сыграло роль, что он старик, профессор, генерал. Но не это было главным.

Даже не все близкие друзья Карбышева знали, что капо1 Хельмут ухитрился отомстить ему тогда в каменоломне. Хромой, плюгавый уродец не мог снести, что ему, имперскому немцу, вору-рецидивисту, не дали избить новичка, который на вопрос, кто он и откуда, посмел заявить, что он советский генерал. Хельмут хотел для начала огреть его резиновой палкой, оглоушить как следует, но уборщик «красный Ганс» схватил Хельмута за руку и увлек за собой в будку с инструментами. О чем они там толковали, Карбышев не знал, но капо больше не придирался, лишь бросал косые взгляды.

А неделю спустя, когда Карбышев забыл об их столкновении, Хельмут под конец рабочего дня приказал снести на кузницу две поломанные кирки; едва Карбышев ступил в полутемный сарай, на него набросились дружки капо, такие же уголовники, как и сам Хельмут… В лагерь Карбышева вели под руки «красный Ганс» и бурщик Вицек, бывший партизан с Люблинщины. Вицек и передал его своему приятелю врачу Станиславу.

Только на четвертые сутки у Карбышева снизилась температура, пожелтели синяки на лице, перестала кровоточить десна на месте выбитых зубов. В этот день Станислав привел к нему на койку русского офицера, сказав, что, к сожалению, того некуда больше положить.

У немолодого уже офицера была рассечена в кровь и распухла верхняя губа, кровь запеклась на виске и на шее. Он еле держался на ногах, но было видно, чувствовал себя неловко, что ему приходится потеснить генерала. Мимо внимания Карбышева не прошло, что он представился как военный человек – по званию и фамилии, что сам ни о чем не спрашивал и все время стеснительно жался к краю койки, хотя ему было лихо. И понравилось, что, отвечая на вопросы, смотрел прямо в глаза.

После обеда, лежа рядом, они разговорились. Это было делом совсем не простым, потому что капитан Буковский, как и Карбышев, не слышал на левое ухо. «Вас избили?» – «Что?» – «Избили вас, спрашиваю?» – «Да, немного, Дмитрий Михайлович» (и чуть виноватая, какая-то детская улыбка).– «За что же, коль не секрет?» – «Отказался выполнять приказ блокового».– «Чей?» – «Блокового… старшины блока».– «А какой приказ?» – «Да нехороший, не хочется даже повторять».– «А все-таки?» —

1 Бригадир.

112

«Не понял…» – «Какой приказ?» – «Велел побить итальянцев;.. Я отвечал за чистоту в штубе, а они не прибрали свои тумбочки, и блоковой заметил. Прихожу вчера из каменоломни, он подает плетку и говорит: «Всыпь лентяям-макаронникам!» Ну, не стал, конечно…»

Оказалось, что Карбышев был знаком с командиром дивизии, в которой Буковский служил командиром артиллерийского дивизиона. Рассказ капитана о том, как и где он попал в плен («орудия разбиты, в ноге осколок, в голове после удара по темени колеса крутятся, и мутит…»), его непреклонность и прямодушие убедили Карбышева, что рядом с ним свой человек. И тогда Карбышев, время от времени устраивая передышку, поведал Буковскому свою историю и просил, если тот вернется, а он нет, доложить обо всем командованию и рассказать семье. «Хорошо, Дмитрий Михайлович. Постараюсь». Так и сказал: «Постараюсь».

На следующее утро врач-эсэсовец распорядился выписать Буковского и снова направить на работу в каменоломню. Карбышев же благодаря Станиславу и его друзьям застрял в лагерном лазарете – ревире надолго, хотя через неделю и оправился от побоев и начал понемногу набираться сил.

Возле угловой башни над черной грядой леса выплыла луна. Луна была с ущербинкой, в мутном морозном кольце.

– Со мной уже было так,– повторил Карбышев,– когда нас, слабосильных, везли из Флоссенбурга в Майданек. В конце февраля или в начале марта прошлого года. Пять суток на морозе, правда в вагонах. А что спасло? Взаимопомощь, взаимовыручка… И надежда. До последней минуты надежда. Погибло, конечно, немало, но большинство дотянули, доехали все-таки. И знаете, приятная неожиданность. Комендант лагеря приказал доставить всех уцелевших на ревир, причем со станции привезли на автобусе.

– Это в Майданеке-то? – спросил Верховский.

– А что вас удивляет? Многие эсэсовцы, особенно офицеры, крайне суеверны. До мистики! Ведь еще в средневековье в Германии палачи не решались одних и тех же людей дважды предавать смерти. Например, когда обрывалась веревка… Считали– судьба.

– Верно, верно! Правильно это. У них здесь так,– послышалось сразу несколько голосов.– Это во фронтовой полосе – там хоть три раза будут совать в петлю, пока не удавят, а здесь…

8 Ю. Пиляр

113

Все! Я тоже побывал в Майданеке. Уж если оттуда выбрались!.. Это точно. Должны выжить теперь. Теперь должны!..

Стало будто немного теплее. Подумалось о близком жилье – пусть лагерном, ненадежном, но со стенами, с крышей над головой.

7

В Майданеке Карбышев умирал.

В его учетной медицинской карточке, заполненной русским врачом-заключенным, было написано: «Страдает резко выраженным общим истощением всего организма с наличием голодных отеков тела и жидкости в полостях, крайней расшатанностью нервной системы, авитаминозом, склерозом сосудов сердца, эмфиземой легких, хроническим бронхитом, чесоткой, флегмонами обеих голеней».

Он лежал на узкой койке головой к окну, вымытый, переодетый в чистое белье, и пребывал в том странном, похожем на полузабытье состоянии, когда не отдаешь себе полного отчета, где ты и что с тобой. Впрочем, кое-что он все же помнил, но отрывочно, спутанно.

Так в сознании отпечатался момент, когда конвоиры с лязгом откатили вагонную дверь и в глаза ударил белый снежный свет – пронеслась головокружительно легкая мысль: «Чистое поле… Значит, расстрел?»

Потом при выгрузке из автобуса, который в первую минуту приняли за душегубку, он увидел темные сторожевые вышки, напоминавшие терриконы… И это отчего-то впечаталось в мозг.

Потом длинный, пропахший карболкой барак и в глубине его – люди в белом. Когда подошла очередь Карбышева, он услышал вперемешку немецкую, польскую, чешскую и русскую речь. Ноги его подкашивались. Почему-то его заставили стоять дольше других. Или так показалось?

Наконец тесная душная нора на нижних нарах в карантинном блоке, два соседа по койке – чех и югослав,– радость, что тепло… И внезапно наступившая резкая сердечная слабость, озноб, головокружение и – досада, что выдержал такую дорогу, а тут какая-то пружинка сдала!

Как очутился он на отдельной полке двухъярусных нар–не помнил. Ему было по-прежнему плохо, он чувствовал, что истаивает, что жизнь уходит из него. От этого не было ни печально, ни страшно. Лишь минутами, когда холодная немогота подступала к самому сердцу и начинало как-то странно тянуть на левый бок и вниз, являлась глубокая скорбь, что гаснет прекрасный мир вместе с Лидой, Лялей, Танечкой, Алешей, такой сол-

114

нечный и зеленый мир, и хотелось тысячу раз отдать свою жизнь за то, чтобы не погиб этот дорогой светящийся мир…

Он приходил в себя неизменно с одним и тем же слабым ощущением боли в локтевом изгибе, ощущением запаха эфира и зрительно – блеска шприца. Кто этот человек, поддерживающий его на поверхности жизни, и кто другой человек, кормящий его, как младенца, с ложки, и как это все возможно здесь, в Майданеке?

Скоро он почувствовал, что благодарен этим людям: одному – что повыше, в докторской шапочке, делавшему уколы, и второму– суетливому, но сильному, который кормил его, Карбышева, с ложки. И как только коснулось его души чувство благодарности и захотелось помочь им, он ощутил смертельную усталость и впервые глубоко, спокойно заснул.

В комнатке помимо Карбышева обитали трое: русский врач, делавший ему инъекции, блоковой писарь – чех и парикмахер – молоденький поляк Метек. Врач от подъема до отбоя занимался больными и в свой угол приходил только есть и спать. Писарь каждое утро тасовал учетные карточки, делал на них какие-то пометки, переставлял из одного отделения коробки в другое, затем исчезал обычно до вечера. Метек бывал занят работой, только когда поступали новенькие – стриг, брил, выдавал полосатое белье,– а в свободные от этих дел часы уходил в соседний блок «до своих коллег». Большую часть дня Карбышев проводил один и поначалу был этим обстоятельством очень доволен.

Третий раз за время неволи выбирался он из лихой беды – дистрофии, третий раз его спасали незнакомые люди. Почему именно его спасали?.. За окном вдали темнели необычной конфигурации сторожевые вышки, под окнами виднелись сложенные в штабеля замерзшие трупы. Гибли сотни молодых и старых, стойких духом и душевно надломленных, русских, евреев, поляков, сербов… Почему же оберегали его, Карбышева?

В лагерях пленных все было ясно: солдаты, верные присяге, выручали своего командира. Здесь же, во Флоссенбурге и в Майданеке– интернациональных лагерях смерти,– помощь исходила главным образом от иностранцев-коммунистов, он об этом догадывался, но за что ему помогали, чем он лучше других политзаключенных – было непонятно и от этого неловко.

Разве, отвергнув предложения о сотрудничестве всех этих раубенгеймеров и кейтелей, он совершил что-то героическое? Нет, конечно, думал Карбышев. Быть честным человеком, преданным Родине, воинскому долгу – это обязанность, а не добродетель. Другое дело, что он и тут, в концлагерях, не сложил оружия: поддерживал товарищей своим словом. Да, у него оставалось

115

последнее оружие – Слово, и он намерен пользоваться им, пока жив… Может быть, за это так и ценят его зарубежные друзья-антифашисты?

Вот и теперь, в Майданеке, когда болезнь чуть отпустила, он сидел на своей койке, худенький, седой старичок, и беседовал с людьми, которых пускали к нему после отбоя. «Когда кончится война, товарищ генерал?», «Капитулирует ли Германия при вступлении на ее территорию советских войск или Гитлер будет сопротивляться до конца? Что думает по этому поводу мсье генерал?», «Как мыслит себе пан профессор социально-политическое устройство в послевоенной Европе?», «Геноссе Карбышев! Нацистская верхушка надеется заключить с западными державами сепаратный мир. Учитывают ли эту опасность в Советском Союзе?», «Останемся ли мы живы?..»

Он отвечал своим, как всегда, то, что думал. А думал он много, порой ночи напролет. Может быть, никогда еще со столь пронзительной отчетливостью не ощущал он, как зависит от общего хода войны и его судьба, и судьба товарищей по беде. Ведь и этот их вопрос вопросов: «Останемся ли мы живы?» – был производным от главного вопроса, решавшегося родной армией па полях сражений.

Люди уходили от Карбышева не всегда обрадованными, но неизменно ободренными. Победа близка, возмездие неизбежно, будущие поколения извлекут урок из нынешней трагедии и сделают жизнь лучше, чем была; а в живых останутся не все, тут ведь тоже действует закон войны, дорогие товарищи, коллеги, мсье, камерады.

Так говорил он приходившим побеседовать с ним. Он говорил правду, а правда, какая бы она ни была, питает мужество, а мужеством держится жизнь.

8

За Майданеком был Освенцим, по официальному наименованию Аушвиц.

На огромном плоском, как столешница, поле в строгой симметрии стояли бесчисленные ряды бараков. Только у входа в центральный лагерь росла береза – кругом же была безжизненная пустыня, хотя и шевелились повсюду человеческие фигурки, сотни,’ тысячи человеческих фигур, а над главными воротами висела дугообразная вывеска с обнадеживающими словами: «Arbeit macht frei» – «Работа освобождает».

Сразу после душа и татуировки Карбышева вместе с другими новичками из Майданека отвели в самое крупное отделение

11G

концлагеря – в Аушвиц-II, или Биркенау. Пребывание в карантине было предельно сокращено, и через неделю он уже возил тачку с гравием, посыпал дорожки, убирал мусор, а в голове целый день прыгали черные буквы: «Arbeit macht frei». Иногда эти буквы возникали из дыма кремационных печей, стоявших по обе стороны от железнодорожной платформы. Черные, серые, рыжие космы дыма валили к небу, таяли, и только черные буковки никуда не исчезали: «Arbeit macht frei».

С утра до ночи толкал он свою тачку, засыпал ямки, собирал мусор. Свежий апрельский ветер трепал полы его длинного, до пят, полосатого балахона, обнажал худые ноги в сбившихся, не по размеру, колодках, леденил грудь. Он ничего не замечал. Возвращаясь на обед в барак – бывшую конюшню,– он съедал порцион супа; вечером, придя с работы,– порцион хлеба, пил из миски эрзац-кофе или травяной чай. И не замечал, сыт или голоден. Вокруг были люди, которые дружелюбно заговаривали с ним, это были свои, советские люди, но он пока не мог, не в состоянии был сказать им что-либо. Он словно опять заболел, и основным симптомом этой новой болезни было полное безразличие к себе, проистекавшее от сознания собственного бессилия перед масштабами творимых в Аушвице злодеяний.

Никто не видел, как в глубокой ночи, когда огненные блики переливались на стеклах окон, плакал Карбышев. Он был слишком стар и слаб, чтобы повести за собой пленных солдат, и все таки повел бы, скомандовал, и солдаты, он уверен, с голыми руками пошли бы за ним на колючую проволоку – он сделал бы так, если бы не понимал, что это, по сути, было бы массовым самоубийством, выгодным врагу.

Он погибнет со своими товарищами под ударами пулеметных очередей часовых, а здесь, в Биркенау, по-прежнему будут останавливаться невольничьи поезда, по-прежнему на каменную платформу, прозванную рампой, из вагонов будут выходить испуганные женщины и ничего не понимающие, но тоже испуганные дети, и дряхлые старики, и изредка молодые мужчины, которых после «селекции» поспешно отведут в рабочий лагерь. А все остальные: старухи и старики, молодые женщины с грудными детьми, мальчики и девочки и юные девушки,– все пойдут пестрой вереницей вдоль платформы к кремационным печам с газовыми камерами, замаскированными под баню, и там, голые, будут задушены ядовитым газом. Грудные дети на руках матерей, маленькие девочки и мальчики, цепляясь за дрожащие окаменелые руки старших, любящие их бабушки и дедушки – все вместе будут умирать мучительнейшей из смертей: от удушья.

И это каждый день.

117

Иногда по нескольку раз в сутки.

Тысячи невинных, ежедневно умирающих ужасной смертью!

Он думал, может, хотя бы ради того нужно жить, чтобы потом подробно рассказать, как, держась ручонками за голову, метались во дворе перед дымящимся крематорием малыши, силой отобранные у родителей…

Какие-то свои люди потихоньку совали Карбышеву кусок хлеба– он ел. Один, молодой, спокойный, работавший в прачечной, приносил горячую воду, бритвенный прибор и говорил, что надо побриться – он брился; он даже раз в неделю мылся с головы до ног горячей водой. Ему дали другой, покороче и почище, балахон, другую куртку и брюки – он послушно переоделся. Его избавили от тяжелой тачки, оставили только метлу – и он прилежно подметал прямые дорожки, каменные ступени, утрамбованные площадки. Но безразличие к себе не проходило.

В августе оп слег. И скоро снова очутился на больничной койке.

Оп почти не был удивлен, встретив здесь, в освенцимском лазарете, того же русского врача (тот называл себя Михайловским, но это было вымышленное имя, Карбышев догадывался). Снова белая шапочка, уколы, смертельно усталые хмурые глаза. Были минуты, когда Карбышеву хотелось умереть. Но врач продолжал упорно колоть, и минуты слабости отступали. Он сознавал: надо жить. Несмотря ни на что. Жить – чтобы бороться. Невзирая ни на какие обстоятельства. А придет смерть – встретить ее достойно. Только так он может противодействовать этому аду.

Понемногу он снова начал читать немецкие газеты, польские и югославские листовки, попадавшие с очередными транспортами в Аушвиц. Анализировал обстановку на советско-германском фронте и раз сказал своему двадцатилетнему соседу по койке Коле, что через полгода Гитлер будет повешен всенародно на перекладине главных ворот в Аушвице, там, где чернеет вывеска «Arbeit macht frei».

Чаще всего ему тогда вспоминалось вот что.

Горы – сине-зеленые, с белыми кружевами ледников, море – прозрачное, тающее в искрах солнца. Меж горной грядой и морем– белая полоска пляжа. Рядом – темноволосая голова дочки. Его карандаш весело бегает по шершавой бумаге: штрих, завиток, полукружие, еще полукружие и еще – вот вы какие, наши разлюбезные знакомые! Потом его глаза встречаются с

118

черными миндалевидными глазами дочки. В них затаенный восторг и вопрос. Еще мгновение – и взрыв хохота. Он торопливо прячет альбом. Л дочка хохочет… Набегает шипучая волна на раскаленный песок. Беззаботно покачивается на другой волне, сложив крылья, чайка.

9

За Аушвицем – Заксенхаузен.

Через несколько дней Карбышева на новом месте разыскал полковник, знакомый еще по довоенной службе. Они стояли в укромном закутке строящегося бомбоубежища и с интересом разглядывали друг друга. «Вы хорошо выглядите, Дмитрий Михайлович, просто удивительно: бодрый, энергичный…» – «А вы не нравитесь мне. Почему тоска во взгляде? Или кажется?» – «Действительно, удручен, Дмитрий Михайлович. Завезли в такое логово, что свободы до конца войны не увидишь. Разве только когда падет Берлин?! Да и высшее эсэсовское начальство под боком. Чуть что – нажмут кнопку и всех отправят в камин».– «А вы не думайте об этом,– посоветовал Карбышев.– Думайте о большом… Наша победа витает в воздухе здесь, под Берлином! Неужели не чуете?»

Полковник, откровенно, этого пока «не чуял», но порадовался, что старый генерал бодр духом. Он полагал, что Карбышева поддерживает надежда на близкое освобождение. Между тем Карбышев меньше всего думал о себе, о том, что ждет его лично.

Когда эшелон из Освенцима приближался к столице рейха, он не отходил от вагонного окошка. Глаз невольно сравнивал то, что было теперь, с тем, что видел два года назад, когда везли в Берлин из Хаммельбурга. Теперь перед Карбышевым тянулись полуразрушенные коробки жилых домов, залатанные свежей кирпичной кладкой заводские трубы, закопченные и обгорелые фасады казенных зданий. Он заметил, что люди на улицах по-иному себя ведут, по-иному передвигаются. Они все как бы втянули головы в плечи. Даже полицейские на своих тумбах втянули головы в плечи. Безусловно, это был уже совсем другой город, совсем другие люди!

Но больше всего порадовало Карбышева то, что здесь, в центре Германии, он ощутил в воздухе сладковатый запах гари. Ему был знаком этот специфический запах по всем войнам. Сладковатый запах гари стоял в Гродно, Белостоке, Волковыске, через которые с войсками отступал Карбышев в июне сорок первого. Теперь ветер истории пригнал этот запах, тысячекратно сгустив его, в Берлин. Это был запах смерти. И этот душный сладкова-

119

тый смрад был безошибочным свидетельством надвигающегося краха Гитлера.

Как было не возликовать в душе, получив столь ощутимые доказательства, что возмездие близится! Как не почувствовать себя более молодым и крепким, видя, что враги втягивают головы в плечи, и сознавая, что отныне нет им спасения!

Вот что питало его бодрость. И теперь уже ничто, даже возможность собственной близкой гибели, не могло поколебать его оптимизма.

…Их, освенцимских узников, разместили вначале в пустующем цехе парализованного бомбежками завода Хейнкеля. Цех не отапливался, выбитые окна были кое-как заделаны фанерными листами, в огромном помещении свирепствовали сквозняки, но Карбышев не унывал. Времени едва хватало на то, чтобы раздобыть газету, а затем умело прочесть ее и извлеченную правду передать другим. Опыт расшифровки сводок верховного командования вермахта у Карбышева был, он и теперь, находясь в карантине, только этой расшифровкой и занимался. «Выравнивают линию фронта» – значит отходят. «Планомерно очищают территорию»– значит бегут. «Нанесли серьезный урон противнику и продвинулись вперед» – значит удалось зацепиться за какой-то рубеж и удержать его.

Он охотно делился полученными таким образом новостями с другими политическими заключенными – с русскими и с теми, кто говорил только по-французски, и с теми, кто говорил только по-немецки; с поляками старался объясняться по-польски, с сербами– по-сербски. Последнее не всегда удавалось, он смеялся и переходил на всем понятный лагерный жаргон: «Советский Союз – рапидо ауф! Бухарест, София, Белград – гут. Скоро Гитлер – ганц капут. Вшисцы нах хаузе. Компри? Ферштанден? Уразумели?»

Потом, простуженного, его взяли на ревир. Новости из разных источников стекались и сюда. Одни – пустые слухи – Карбышев отметал, другие – заслуживающие доверия – немедленно брал на вооружение. 17 января советские войска овладели Варшавой, 27 января освободили концентрационный лагерь Освенцим. Об этом, по словам писаря-поляка, сообщило лондонское радио… Карбышев выглядел именинником и предсказывал, что через два-три месяца последуют новые мощные удары советских войск по сходящимся к Берлину направлениям.

Он отнесся сдержанно к распространившимся вскоре слухам, что рейхсфюрер СС отдал приказ об уничтожении политических заключенных. Комендантам концлагерей согласно этому приказу якобы предписывалось организовать массированный артилле-

120

рийский обстрел территории своего лагеря или бомбардировку с воздуха.

«Непонятно одно: как наши стражи собираются это делать без того, чтобы не поубивать и своих постовых? – рассуждал Карбышев вслух.– Руки у них коротки! Будьте покойны, они давным-давно перебили бы нас всех сразу, если бы это было так просто… Фронт трещит, надо затыкать дыры, на передовую отправляют все больше рядовых эсэсовцев из лагерного гарнизона.

А тут, за колючей проволокой, несколько миллионов хоть и безоружных, но готовых дорого продать свою жизнь людей… Нет, уничтожить всех сразу – ничего у них не выйдет, только разве уничтожат отдельные группы… А всех побить – руки коротки!»– убежденно повторял Карбышев.

Внешне он был спокоен и деятелен, хотя опять сильно голодал. Из-за быстрого передвижения линии фронта больше не поступали посылки гражданам Польши и Чехословакии, по той же причине прекратилась помощь международного Красного Креста подданным западных стран – почти полностью иссяк у политзаключенных-иностранцев тот скромный резерв продовольствия, который позволял им поддерживать советских друзей. Но Карбышев по-прежнему был бодр.

И вот тринадцатого февраля во время очередного обхода эсэсовский врач неожиданно приказал включить Карбышева в команду лазаретных дистрофиков.

10

В стылом воздухе пронзительно заверещал свисток, вмиг озарились сильным светом окна бараков, в разных концах лагеря послышались крики команд: «Antreten!» – «Строиться!»

Из вахтенной башни вынесли высокий пюпитр. По обе стороны дороги выстроились эсэсовцы из комендатуры. За пюпитром занял место офицер, ведающий учетом заключенных,– рапортфюрер. Открылись двустворчатые ворота, раздалось: «Мютцен аб!..» 1

Захлопали по асфальту колодки, четкими прямоугольниками потянулись внутрь команды заключенных, работавших на обслуге лагеря: электрики, сапожники, кладовщики, портные, каменщики, столяры. Дойдя в колонне до середины площади – аппельплаца, они расходились по своим блокам и там становились в общий строй.

Все это было знакомо Карбышеву, все было как много раз виденный спектакль.

1 Шапки снять!..

121

– Началась поверка,– сказал Николай Трофимович больше для того, чтобы просто что-то сказать.

Карбышев кивнул. Наступал ответственный момент. Пройдет поверка, и заключенные, получив ужин, выйдут побродить на аппельплац – возможно, среди них окажется и кто-нибудь из его знакомых. И нужно не прозевать – вовремя разглядеть здешних товарищей, чтобы передать еще раз о себе и попытаться выяснить, что же их, заксенхаузенцев, ждет…

Если поверка пройдет обычно, значит, и все остальное должна пойти своим чередом, как бывало при приеме цугангов в других концлагерях, несмотря на то что их, дистрофиков, вероятно, уже больше двух часов морозят под открытым небом. По крайней мере, станет ясно, смогут ли они рассчитывать хоть на отправку в соседний лагерь – филиал Маутхаузена: ведь конвой освободится!

Подумав об этом, Карбышев стал пристально следить за тем, как проходит поверка на блоках, обращенных фасадом на аппельплац.

Кажется, все было, как и в других лагерях. Заключенные – хефтлинги построены в десять шеренг. Перед строем прохаживаются блоковые. Ждут дежурного эсэсовца-блокфюрера. Знакомые немецкие команды: «Стоять смирно!», «Равняйсь!», «Глаза прямо!», «Шапки снять!».

Вот в разреженном воздухе гулко застучали железные каблуки блокфюрера. Старшина блока, вздернув подбородок, отдает рапорт. Видно, как эсэсовец не спеша идет вдоль строя (смотрит, к кому бы придраться).

Внезапно Карбышев поймал себя на том, что будто завидует стоящим в строю на аппельплаце.

«Я просто очень устал,– подумал он.– И потом, конечно же, тяготит неопределенность».

Снова застучали железные каблуки блокфюрера. Он направился к воротам, где за пюпитром возвышалась рослая фигура рапортфюрера. Короткие лающие слова доклада: «Блок шесть – триста хефтлингов, восемьдесят пожарников – налицо… Блок одиннадцать… пятьсот хефтлингов… налицо».– «Данке»,– зычно ответил рапортфюрер.

К воротам подходили все новые эсэсовцы-блокфюреры. До Карбышева долетали отдельные слова: «Блок два… сто —налицо… два… работе… Блок пятнадцать… налицо… шестьдесят… вечерняя смена… налицо… на работе…» – «Данке,– благодарил рапортфюрер.– Данке. Дайке…»

В общем, все шло, как всегда, как во Флоссенбурге, в Аушвице, в Заксенхаузене. Карбышев оглянулся и увидел, что Вер-

122

ховский и Николай Трофимович тоже пристально наблюдают за маутхаузенской поверкой. Губы Верховского сжаты в тонкую прямую линию, Николай Трофимович ссутулился и чуть сопит от напряжения.

Может, все еще обойдется?

К распахнутым воротам снаружи подошла очередная рабочая команда. Передние ряды колонны остановились, а задние продолжали топать: слышалась разнобойная дробь колодок. Чей-то могучий бас пропел:

– Штайнбрух… Две тысячи триста…

«Штайнбрух – каменоломня. Должно быть, основная команда… Скоро станет все ясно»,– подумал Карбышев.

Долго хлопали рядом колодки входящих. Наконец рапортфюрер сказал: «Штимт» – «Точно». И доложил лагерфюреру (краем глаза Карбышев видел узкий клин лица с черными сросшимися бровями), что все хефтлинги Маутхаузена, возвратившиеся в лагерь и работающие в вечернюю смену,– налицо.

– Данке,– сказал лагерфюрер.

Ворота затворились. Карбышев ощутил это спиной: перестало сквозить. Эсэсовское начальство скрылось в проходной. Несколько блокфюреров отправились на первый блок – вероятно, в лагерную канцелярию. Аппельплац как-то незаметно опустел. Ни души.

– Все? – спросил Николай Трофимович.

– Что – все? – не понял сперва Карбышев, но тут же догадался, что Николай Трофимович спрашивает про аппель. Че-го-то в самом деле не хватало. Но чего?

– Кончился аппель, я спрашиваю? – сказал, не скрывая тревоги, Николай Трофимович.

– Ужин получают,– ответил Верховский.

– А-а! – протянул неопределенно Николай Трофимович и быстро глянул на Карбышева.

– Конечно, только начали получать ужин,– спокойно сказал Карбышев.

11

Хотя сама процедура поверки, стандартная для всех концентрационных лагерей, нарушена здесь не была, Карбышев не мог не заметить, что кончилась поверка необычно. Сколько он помнил, нигде и никогда ие случалось так, чтобы сразу после аппеля все заключенные одновременно скрылись в бараках и никто не побежал бы по своим делам на соседний блок, к кухне или к ба-не-прачечной. Конечно, каждый прежде всего получал ужин: хлеб

123

с кружком эрзац-колбасы и эрзац-чай. Но ведь получить хлеб и чай было делом нескольких минут. Кроме того, привилегированные заключенные – блоковые, писари, капо, парикмахеры – за пайку свою, как правило, не тряслись, а, ценя время, немедленно после вечерней поверки выходили «на улицу» для всякого рода махинаций, именуемых на лагерном жаргоне словечком «органи-зирен».

Сейчас же не только аппельплац, но и проулки меж блоков были пусты. Такое могло иметь место лишь в двух случаях: или в Маутхаузене особый режим, запрещающий заключенным после работы выходить на «улицу» (что было маловероятно), или же всех заключенных сегодня специально загнали в бараки.

– Николай Трофимович, надо срочно узнать… Спросите у вашего пожарного, что, здесь всегда так после работы? – сказал Карбышев.

– Сейчас. Момент…

И Николай Трофимович торопливо, но с соблюдением обычных предосторожностей стал продвигаться туда, где, постукивая нога об ногу, прохаживался моложавый пожарник.

Команда «Ахтунг!» – «Внимание!» застала Николая Трофимовича на полпути. Он резко повернул обратно и получил оплеуху от заксенхаузенского блокового.

– Was los ist? 1 – вдруг бесстрастно раздалось в нескольких шагах от них.

– Мютцен аб! – скомандовал блоковой, сдернул шапку и, оттопырив локти, отрапортовал, что команда вновь прибывших выстроена и все налицо.

– Данке,– сказал оберштурмфюрер и продолжал по-немец-ки: – Ты немец? Профессиональный преступник? Был капо?

– Яволь, оберштурмфюрер! Последние два года я был старшиной блока на ревире в концентрационном лагере Ораниен-бург-Заксенхаузен.

– Ты выглядишь абсолютным идиотом, но, может быть, ты сумеешь ответить и на мой первый вопрос… Что случилось? За что ты ударил этого кретина?

– Он шнырял в строю, оберштурмфюрер.

– Пеппи, запиши номер…

Карбышев понял, что будет дальше. Он сделал шаг вперед и сказал по-немецки:

– Это я послал своего солдата поискать огня. Мне захотелось курить… Прикажите, господин офицер, наказать меня, но не солдата, который выполнял распоряжение старшего.

1 Что такое?

124

Взгляды их встретились. Круглые птичьи глаза оберштурмфюрера ничего не выражали.

– Хорошо,– сказал он, почти не раскрывая рта.– Отставить, Пеппи… Вернитесь в строй, Карбышев, но имейте в виду: здесь нет ваших солдат и вы не вправе отдавать никаких распоряжений… Неужели вам до сих пор это непонятно?

– Мне это непонятно,– сказал Карбышев.

В эту же секунду, изловчившись, Пеппи плеткой ударил Карбышева по голове. Удар пришелся точно по простриженной в седых волосах дорожке. Карбышев покачнулся, но устоял. На его высоком лбу вздулся багровый рубец.

– Гут,– сказал оберштурмфюрер.– Сожалею, Карбышев, но у нас строгая дисциплина. Впрочем, за свои убеждения полезно пострадать. Не правда ли?

Карбышев молчал.

– Проклятый большевистский пес! – прошипел Пеппи.

– Терпение, малыш, терпение,– сказал оберштурмфюрер, нимало не раздражаясь, достал сигарету и, прежде чем прикурить, протянул огонек зажигалки к лицу Карбышева.– Можете воспользоваться… Но быстро!

Карбышев догадался, что его проверяют: действительно ли поискать огня он посылал солдата.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю