355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Пиляр » Избранное » Текст книги (страница 15)
Избранное
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:25

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Юрий Пиляр


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)

И снова голос Лизнера:

– Господа! Я хотел бы сказать следующее… Тот, кто думает, что у меня… дом отдыха, глубоко ошибается. Я не различаю тех, кто не может или не хочет работать,– это для меня едино… едино. Тот, кто не будет работать, пойдет вниз, на часового. Понятно?

Разноголосый пьяный хохот покрывает его слова. Звучит кокетливая полька. Я снова затыкаю уши и смотрю на потолок. Думаю: на что же они рассчитывают, надеясь вернуться домой? На победу Гитлера? На слепоту народов? Смешно. И вдруг мне делается ясен их расчет: они верят, что нас всех, рядовых за-

200

ключенных, свидетелей их преступлений, уничтожат, что они выживут на наших костях…

Руки мои устают зажимать уши. Я еще раз приподнимаюсь, вижу дрожащие багровые отсветы на потемневшей стене, затем, спасаясь от захлебывающейся фокстротной музыки, заворачиваю голову в куртку и засыпаю.

Утром, выйдя из умывальной во двор, спрашиваю товарищей, что им снилось. Олег усмехается.

– Как всегда… ничего.

Шурка сообщает, что он целую ночь кухарничал – готовил пельмени.

Виктор хмурится и молчит. Спрашиваю:

– А тебе?

– А мне и ночью нет покоя от Лизнера, черт-те что… Снилась какая-то нелепица – будто заставлял нас танцевать.

Я рассказываю о вечерней пирушке. Олег и Виктор удивляются. Шурка с видом превосходства замечает:

– Они не только шнапс пьют. Они и до баб ходят.

.– Как до баб?

– А очень просто. На первом блоке, где канцелярия, знаете? Так вот там есть специальное помещение, «пуф» по-ихнему, там сидят под замком пять женщин специально для них, то есть для старшин, капо, писарей, фризеров.

Он озорно подмигивает и добавляет:

– Цивилизация.

Мы с Виктором не верим. Олег говорит:

– Пошел трепаться.

Шурка обижается:

– Вы еще много чего не знаете. Вы думаете, кто такие эти красивые мальчики – Янек и Мишель с розовыми винкелями?

Ну, это-то, положим, нам уже ясно.

Получаем кофе, потом строимся, снимаем и надеваем шапки, маршируем – все, как обычно. Наконец часа за полтора до обеда получаем возможность уединиться. Я прошу Шурку пойти к воротам: Васек, возможно, притащит вчерашний суп. Шурка послушно уходит. Я, Виктор и Олег садимся в кружок. Нам надо обсудить все мелочи, от которых может зависеть успех нашего дела.

Олег нетерпеливо говорит:

– Давай, Костя, слушаем.

Предлагаю друзьям следующий порядок действий. Как только завоет сирена и потухнет свет, мы быстро выскакиваем в окно и ползем друг за другом вдоль барака: я первый, потом Олег, за ним Виктор. Мы с Олегом ставим деревянные подпорки под

201

нижний ряд электрической проволоки. Пролезает Виктор, затем Олег и я; мы с Олегом убираем деревяшки. Ползем по-пластунски за груды камней к чану. Метров через сто пятьдесят сворачиваем под прямым углом налево и спускаемся вниз к загородке зоны оцепления – ночью она не охраняется. Бесшумно минуем ее и углубляемся в лес. Держа курс строго на север по Полярной звезде, стараемся уйти как можно дальше от лагеря. До рассвета, если в нашем распоряжении будет часов шесть-семь, мы должны удалиться от Брукхаузена километров на сорок. День нам надо пересидеть в лесу, тщательно замаскировавшись, хорошо бы где-нибудь около небольшого озерца или речки. А с наступлением сумерек опять начнем продвигаться с таким расчетом, чтобы под утро быть в чехословацких лесах. Придется пересидеть еще день, а в течение второй ночи двигаться только на восток, держась, конечно, подальше от дорог. Если мы там не наткнемся на своих людей, будем питаться грибами и ягодами и продолжать движение на северо-восток, соблюдая все меры предосторожности, пока не встретим партизан.

– А мы их обязательно встретим… Помните, когда нас везли сюда через Чехословакию, как палили всю ночь эсэсовцы и как они на каждой остановке повторяли слово «партизанен»? – заключаю я.

Виктор, косясь по сторонам, тихонько говорит:

– В общем, конечно, твой план приемлем. Но одно «но»… Не лучше ли нам пересидеть первые сутки где-нибудь неподалеку от лагеря?

Олег бурно возражает. Мне это предложение тоже не по душе.

Виктор спрашивает Олега:

– Ты сколько раз бегал?

– Дважды.

– А ты, Костя?

– Тоже дважды.

– Ну, а мне довелось, кроме двух побегов, переходить линию фронта, значит, я опытнее вас… Давайте решим так: если километрах в двух найдем подходящее место, пересидим сутки, не найдем – будем топать.

– Какая же выгода? – недоумевает Олег.

– А собаки?

– Они не будут искать у себя под носом.

– Мы пойдем вначале в колодках. Дерево не пахнет.

Нам с Олегом приходится согласиться.

– Теперь о времени,– продолжает Виктор.– Медлить нам нельзя – это ясно, но без двухдневных по крайней мере запасов

202

еды трогаться тоже бессмысленно. Наших сбережений – по пайке хлеба на нос – хватит на сутки. Следовательно, надо еще три пайки.

Он вопросительно смотрит на меня. Говорю:

– Антон даст.

Подходит Шурка и протягивает горячий котелок.

– А хлеб? – Хлеб меня интересует сейчас превыше всего.

– Хлеба не было. Васек передавал, что с хлебом стало туго…

После дневной поверки Макс проверяет наши номера. Я получаю пощечину: у меня отпоролся уголок тряпицы на брюках. Во время раздачи обеда Виктава пытается ошпарить мне руки, я отдергиваю котелок – половина похлебки выливается на камни; молча сношу удар черпаком по голове. В умывальной встречаюсь со Штриком и недостаточно быстро уступаю ему дорогу. Снова удар – на сей раз в ухо.

– Теперь счастье начнет тебе изменять,– мрачно вещает Шурка, моя котелок; он расстроен: Виктава не дал ему пустых бачков.– Уж это так всегда… если не повезет, так не повезет во всем.

Под вечер к нам во двор заходит Антон. Опять моросит дождь. Становится прохладно.

– Пойдем в шлафзал,– предлагает он мне.

Я отвечаю, что Виктава не пустит. Антон, махнув рукой, скрывается в бараке и через несколько минут окликает меня из окна спальной. Виктава, увидев меня на пороге, буркает по-немецки: «Иди».

Мы усаживаемся в углу. Антон говорит, что скоро нам будет легче: Штрик прогонит этого торвертера.

– Откуда у тебя такие сведения?

– Догадываюсь,– басит он.

Потом он рассказывает о положении на фронтах. Он слыхал, что наши форсировали Днепр; немцы вряд ли продержатся теперь больше года. Союзники высадились в Южной Италии. Очень возможно, что они в недалеком будущем подойдут к границам Австрии с юга.

Я слышал о высадке американцев еще неделю назад и жду, когда можно будет заговорить с Антоном о своем деле. Он просит:

– Ты так незаметно передавай эти новости другим, пусть хлопцы приободрятся.

Я говорю:

– Все это, конечно, радостно, Антон, и подыхать легче, ког-

203

да знаешь, что за тебя отомстят, но… подыхать-то не хочется… особенно так… бесцельно.

Антон закуривает—я первый раз вижу его курящим.

– Знаешь,– продолжаю я,– почти все ребята, с которыми я сюда приехал, убиты, теперь очередь за нами, за мной, Виктором и Олегом, и вот я хотел просить тебя…– Встречаюсь с настороженным взглядом и поспешно доканчиваю: – Просить, чтобы ты принес мне три пайки хлеба. Это нам очень поможет.

Антон берет меня крепко за руку.

– Что вы задумали, Константин? – Взгляд у него становится давящим.– Ну?

– Антон,– отвечаю я, вдруг почему-то поняв, что он не одобрит нашего намерения, и поэтому решив не посвящать его в наш замысел,– мне нужно три пайки хлеба. Если можешь достать – достань, они пойдут на доброе дело; если нет, трудно– скажи прямо, я не обижусь, но мне они очень нужны.

– Ты что же это, не веришь мне?

– Верю, но сказать, зачем хлеб, не могу.

– Добро. Я сам кое о чем догадываюсь, мне Васек как-то упоминал… Хлеба нет. Доставать его, не зная для чего, тоже не буду. Тебя же прошу: если ты не шкуродер, обожди пару дней, с тобой должен побеседовать еще один наш земляк. Он тебя прояснит… Ну, и пока.

Встревоженный, сумрачный, он уходит.

Перед отбоем мы опорожняем еще котелок со сладкой брюквой, доставленной Васьком. Ложась спать, я сообщаю друзьям

о своем разговоре с Антоном.

10

Все последующие дни я хожу как помешанный. Отказ Антона сильно понижает наши шансы на успех, кроме того, непрерывно идут дожди, а вместе с ними прекращаются и воздушные тревоги.

Время движется – уже середина сентября,– а с наступлением холодов трудности нашего предприятия возрастут.

Мы по-прежнему работаем у Лизнера. Норма убийств продолжает выполняться. Мы чувствуем, близок и наш час. Надо было действовать, невзирая ни на что, и мы решаем бежать при первой же воздушной тревоге.

…Утро такое же пасмурное, как и все предыдущие, но без измороси. Крепкий восточный ветер гонит низко над землей разрозненные тучи. Кое-где в разрывы облаков проглядывает блек-

204

лое осеннее небо, и изредка на мокрую землю падают прямые, как лезвие штыка, солнечные лучи.

– К вечеру прояснится,– произносит Олег, задирая голову.

– Да, ветер с востока,– отзывается Виктор.

– Еще должны быть теплые дни,– говорю я.

Мы занимаемся планировкой грунта на самой нижней площадке, шагах в двадцати от заграждения. Выше нас, на трех других площадках, начинается сооружение каких-то зданий. Их строят из крупных неотесанных камней испанцы, наши друзья. Они часто предупреждают нас об опасности таинственным словом «агуа».

Олег срезает лопатой бугор, возвышающийся над вбитым в землю колышком – отметкой. Виктор бросает грунт под откос. Я трамбую, поднимая и опуская массивный, окованный железом чурбак.

Олег выглядит скверно. Шея у него такая тонкая, что кажется, ей трудно держать голову. Виктор высох и как будто еще более почернел; в восточных глазах его теперь постоянно горит мрачный огонек.

Мы всегда вместе и всегда, как одержимые, говорим только об одном: о предстоящем побеге. Ничто другое нас не занимает или занимает лишь постольку, поскольку может как-то влиять на исход нашей операции.

– Все-таки нет худа без добра,– замечает Олег.– Это я насчет того, что мы задерживаемся… Если наши уже форсировали Днепр, они через неделю-другую подойдут к старым государственным границам. Сейчас и партизаны должны усилить свою работу.

– Конечно,– говорю я,– тем более, что немцы, наверное, бросили все силы на фронт.

Переговариваясь так, мы ни на секунду не выпускаем из поля зрения верхнюю площадку, на которой в любую минуту может появиться Лизнер или его помощник.

– Интересно, сколько сейчас времени,– спрашивает после небольшой паузы, ни к кому в отдельности не обращаясь, Виктор.– Часов десять есть уже?

Вероятно, уже одиннадцать, и, вероятно, Виктор это знает, но он всегда рассчитывает на худшее – такой уж он человек.

– Четверть двенадцатого,– заявляет Олег. Он неисправимый оптимист.

Проходит минута молчания.

Я опускаю чурбак, и вдруг сверху, слева, со стороны, за которой мы не следим, раздается злорадный возглас:

– Отдыхаешь тут?

– Агуа! – торопливо произношу я.

– Агуа, агуа! – бежит дальше по площадкам.

– Выходи! Живо! – доносится свирепый выкрик Лизнера.

Я быстро ударяю чурбаком, поглядывая в сторону выкрика.

Из-за дощатой загородки, где расположена уборная, появляется побледневший Шурка, за ним – маленький узкоплечий эсэсовец и Лизнер. Капо бьет Шурку в грудь и отрывисто приказывает:

– Камни носить! Живо!

Шурка покорно направляется к груде камней, затем останавливается и умоляюще смотрит на капо.

– Бери!

Шурка поднимает камень и вновь смотрит на Лизнера. Капо коротким резким взмахом бьет его в лицо и указывает на другой камень – побольше. Шурка хватает тот – на камень падают яркие звезды капель крови – и идет за Лизнером. Лизнер, захлебываясь от возбуждения, что-то говорит ему. Шурка срывается с места и, придерживая груз обеими руками, начинает бегать вокруг загородки.

Мне уже ясно, чем это кончится. Сердце мое колотится частыми гулкими толчками. Мы разошлись с Шуркой, после того как Антон отказал мне в помощи, он перешел даже спать в другое место, но сейчас я многое бы дал, чтобы спасти его.

Руки мои продолжают делать свое дело. Слышится учащенное позвякивание лопат. Хоть бы скорее звякнул колокол – только это выручило бы товарища. Я не могу не смотреть на расправу, потому что я страстно жду чуда, только чуда – ведь я сам помочь не могу: спасти Шурку не удалось бы и ценой собственной жизни!

Шурка бегает вокруг загородки. Лизнер и командофюрер ждут, когда он выбьется из сил. Лицо Шурки, выпачканное кровью, начинает сереть. Огромный камень чудовищным горбом гнетет его. Сколько оборотов он уже совершил?

Кажется, сейчас все смотрят на него. Надламываясь от тяжести, он продолжает бегать, но с каждым кругом движения его становятся все более шаткими. Груз неумолимо давит его. Очевидно, наступают последние минуты…

Лизнер поднимает ржавый лом… Шурка, Шурка, берегись!..

– Костя, не останавливайся,– хрипит рядом со мной голос Виктора, и в эту секунду, поравнявшись с Лизнером, Шурка всем телом обрушивает на него свою ношу.

Лизнер, взмахнув руками, роняет лом и падает. Эсэсовец, отскакивая, цепляющимися пальцами ловит пистолет в твердой черной кобуре. Шурка, вобрав голову в плечи, хватает лом.

206

Лизнер снизу кидается на него. Раздается лязг железа, звериный визг Лизнера – и выстрел.

Мелодично звенит лагерный колокол. Несколько минут не дожил Шурка до своего спасения: видно, не хватило и его сил. Я смотрю на его бездыханное тело у колючей проволоки и молча поднимаюсь с друзьями к пожелтевшйм каштанам.

Вечером – была суббота – Виктор говорит мне и Олегу:

– Если паче чаяния придется погибать здесь, давайте умрем, как Шурка. Пусть зацепят даже одного из нас… будем бить все вместе и, может быть, тоже хоть одного гада, да пристукнем.

Мы обмениваемся крепким рукопожатием, глядя на плотную сетку дождя за окном.

В воскресенье мы целый день мокнем во дворе. Олег кл’янет гнилую австрийскую осень. Виктор погружен в свои размышления.

Под вечер, не выдержав, я предлагаю:

– Давайте сегодня. Черт с ней, с воздушной тревогой, ее, может, не будет до следующего лета.

Олег быстро поворачивается к Виктору. Олег, я чувствую, согласен. Виктор безмолвствует.

– Мы можем пролезть под проволоку сразу после отбоя, когда меняются посты,– говорю я.– Пока часовой поднимается на вышку, мы успеем проскочить. Дождь смоет наши следы. Я однажды пробовал так.

Виктор глухо произносит:

– Это все равно, что пойти в уборную и повеситься.

Я протестую, Олег поддерживает меня, но Виктор неумолим:

– Это же самоубийство, поймите вы… У нас еще есть возможность прежде укокошить какого-нибудь охранника, автоматчика, например, внизу и потом дорого продать свою жизнь… Чудики! Зачем дешевить?

Виктор, как всегда, логичен. Мы с Олегом молчим.

После вечерней поверки, покончив с ужином, плетусь по привычке к воротам. Неожиданно является Васек, и не один: в проулке, поглядывая на меня, стоит сутуловатый остроглазый человек с чахоточным лицом. Передавая мне котелок, Васек шепчет:

– С тобой будет говорить друг Антона. Он сейчас войдет во двор, далеко не отходи.

Я отдаю котелок Олегу и жду. Чахоточный человек, что-то сказав торвертеру по-немецки, поднимается по ступеням и шагает двором к бараку. Минут через десять он возвращается, отыскивает глазами меня и отходит к стене семнадцатого блока.

207

От наших окон нас отгораживает толпа. Мы присаживаемся на низкий каменный бортик, опоясывающий цветник перед бараком.

– Меня зовут Валентин,– говорит он негромко, подавая мне руку.– Я бывший сослуживец и старый товарищ Антона. Для ваших знакомых, в случае вопросов, я тоже ваш земляк. Условились?

Киваю утвердительно головой.

– Антон просил меня встретиться с вами. Давайте побеседуем, но с уговором: то, что я скажу, никому не передавать. Ясно?

– Да.

Валентин продолжает:

– Я знаю, что вы честный советский человек, комсомолец. Поэтому говорю прямо: выбросьте из головы всякие мысли о побеге. Молчите и слушайте. Бежать вы, конечно, смогли бы. Возможно, хотя и маловероятно, вам удалось бы скрыться. Но за ваш побег были бы расстреляны все товарищи, оставшиеся в шлафзале,– сейчас здесь такой порядок. Молчите, пожалуйста. Значит, вы просто не имеете права бежать, морального, понимаете? Если вы только не шкурники, должны понять… А шкурников щадить нечего, нашлись бы люди, которые бы вам помешали… Теперь второе – это можете передать товарищам – с первого октября все уцелевшие из штрафной команды будут переведены на работу в каменоломню, массовых убийств там нет. Вам лично и вашим друзьям советую обратиться к врачу – с первого числа вы сможете посещать амбулаторию,– обратитесь к старику чеху, врачу, он отправит вас в лагерный лазарет, там можно отдохнуть… И третье. Понимаю и разделяю ваши чувства– бесцельно гибнуть вдвойне неприятно. Подумайте, когда будете в лазарете, обо всем, что увидели и узнали за два месяца в Брукхаузене, и, в частности, о том, так ли уж бессмысленно было то, чем вы занимались, когда работали торвертером. Может быть, на эту тему с вами еще побеседуют в лазарете.

Валентин пристально смотрит на меня глубоко запавшими острыми глазами и очень крепко пожимает мне руку.

– До свидания, и мужайтесь. Мужайтесь.

Он встает и, не оглядываясь, быстро уходит, сутуловатый, худощавый, легкий.

После отбоя я рассказываю обо всем друзьям. Виктор говорит:

– Не верится.

– Кто знает,– замечает Олег.

Я молчу. На меня впервые находит отчаяние. Подготовка к побегу, даже сама мысль о нем давали надежду и силы бороться. А теперь?.. Правда или неправда то, что говорил Валентин

208

насчет массовых расстрелов за побег, несомненно одно: наш замысел больше не тайна, и нам действительно могут помешать. Значит, все отрезано, все погибло… Но где же, в чем же тогда еще черпать силу для жизни?

В понедельник нас на работу ведет только помощник капо. Лизнера нет. Говорят, что у него проломлен череп и его песенка спета. Ко мне и к моим друзьям наш надсмотрщик не подходит. Он почему-то вымещает зло на других.

Во вторник он собственноручно убивает трех стариков словенцев. К нам по-прежнему не приближается.

В среду гибнут последние два еврея из французской группы: помощник капо из-за угла будки ломом пробивает им головы.

В четверг во время воздушной тревоги эсэсовец расстреливает четверых.

В пятницу снова льет дождь; надсмотрщик и командофюрер сидят в будке.

В субботу часовой-автоматчик открывает огонь по нижней площадке: трое падают, Виктор хватается за плечо; в обеденный перерыв, спрятавшись в уборной, мы с Олегом осматриваем рану – пуля, к счастью, только поцарапала руку.

В субботу же, зайдя после отбоя в шлафзал, Макс объявляет, что все работающие в команде Лизнера переводятся в команду «Штайнбрух» и в понедельник переходят из карантина на четырнадцатый блок общего лагеря.

– Нам, кажется, можно друг друга поздравить,– невесело усмехаясь, говорит Олег, когда за писарем прикрывается дверь.

– Твой Валентин был прав,– задумчиво произносит Виктор.

– Завтра мы идем к врачу,– заявляю я.

Ночью просыпаюсь от грохота за стенкой. Бужу Олега и Виктора. Слышим, как Виктава, рыдая, кричит по-немецки:

– Простите меня, блокфюрер! Лагерэльтестер, заступитесь!

– Давай еще часы!—требует медлительный голос.

– Я все уже отдал, все, все,– рыдает Виктава. Опять раздаются тупые удары, крики и снова: – Пощадите меня!

– Видно, здорово хапнул с последнего транспорта и засыпался… Добычи не поделили, скорпионы,– шепчет Олег. (Потом мы узнали, что на Виктаву донес один из его соотечественников и что хорошие люди в лагере не упускали ни одного случая, чтобы стравить наших мучителей, жаждавших наживы и соперничавших между собой.)

Радостные, мы засыпаем, как только вопли «герр коменданта», удаляясь, переносятся во двор и там стихают.

…И вот мы идем в лазарет. Идем по той же дороге, по которой нас впервые вели в Брукхаузен. Я гляжу на Альпы, на сол-

14 ю. Пиляр

209

печную ленту Дуная, на вершины холмов, увенчанные руинами замков, и сердце мое вновь наполняется надеждой.

– Мы еще подышим,– говорю я Виктору, высохшему, черному и бледному от боли в плече.

– И повоюем,– бодро произносит Олег, покачивая большой головой на детски тонкой шее.

Виктор молчит. Его глаза почему-то влажны и странно, скорбно блестят.

Часть вторая

1

Я лежу под ветхим одеялом на втором этаже трехъярусиой койки в душном полутемном помещении. Рядом с моей головой окно. Сквозь запотевшие стекла смутно чернеют ели. Лежу здесь уже вторую неделю, один, без Виктора и Олега: нас разлучили после первого же осмотра. Я признан дистрофиком. Что с моими друзьями, не знаю.

По странной прихоти судьбы барак, куда меня направил старший врач лазарета политзаключенный Вислоцкий, именуется тоже карантином. И это тоже очень странный карантин.

Вдоль длинных стен тянутся ряды высоких деревянных коек. На них пластами лежат больные—всего их тут около трехсот человек. Сходить со своего места разрешается только в случае крайней нужды. Сидеть “невозможно: не позволяет расстояние между ярусами. Самовольный выход из барака – тягчайшее преступление; да и как выйти, если отобрана одежда? Еда разносится по койкам санитарами и уборщиками. Медицинская помощь почти не оказывается: во-первых, на весь карантин один врач, а во-вторых, для больных – они все дистрофики – нужно главным образом хорошее питание, а в лазарете «порцион» в полтора раза меньше, чем в общем лагере.

Блокперсонал здесь по сравнению с лагерем более многочислен: старшина – молодой дурашливый немец, уголовник, по имени Вилли; писарь – высокий молчаливый поляк, бывший штабной офицер; врач – румяный круглолицый блондин, чех Штыхлер; парикмахер – испанец, подросток; старший санитар– мой соотечественник Петренко, мрачноватый и несколько загадочный.

Попав сюда, я первые два дня отсыпался. На третий день я резко ощутил голод, который затем с каждым днем чудовищно возрастал. Вначале я еще пробовал отвлечься —думал о посто-

210

ронпих вещах,– но потом сосущее, изнуряющее чувство меня одолело: меня стали вновь преследовать голодные сны; после завтрака, состоящего из пустого кофе, я ждал обеда; после обеденной похлебки ждал драгоценного ломтика хлеба, выдаваемого на ужин. Я поверил в то, что люди от голода сходят с ума или превращаются в идиотов, и начал серьезно опасаться за свой рассудок, вспомнив однажды о работе в штрафной команде, как о счастливой поре своей жизни.

Не знаю, что было бы дальше, если бы в воскресенье, во время раздачи обеда, Петренко не сунул мне лишнюю миску брюквы. Я опорожнил ее, не прибегая к помощи ложки, и только потом догадался поблагодарить. Петренко, сам худой и, вероятно, голодный, угрюмо сказал:

– Меня благодарить нечего, не свое отдаю.

– А чье же?

– Тех, кто кончился.

– А почему же мне?

– Так велено.

Кем велено и почему, выведать у него не удалось. Мне оставалось только благословить свою счастливую звезду. С этого дня Петренко, по-прежнему угрюмый и молчаливый, стал регулярно подкармливать меня, и я почувствовал, что начинаю оживать…

Я лежу лицом к окну. В стекло монотонно настукивает дождь. Внезапно меня озаряет мысль: раз бежать отсюда нельзя, значит надо делать так, чтобы люди назло врагам могли здесь держаться как можно дольше… Есть же в лагере товарищи, имеющие возможность помогать и помогающие другим! Их следует объединить. Словом, в лагере надо создать подпольную организацию. Конечно, предотвратить здесь убийства никто не в силах, но уберечь от дистрофии людей, которые в решительный момент сумеют дать эсэсовцам отпор, можно, и этим надо заняться.

Я переворачиваюсь на живот. Протираю запотевшее стекло, вижу узкую полосу земли между карантином и колючей проволокой, мокрую стену леса, и мне делается невмоготу мое вынужденное одиночество. Я ощущаю почти физическую потребность поделиться своими мыслями с Виктором, услышать горячее одобрение Олега… Где они сейчас? И когда я снова увижусь с ними?

Скидываю с себя одеяло. Из-под матраца достаю пантофли и спускаюсь на пол. Петренко моет в умывальнике миски. Я окликаю его.

– Чего тебе?

211

– Слушай, Петро,– говорю я,– тут в лазарете работает один русский доктор, Степан Иванович Решин… Ты не знаешь?

– Нет.

– Мне надо с ним повидаться.

– Ничего не знаю.

– Я тебя очень прошу, Петро.

– Нечего меня просить. На шестой блок я не хожу, и вообще… иди.

Он поворачивается к своим мискам. Досадуя, я возвращаюсь на койку. Решин, конечно, мог бы узнать, где лежат Виктор и Олег… Тяжелый все-таки человек этот Петренко.

Опять ворочаюсь с боку на бок на трухлявом матраце. Ненадолго забываюсь в нездоровом сне, а когда открываю глаза, вижу бритый затылок и белый халат врача – чеха Штыхлера. Наклонившись, он дает таблетку немолодому красивому французу с большим фурункулом на шее—наискосок от меня, на нижнем ярусе.

– Доктор, можно вас на минуту? – прошу его по-немецки.

– Один момент,– не оборачиваясь, отвечает он и продолжает что-то тихо говорить французу. До меня долетает несколько французских слов.

– Кто меня спрашивал? – произносит он по-немецки через минуту.

– Доктор! Господин врач! – раздается на разных языках со всех сторон.

– Я спрашивал,– говорю по-русски.

Штыхлер, взглянув на номер моей койки, подходит.

– Пожалуйста,– по-русски, вполголоса произносит он.

– Доктор, будьте добры,– быстро говорю я.– Мне надо обязательно повидаться с русским врачом Решиным, он работает на шестом блоке. Не можете ли вы передать ему.

– Вы плохо себя чувствуете?

– Нет, но…

– Имеете жалобу?

– Нет.

– Здесь запрещается устраивать свидания.

– Но это не свидание, доктор работает здесь…

– Сейчас я ваш доктор.

Снова лежу, ворочаюсь, вытягиваюсь и сжимаюсь. Короткий сон, при котором сам не знаешь, спишь ты или не спишь, сменяется бодрствованием, и это бодрствование похоже на забытье. Моя койка начинает мне казаться полкой в вагоне, а лазарет – поездом, бесцельно идущим по какой-то бескрайней равнине.

– Тихо! – доносится внезапно голос старшины блока.

212

Я приподнимаю голову. Старшина Вилли, невысокий поджарый человек в желтом свитере, проходит мимо танцующей походкой с большим табуретом-скамейкой и ставит его в центре палаты. Подросток испанец занимает место у дверей. Вилли взбирается на табурет.

– Али-Баба!

Из-под скамейки неожиданно вылезает пучеглазый старик.

– Начинаем представление,– объявляет Вилли.– Милостивые дамы, господа! Сейчас герой всемирно известной сказки «Али-Баба и сорок разбойников» исполнит модную песенку Рю-мера «Мое сердце». Аккомпанирует карточный шулер, профессиональный преступник Вилли Трудель.

Он соскакивает с табурета. На его место взбирается старик. У Али-Бабы слишком короткие кальсоны; видны тощие икры ног, покрытые густой растительностью.

Вилли, скрестив руки на груди, мастерски высвистывает вступление. У него очень толстые губы, курносый нос, маленькие блестящие глаза. Старик, дождавшись паузы, неожиданно приятным, чуть дребезжащим тенорком начинает:

Мое сердце —пчелиный домик,

А девушки – это пчелы.

Они влетают туда и вылетают,

Как в настоящем пчелином домике.

Он жмурится, стараясь изобразить улыбку, и, набрав в легкие воздуху, выводит вместе со старшиной:

Да, мир прекрасен, его лишь надо понять,

Ди голляри, ди голлярья;

Да, мир прекрасен, его лишь надо узнать,

Ди голляри, ди го!

И потом оба добавляют что-то уже совершенно несуразное:

Ой ля квиква, квиква, квиква,

Ой ля квиква, квиква, квиква,

Голляри,

Голлярья!

Вилли опять переходит на свист, а Али-Баба поет:

Мое сердце – колбасная фабрика,

А девушки – это колбаски.

Они все висят на одной бечеве,

Как на настоящей колбасной фабрике.

Старик жмурится, свист обрывается, и следует припев: «Да, мир прекрасен…», а затем: «Ой ля квиква…» Закончив, Али-Баба раскланивается.

213

– А где аплодисменты? – негодующе восклицает Вилли.

Раздаются хлопки – жидкие, немощные.

– Громче, громче! – требует старшина и срывается с места. Слышится треск пощечин.– Я вас научу уважать искусство, вы, дохлые птичьи головы!

Он искренне возмущен и взволнован. Я думаю о том, чего в нем больше: идиотизма или жестокости.

– А теперь,– резко меняя тон и снова принимая позу конферансье, объявляет Вилли,– посмотрите в исполнении Али-Бабы танец паяца.

Мне не хочется глядеть на кривляние старика. Развеселая свистящая музыка нагоняет тоску. Кто знает– может быть, в эту минуту надо мной или ниже меня тихо умирает какой-нибудь замечательный человек… Рискуя навлечь на себя гнев старшины, я натягиваю ветхое одеяло на голову. Уже сквозь дрему различаю три мерных удара колокола – сигнал отбоя.

Следующим вечером, убедившись, что ни Петренко, ни Штыхлер не помогут мне увидеться с Решиным, я, воспользовавшись отсутствием Вилли, надеваю пантофли и незаметно выбираюсь из блока. На улице темно и скользко. Резкий сырой ветер пронизывает меня насквозь. Проваливаясь по щиколотки в ледяную воду и зажимая обеими руками ворот рубашки, бегу вдоль бараков.

У крайнего – на стене его большая цифра «6» – останавливаюсь. Стучусь. Дверь открывается. Вижу беззубого старика.

– Откуда ты, призрак? – шамкает он.

Говорю, что мне надо срочно видеть русского доктора.

– Прочь!

– Всего на один момент, пожалуйста…

– Вон!

Дверь у самого носа захлопывается. Я чертыхаюсь. Думаю: стучаться еще – выйдет, пожалуй, здешний старшина блока, и тогда быть беде; возвращаться – обидно. Однако ноги мои коченеют, а зубы начинают выбивать судорожную дробь, и я, повернувшись, бегу обратно.

Дверь карантина оказывается запертой. Меня пробирает дрожь. Стою с полминуты, размышляя, потом тихо стучусь. Никто не отвечает. Стучусь сильнее – снова безрезультатно. Постучав в третий раз, прикладываю ухо к двери. Слышу где-то наверху пение. Напрягая слух, различаю среди других голосов голос старшины.

Я попался. Это несомненно. И несомненно, что теперь наказания мне все равно не избежать. А раз так – начинаю бара-

214

банить. Дверь распахивается. Меня обдает волной яркого света и теплого воздуха. Передо мной писарь.

– Кто ты? Откуда?

– Я отсюда.

– Что там такое? Что случилось? – раздается из-под потолка гневный голос Вилли.

Пение обрывается. Слышу, как он упруго соскакивает на пол, как большими нервными шагами приближается к двери.

– Входи!

Я переступаю порог. В ту же секунду удар кулаком валит меня на пол. При падении я цепляюсь за угол койки и прикусываю язык.

– Встать!

Это все уже знакомо. Встаю, чтобы снова упасть. Силы хватает всего на три подъема. После четвертого удара подняться уже не могу. Вилли, все более ярясь, начинает колотить меня носками ботинок. Я загораживаю лицо руками. При одном особенно сильном ударе в грудь я вскрикиваю, колючая боль спирает мне дыхание, я слышу только высокий вибрирующий голос Штыхлера:

– Ты с ума сошел. Это тяжелобольной, у него бред! Оставь его сейчас же!

– Я его оставлю!

Новая серия ударов, и взбешенный крик Штыхлера:

– Оставь сию же минуту, или я позову Вислоцкого!

Удары прекращаются. Вилли орет на врача, врач – на


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю