355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Пиляр » Избранное » Текст книги (страница 17)
Избранное
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:25

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Юрий Пиляр


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)

Утром вместе с немцем-торвертером я занимаюсь уборкой, потом раздаю больным по гюлмиски горячей воды. В полдень торвертер отправляется на кухню за нашим обедом. Едим в комнате Степана Ивановича, не глядя друг на друга. После обеда Решин приказывает мне поспать, так как ночью нам спать не придется. В шесть часов дежурный эсэсовец делает поверку. В десять, когда бьет колокол, Решин открывает свою лабораторию.

Я осматриваюсь. Квадратная комнатка, сплошь выложенная кафелем. На маленьком столе у дверей – деревянная подставка с пробирками, ванночка со шприцами, электрическая плитка;

230

в центре – операционный стол и два табурета; у одной из стен—• фаянсовая раковина. Пахнет денатуратом.

Решин говорит:

– Приведи вчерашних.

Иду снова к койке номер восемнадцать. Человек спит. Беру его осторожно на руки – в нем не больше двух пудов веса – и несу в лабораторию. Решин приказывает положить больного на операционный стол.

– Мы введем ему сейчас глюкозу,– говорит Степан Иванович, подходя со шприцем к столу.

Человек спит. Решин берет его за руку повыше кисти и смотрит на меня.

– Он мертв.

Я отношу тело на восемнадцатую койку и накрываю его с головой одеялом. Разыскиваю больного под номером двадцать три. На меня из полумрака, не мигая, глядят два черных блестящих глаза.

– Вы можете встать?

Выражение глаз не меняется. Они строги, и я вижу в них укор.

– Я помогу вам.

Больной отворачивается. Я тихонько открываю одеяло. Руки у него сложены на груди, как у покойника. Я беру его за плечи—человек издает сдавленный стон – и несу. Больной слабо сопротивляется.

– Вам ничего плохого не сделают,– шепчу ему на ухо.

При виде Решина человек успокаивается. Степан Иванович

обращается к нему по-французски. Больной послушно протягивает худую руку. Решин берет у него из пальца кровь, затем вводит глюкозу и шепчет мне:

– Дай ему хлеба и кусочек сала, в письменном столе, в правом ящике.

Я достаю из стола четвертушку черствого белого хлеба и кусочек шпига. Француз, дрожа, нюхает хлеб – на его глазах выступают слезы. Он ест жадно, давясь. Я протягиваю ему кружку воды. Он запивает одним глотком и напряженно смотрит на меня.

– Нет больше,– отвечаю я, пряча глаза.– Пойдемте.

Когда я помогаю ему улечься, он касается моей руки холодными пальцами.

– Мерси боку, туварищ.

Молодой серб идет в лабораторию сам. Он тоже получает порцию глюкозы и кусок хлеба. Решин спрашивает его:

– Сколько тебе лет, Милич?

231

– Двадесят.

– Жена есть?

– Нет, нет. Мать есть, Мать.

Когда я отвожу его на место и возвращаюсь, Степан Иванович говорит:

– А у того, что умер, осталось три дочери. Мастер-краснодеревец. Он из Львова, наш земляк, прекрасный семьянин был… Иди отдыхай.

Прикрывая за собой дверь, вижу стриженый серебристый затылок профессора. Он подбирает из ящика крошки и торопливо кладет их в рот. У меня к горлу подступает горячий ком.

5

Регулярно через день я встречаюсь в амбулатории с маленьким рябым санитаром. Он заводит меня в уборную и там передает мне небольшой пакет с продовольствием. Пакет я проношу под рубашкой, на животе, придерживая его поясом брюк. На пути в спецблок мне иногда попадаются навстречу эсэсовцы; им ни разу не приходит на ум обыскать меня, хотя они и знают о строгом режиме спецблока: по-видимому, мизерный размер лазаретного пайка исключает у них всякую мысль о том, что заключенные больные могут оказывать подопытным товарищам какую-нибудь помощь. Вероятно, на это рассчитывает и Трюбер. Я часто думаю о том, что, меряя нас на свой аршин, враги оказывают нам немалую услугу. Впрочем, Трюбер и его подручные до некоторой степени правы: подопытные спецблока редко подкармливаются за счет других больных, продуктами нас снабжают врачи, получающие из дома посылки. К сожалению, этих продуктов хватает ненадолго, и, когда они заканчиваются, приходится принимать чрезвычайные меры.

Такой момент наступает в конце января. Маленький санитар– его зовут Богдан,– встретив меня в обычное время в амбулатории, беспомощно разводит руками.

– Неужели ничего? – спрашиваю я.

– Абсолютно.

– Как же быть? Умрут люди…

Рябое лицо санитара страдальчески морщится. Он часто хлопает белесыми ресницами, вздыхает, потом, осененный какой-то мыслью, быстро произносит:

– Чекай.

Исчезая, он оставляет мне работу – кипятить в стеклянной посуде пробирки. Если в комнату заглянет кто-нибудь из эсэсовцев, ко мне не придерешься. Ждать Богдана приходится до-

232

вольно долго. Его задержка начинает уже меня беспокоить. Наконец слышу в коридорчике осторожные шаги, затем шепот на немецком языке:

– Двести граммов даже слишком много.

– За четыре порции?!

– Но ведь это лазаретные порции, человек!

– Может быть, все-таки хочешь получить десять марок?

– Нет, только хлеб.

– Хорошо. Я сейчас принесу. Но без обмана. Если в спирте окажется хоть капля воды… имей в виду.

Шепот обрывается. Я отхожу к окну. С крыльца амбулатории спрыгивает Вилли.

Богдан молча достает из стеклянного шкафчика бутыль со спиртом и наполняет им мензурку. Из мензурки переливает во флакон с притертой пробкой. Потом добавляет в бутыль воды.

– Зараз достанешь,– сумрачно говорит он мне, выходя с флаконом в коридор.

Через день сцена повторяется.

– Богдан, выручай.

– Но цо я могу зробить, человече? Нема ниц.

– Но ведь люди…

Богдан вздыхает.

– У тебя же есть еще спирт.

Рябое личико морщится.

– Человече… Цо мыслишь, мам магазина, альбо цо?

Но он задумывается и через минуту изрекает:

– Чекай-но.

Опять бутыль доливается водой. Я испытываю некоторое угрызение совести – Богдан может за это поплатиться,– но успокаиваю себя тем, что, во-первых, больные снова получат поддержку, а во-вторых, маловероятно, чтобы Трюбер или его помощник сами проверяли качество спирта в бутыли.

Еще через день я вынужден доложить Решину, что продуктов у Богдана больше нет.

– Ничего, это наладится,– шепчет оп.– Мы пока обойдемся как-нибудь своими силами. Правда?

Меня временная голодовка не очень страшит, но я боюсь за профессора: он слаб.

– Степан Иванович, вы не разрешите?.. Мне кажется, я смог бы достать кое-что.

– Как?

– Я найду Олега.

– Нет, нет! У Олега свои заботы. Уж мы постараемся как-нибудь сами.

233

После отбоя мы делим наш хлеб на четыре части. Я раздаю его больным. Степан Иванович вводит мне глюкозу. Сам он едва волочит ноги. Я даю себе слово никогда больше не говорить профессору о перебоях с едой.

Следующие две недели Богдан снабжает меня исправно. В одном из пакетов я обнаруживаю стакан со смальцем и без раздумий припрятываю этот стакан. Степан Иванович удивляется, замечая, что суп в его котелке стал жирным. Я помалкиваю.

Полоса нашего благополучия минует быстро. Снова наступают черные дни. Явившись в третий раз требовать у маленького санитара жертвы, я неожиданно застаю его в хорошем расположении духа.

– Идем… до клозета.

– Получили посылки?

– Нет.

Пакет оказывается теплым.

– Что там, Богдан?

– Картофля.

– Это, случайно, не от русского Олега? – Вопрос у меня вырывается непроизвольно.

– Человече,– с упреком произносит санитар.– Иди, иди, але скоро!

Дня три спустя я сталкиваюсь с Олегом в коридоре амбулатории. Мне все ясно. Я благодарю его. Он, опустив глаза, говорит:

– Поменяемся местами, Костя.

– Нет.

– Ты доволен?.. Я понимаю тебя, Костя.

Незаметно проходит последний зимний месяц. Март начинается солнечными днями. По утрам морозец обливает глазурью сугробы, в полдень вовсю бушует капель, а к вечеру воздух снова становится стылым. Дали проясняются, хвоя делается ярко-зеленой, и опять до рези в глазах сверкают пики Альп. Идет весна. Рождаются новые смелые надежды. И еще больше хочется бороться, действовать, жить.

Я теперь не сомневаюсь, что в лазарете существует объединение антифашистов. Пусть, как и прежде, не в ходу слово «организация» – важно, что она есть. Я горжусь тем, что принадлежу к боевому союзу товарищей, вступивших в тайное единоборство с эсэсовцами. Мне радостно сознавать, что наш союз нередко оказывается сильнее врага.

…В середине марта назначается всеобщий осмотр больных. Готовится массовая выписка в лагерь всех, кто хоть в какой-то мере способен работать.

234

Мне об этом становится известно из разговора Решина с Вислоцким, который появился на спецблоке якобы для проверки его санитарного состояния. Я сижу на табурете у входа в комнату Степана Ивановича, и до меня из комнаты доносится каждое слова.

– Нет, я повторяю, вспомогательного персонала осмотр не коснется,– говорит Вислоцкий,– но это лишь четвертая часть тех, кого желательно удержать. Беда в том, что наши люди выглядят лучше других, а из недистрофиков остаться смогут лишь инфекционные больные.

– Я мог бы посоветовать одну вещь,– негромко произносит Решин,– одно средство, известное из практики работы лазаретов при лагерях военнопленных. Не знаю только, насколько это применимо в наших условиях… Я имею в виду чесотку – вернее, имитацию чесотки. Делается это просто: между пальцами и под мышкой производятся неглубокие наколы острием иглы или булавки, затем эти места натираются обычной поваренной солью. Образуются покраснения и маленькие пузырьки, очень напоминающие чесоточные.

– Гм… а вы знаете, это идея… Я попробую. Правда, за чесоточных больных я рискую попасть в немилость, но что делать. Я непременно испробую ваше средство,—отвечает Вислоцкий.

Выходя из комнаты, он вновь напускает на себя важный вид и едва удостаивает кивка головы торвертера, вскочившего при его приближении.

Наступает первый день всеобщего осмотра. Степан Иванович с утра бродит по палате, не находя себе места. Вымыв полы и раздав кипяток, я с немцем-торвертером отношу двух умерших в мертвецкую. На улице мы стараемся пробыть подольше, возвращаемся примерно через час. Решин по-прежнему бродит как неприкаянный. Когда наступает время обеда, он говорит:

– Сходи к Богдану, узнай, все ли наши пробирки целы.

«Пробирки» – условное название наших людей, это мне уже

известно.

Богдана я в приемной не застаю. В окно вижу Т.рюбера и Вислоцкого, выходящих из карантина,– значит, там уже был осмотр. Они расходятся возле амбулатории. Я вытягиваюсь у двери.

– Почему здесь? – спрашивает старший врач.

– Меня послал к вашему санитару профессор.

– Санитар будет через несколько минут.– Лицо у Вислоцкого непроницаемо. Он проходит в свой кабинет, оставляя дверь полуоткрытой.

235

Богдан является с двумя котелками, очевидно, с кухни. Спрашиваю его насчет «пробирок». Он еще ничего не знает. Вислоцкий окликает его из своего кабинета. Богдан скрывается за дверью. Вернувшись, он говорит, что две «пробирки» разбились.

Иду с этим известием к себе. Торвертера у входа нет: он отправился, видимо, за нашим обедом. Еще с порога слышу раздраженный голос Трюбера в комнате Решина, прежде он никогда не появлялся днем на спецблоке… Должно быть, он заметил мое отсутствие. Что ему теперь говорить? Как ему объяснил мое отсутствие профессор? Неужели засыпались?

Я решительно иду к комнате Степана Ивановича. Смело распахиваю дверь, как будто не зная, что там Трюбер. Вытягиваюсь, руки по швам, и спрашиваю Решииа по-русски:

– Говорить, что ходил за анализами?

– Да, но ты должен объясняться в присутствии оберштурмфюрера только по-немецки,– строго замечает по-немецки Решин, повернувшись к эсэсовцу, добавляет: – Анализы будут готовы своевременно, герр-оберарцт.

Я облегченно вздыхаю. Трюбер смотрит па меня пристально. Он явно не в духе. При дневном свете лицо у него кажется зеленоватым.

– Я не вижу оснований для вашего беспокойства относительно своевременности подготовки анализов, профессор,– медленно и, как всегда, в нос произносит Трюбер.

– Проверять все заблаговременно – моя система, господин оберштурмфюрер.

– Здесь другая система. Я отправляю в каменоломню всех лаборантов Вислоцкого, если они не выполнят в срок моего поручения. Они это знают, и знайте это вы.

– Слушаюсь.

Трюбер опять смотрит на меня.

– Мне не нравится поведение вашего санитара. Он не смеет без стука входить в вашу комнату.

– Но, господин оберштурмфюрер…

– Возражения?

Решин молчит.

– Верните его Вислоцкому и попросите себе другого помощника, желательно немца, с медицинским образованием.

– Слушаюсь.

– У меня есть претензии и к вам лично. О них я буду говорить позднее. Мы что-то путаем, но об этом после… Ты иди.

Прикрыв за собой дверь, я замираю. Неужели у Трюбера возникли подозрения?.. Что тогда будет со Степаном Ивановичем? И что теперь будет со мной?

236

Я опять стою перед Вислоцким в его кабинете,

– Вы пойдете работать в мертвецкую, Покатилов. Сейчас я вас познакомлю со старшим писарем лазарета, вы будете находиться в его распоряжении.

Он нажимает кнопку.

– Пригласи сюда обершрайбера.

Старший писарь, высокий человек с густыми рыжими бровями, дружелюбно протягивает мне руку.

– Отто Шлегель.

– Обершрайбер объяснит вам ваши новые обязанности,– говорит Вислоцкий.– Всего доброго.

Мы с писарем выходим из амбулатории. Под ногами вода. В воздухе тоже вода-туман. Возле карантина нам попадается навстречу эсэсовец. Шлегель быстро снимает фуражку и, прижав ее к бедру, вздергивает подбородок. Я кошусь на его красный винкель и трехзначное число номера. Он старый политический заключенный, старый хефтлинг.

– Люмпен,– бормочет писарь, пройдя несколько шагов, потом, весело улыбнувшись, замечает: – Идиотский обычай, не правда ли?

Он мне нравится. Шлегель, очевидно, из той породы людей, которых нельзя искалечить духовно. Я почему-то уверен, что он коммунист и бывший ротфронтовец. Кроме того, он похож на моряка.

– Вы не из Гамбурга? – спрашиваю его, когда мы подходим к мертвецкой.

– Точно,– отвечает он.– Только не «вы», а «ты», разница в годах тут не имеет значения.

Дверь в мертвецкую полуоткрыта. Мы спускаемся в полуподвал.

– Дать свет,– громко произносит Шлегель.

Я слышу приближающиеся шаги. Щелкает выключатель. Перед нами толстый бледнолицый человек в темном халате.

– Доброе утро, Хельмут.

– Доброе утро.

– Сдавай пост. Пойдешь на спецблок.

– Хорошо.

Этот Хельмут представлялся мне самым нелюдимым человеком на свете. Он встречал нас, санитаров, всегда у входа в мертвецкую. Мы молча складывали трупы у двери, он молча относил их вниз. Я ни разу не слышал звука его голоса. Теперь он пойдет на мое место к Решину. Значит, он тоже свой?

237

–■ Сколько у тебя сегодня? – спрашивает Шлегель.

– Восемнадцать.

– Формуляры уже здесь?

– Нет еще.

– Ну, все равно, отправляйся к Вислоцкому. Я все сделаю сам.

Мы проходим через склад. Трупы лежат на низких каменных нарах. В помещении холодно, пахнет чем-то сладковатым. В конце мертвецкой маленькая застекленная конторка. Там стол, два табурета, вентилятор под потолком. На столе – узкий фанерный ящичек, под столом – электрическая плитка.

Шлегель включает плитку. Мы садимся. Когда спираль нагревается докрасна, он спрашивает:

– Допрашивали тебя когда-нибудь?

– Да. После двух неудачных побегов.

– Чем интересовались?

– Кто мне помогал.

– Тебе помогали?

Молчу. Шлегель усмехается.

– Дай твою куртку.

Он прощупывает каждый шов. Обнаружив осколок бритвы, говорит:

– Штыхлер жалуется, что ему без тебя стало трудно. Профессор Решин тоже очень хвалит тебя. Кстати, никакая опасность ему сейчас не грозит. Продолжим беседу…

Да, меня били до полусмерти. Да, я, конечно, предпочту самоубийство пыткам, тем более, что мне известен способ легко покончить с собой. Да, я комсомолец и горжусь тем, что могу быть полезен антифашистам здесь, в концлагере.

– Хорошо,– произносит Шлегель.– Твои формальные обязанности таковы: в восемь утра ты принимаешь трупы; тут же, в присутствии санитаров, просматриваешь, у всех ли умерших есть наручные номера, потом относишь мертвецов в подвал. В девять писари приносят тебе формуляры. К десяти буду являться я. Затем убираешь помещение. В двенадцать обед. К часу ты снова здесь. В половине шестого встречаешь по всем правилам блокфюрера: он будет считать мертвецов. В семь к тебе прибудет машина из крематория; погрузишь в нее тела и передашь формуляры умерших дежурному эсэсовцу. После этого ты свободен до следующего дня. Понятно?

– Да.

– Теперь о главном. Я буду приходить сюда ежедневно. Иногда мне придется возиться с номерами и формулярами. Ты будешь сторожить у входа. При приближении кого-нибудь к

238

мертвецкой выключишь на секунду свет – это сигнал. Тоже понятно?

– Да.

– Что тебя интересует?

– Ничего.

Скоро приходят писаря. Шлегель сам принимает у них, карточки. Просмотрев их, он встает и говорит мне: «До завтра». Я провожаю его до дверей.

На обратном пути в конторку мое внимание привлекает пара тощих волосатых ног. Является странная мысль, что я где-то уже видел эти ноги. Подхожу к мертвецу и ахаю – это Али-Баба. Глаза у него полуоткрыты, щеки провалились… Не спасла старика и должность шута и все его адское терпение.

Смотрю на железный номер: 21716. Вернувшись к столу, открываю его формуляр. Читаю: Адольф Бергер, немец, рожденный в 1915 году; профессия – литератор; политический заключенный с 1941 года.

Кладу карточку на место. На душе становится муторно. Беру щетку, ведро с водой и принимаюсь за уборку. Моя пол возле нар, где лежит тело Бергера – Али-Бабы, еще раз вглядываюсь в его лицо. На нем застыло страдание. Он был неплохим человеком, но он и не помышлял о борьбе, и муки не оставили его до конца. У мертвого Шурки было другое лицо – просветленное. Мне делается особенно жаль двадцативосьмилетнего старика Бергера.

В полдень я отправляюсь на пятый блок, где живут мои товарищи и где теперь должен жить я. Застаю только Виктора. Он дружески меня обнимает. Мы идем к его койке и, как в прежние, кажется, очень далекие времена, садимся вместе обедать.

– Ты постарел,– замечает Виктор.

– Ты тоже не помолодел.

– Крепко тебе досталось за эти полгода?

– Да, но, видимо, меньше, чем другим.

Я рассказываю Виктору о судьбе Али-Бабы. Он смотрит на меня тревожно своими грузинскими глазами и тихо бросает:

– Ты на опасном посту и очень нужен… Значит, будь поосторожнее.

– Попытаюсь,– отвечаю ему.

Мне пора. Мы стоим еще немного у двери, Виктор говорит, что завидует мне, и я ухожу в мертвецкую.

Во время проверки неожиданно получаю оплеуху от блокфюрера.

– Где «ахтунг»? – спрашивает он.

239

Я объясняю, что работаю здесь первый день и еще не совсем освоился со своими новыми обязанностями. Эсэсовец предупреждает – при появлении блокфюрера я должен быстро и четко произнести «ахтунг» и рапортовать по форме.

– Ты отвечаешь за определенную группу хефтлингов,– поясняет он,– и обязан быть для них примером. Понял?

Ровно в семь приходит крытый брезентом грузовик. Я нагружаю его мертвецами и передаю дежурному унтершарфюреру формуляры. Он прячет их в карман, не переставая жевать бутерброд.

– Ты что уставился на меня так? – интересуется он.– Голоден?

– Нет.

– Тогда ты идиот. Проваливай.

Когда я возвращаюсь на блок, все мои товарищи уже в сборе. Иду в умывальную, потом крепко трясу руку Олегу и Броскову.

Бросков мало изменился с той поры, как я видел его в последний раз. Такое же узкое нервное лицо, такие же твердые, неласковые глаза. На мой вопрос, долго ли нам еще ждать освобождения, оп отвечает:

– Что значит ждать?

После отбоя мы еще долго шепчемся. Виктор недоволен своим положением уборщика. Правда, ему поручают время от времени прятать котелки с супом, которые потом передаются больным, но это, на его взгляд, не работа, а так, пустячки. Старшина здесь свой человек, и вообще жить тут можно, но как-то неловко. Я утешаю Виктора, как могу: лучше же, если уборщик порядочный человек, и потом неизвестно, что будет еще впереди,– надо сохранить силы.

На следующее утро вслед за писарями в мертвецкую является Шлегель. Среди умерших двое русских, Шлегеля интересуют их формуляры. Я отхожу к двери. Через несколько минут Отто подзывает меня.

– Тула была оккупирована?

– Нет.

– Не годятся,– решительно произносит он, просматривает другие карточки и повторяет: – Не годятся.

Минует неделя, прежде чем Шлегелю удается подобрать нужные номера. В моем ящичке на месте формуляров трех умерших русских, гражданских лиц из Курска, Белгорода и Орла, появляются формуляры трех военнопленных. После ухода Шлегеля я знакомлюсь с их данными: все трое офицеры-летчики, и у каждого над личным лагерным номером стоят две красные буквы «SB».

240

Во время очередной встречи с Шлегелем я спрашиваю, что означает это «SB».

– Sonderbehandlung – отвечает Отто.– Люди с такой пометкой гестапо должны умерщвляться не позднее чем через месяц по прибытии в концлагерь… Они уже умерли,– добавляет он с усмешкой.

– Отто, а что написано в моей карточке?

– Цивильный, учащийся.

– Поэтому меня и санитаром устроили?

– Да, это помогло.– Рыжие брови Шлегеля начинают сердито шевелиться.

– У меня нет больше вопросов, Отто.

– И очень хорошо.

Я радуюсь: мы, оказывается, не только путаем расчеты фашистского ученого-людоеда, но, подменяя номера, мы спасаем товарищей и от верной гибели.

Ч

Приходит апрель. Наступает настоящая весна. Горячее солнце в несколько дней съедает остаток снега, высушивает лужи. Все ощутимее становится запах хвои. Снеговые шапки на Альпах сжимаются, уползая к остриям вершин. Близится лето и вместе с ним час новых испытаний.

Стоя у двери мертвецкой на солнцепеке, я смотрю на восток.

– Алло,– раздается голос Шлегеля.

– Я.

– Пойдем вниз.

Гляжу на Отто. Он уже был сегодня у меня. Лицо у пего озабоченное, даже хмурое.

– Что случилось?

– Идем.

Спускаемся в подвал. Отто закуривает.

– Пойдешь в лагерь.

– Когда?

– На днях.

Я уже хорошо усвоил привычку не задавать лишних вопросов, но сейчас, чувствую, без них не обойтись.

– Это надо?

– Да.

– А что все-таки случилось?

Шлегель тушит сигарету, сбивая огонь на пол. Брови его шевелятся.

1 Особая обработка.

16 Ю. Пиляр

241

– Случилось то, что случается здесь каждую весну. Комендант требует, чтобы мы регулярно поставляли рабочих для каменоломни,—в этом, между прочим, одно из назначений лазарета. Ну, а второе – лазарет тоже должен выполнять общий план ликвидации заключенных… Словом, триста дистрофиков скоро будут погружены в газовые автомобили.

Немного погодя я спрашиваю:

– На место нынешних уборщиков, которые пойдут в лагерь, возьмете больных?

Я понимаю, что это единственный способ спасти самых слабых.

– Точно.

Он опять поджигает сигарету и говорит:

– Когда придешь в лагерь, найди на втором блоке Сахнова – не забудь этой фамилии. В бане повидайся с баденмайстером Эмилем. Эмилю скажешь, что Отто здоров. Он будет те15е помогать.

Я благодарю Шлегеля, он – меня. Мы вместе выходим снова на солнце.

– Теперь тебе будет легче наверху,– задумчиво произносит он.– Но в случае чего, спускайся сюда, старик Отто всегда тебя примет.

Он уходит. Я думаю о том, что судьба людей в концлагере и на войне во многом схожа: здесь тоже быстро узнаешь настоящую цену человека, быстро сходишься, так же внезапно расстаешься и так же не знаешь, что будет с тобой через час…

Дождавшись обеда, я решаю зайти на спецблок – проститься с Решиным. Герберт гостеприимно распахивает передо мной дверь. Степан Иванович ведет меня в свою комнатушку и, взяв меня за обе руки, шепчет с одышкой:

– Не рассказывай ничего, я все знаю… Бояться тебе нечего, ты на верном пути, и товарищи не дадут тебе сбиться… Помни то, что видел здесь: истинных людей и тех, кто не достоин названия «человек»; не забудь ни хороших, ни черных дел; об этом потом, после войны, надо говорить без устали, без устали… Предостерегать, напоминать, разоблачать – вот святой долг тех, кто останется в живых, не забудь об этом! И еще просьба личная… Побывай в Днепропетровске, разыщи моих родных и скажи им: «Ваш отец помнил о вас всегда…» Девочки должны завершить образование, младшей, Соне, надо идти в музыкальное училище… Государство им поможет… и все.

– Степан Иванович, мне не нравятся ваши слова.

– Люби правду и… всё. Прощай.

242

Я целуюсь со стариком и покидаю спецблок в самом подавленном настроении.

Вечером Олег говорит:

– Послезавтра идем в лагерь.

Виктор укоризненно смотрит на него.

– Обязательно во весь голос? •

Он быстро засовывает в распоротый шов матраца два свертка – это Броскову, он остается.

Бросков вытягивается на койке. Я гляжу на его тонкий, резко очерченный профиль, на плотно сжатые, твердые губы и думаю: у человека с таким лицом не может быть колебаний. Он поворачивает ко мне голову.

– Скажи свой домашний адрес.

Называю ему почтовый адрес матери. Он просит:

– Запомни мой: Москва, улица Горького, двадцать восемь, квартира его пять.

Горького, двадцать восемь, сто пять,– повторяю я.– Почему ты остаешься, Игнат?

– Так надо.

Я догадываюсь, что Броскову предстоит какое-то опасное дело. Говорю:

– Я хотел бы тоже остаться.

Он отвечает:

– В этом нет нужды.

После отбоя, лежа в темноте, я долго не могу сомкнуть глаз. Я думаю, что когда прибудут в лазарет душегубки, можно было бы проколоть у автомашин баллоны. Или, еще лучше, наброситься всей массой на охранников, разоружить их и дать бой. И тут такие, как Игнат, я, Олег и Виктор, могли бы быть очень полезны. Мы прикрывали бы отступление больных.

Следующим утром, сдав свой пост в мертвецкой высокому седому французу, я делюсь этими мыслями со Шлегелем. Он ворчит:

– Чепуха, бред. Никто не в силах предотвратить акции.

– А для чего здесь оставлен старший рабочий кухни?

– Это мне неизвестно. Не знаю… Надеюсь, ты больше никого не знакомил со своими ночными грезами?

– Нет.

– Тогда забудь о них. Понял?

Я тяжело вздыхаю. Шлегель говорит, что я могу идти на свой блок. Мы еще раз обмениваемся крепким рукопожатием.

Весь день я провожу у окна. Во дворе лазарета оживленнее, чем обычно. Из блока в блок переходят небольшие группы больных, сопровождаемые писарями. Троих приводят в наш барак.

243

Вислоцкий поспешнее, чем всегда, идет к спецблоку. Штыхлер, встретившись со Шлегелем у амбулатории, что-то говорит ему с очень расстроенным лицом.

В обед двор пустеет. Является Олег.

– Всё,– произносит он, заходя в наш угол. У него тоже расстроенное лицо.

Виктор, раздав суп – сегодня обедающих на блоке человек сорок,– садится на койку и вытирает потный лоб.

– Кончил? – спрашивает он Олега.

– Кончил.

– Ты тоже совсем?

– Совсем,– отвечаю я.

Пообедав, возвращаюсь к окну. Передвижение больных усиливается. Вислоцкий еще раз скрывается на спецблоке. Мелькает фигурка Богдана, потом вижу Вилли – он, насвистывая, идет к кухне. Примерно через час все во дворе опять замирает.

Я опускаюсь на койку. Мне хочется закурить. Я встаю и попадаюсь на глаза старшине. Он посылает меня на первый блок – помочь новым уборщикам навести чистоту перед осмотром.

Иду, мою полы и, когда собираюсь обратно, слышу у двери: «Ахтунг!» Невольно отступаю к умывальной. Писарь, парикмахер и врач кидаются к выходу. Двери распахиваются – в палату входит Трюбер, его помощник и еще какой-то хауптшар-фюрср. Старшина блока рапортует. Трюбер, надев пепсне, говорит:

– Начнем.

Писарь достает из папки список. Парикмахер взбирается на верхний ярус первой койки, усаживает больного и перепрыгивает на соседнюю койку. Трюбер отводит глаза от сидящего и, ткнув пальцем на средний ярус, произносит:

– Этого.

Писарь делает пометку в своем списке.

– Этого,– звучит снова голос главного врача.

Писарь отмечает. Трюбер идет вдоль палаты и, поворачивая голову то налево, то направо, повторяет:

– Этого, этого…

Помощник лениво бредет вслед за ним. Хауптшарфюрер гремит коваными сапогами. У меня все сильнее колотится сердце: я почему-то уверен, что, если главный врач увидит меня, оп обязательно скажет: «И этого». Вытягиваюсь, стоя рядом с другими уборщиками; Трюбер, не взглянув на нас, поворачивает назад.

– Сколько? – доносится до меня его гнусавый голос.

– Сорок девять, господин оберштурмфюрер.– Писарь-пемец щелкает каблуками.

244

Хауптшарфюрер берет у него список. Трюбер снимает пенсне. Старшина выкрикивает:

– Ахтунг!

На своем блоке я застаю всех на койках под одеялами.

– В чем дело? Разве и нас будут осматривать? Мы же не дистрофики.

– Такой приказ. Ложись, могут заявиться и сюда,– шепчет Виктор.

Проходят долгие, томительные минуты. Когда раздается удар колокола – сигнал поверки,– я говорю, что теперь уж Трюбера у нас не будет. И в этот момент, как назло, у выхода звучит: «Ахтунг!»

Приподнимаю голову. В дверях – эсэсовцы.

– Что здесь? – спрашивает главный врач.

– Блок выздоравливающих и рабочих кухни. Сто два хефтлинга,– докладывает старшина.

– Всех выздоравливающих в лагерь, завтра же… Делать нам здесь нечего,– говорит Трюбер помощнику.

Утром в последний раз обнимаемся с Бросковым. Внешне он спокоен, но очень много курит.

– Не забудьте мой адрес,– просит он уходя.

Возле амбулатории нас собирается человек сорок. Бывшие уборщики, санитары и особенно рабочие кухни выглядят вполне здоровыми людьми. Прощаясь еще раз в душе с Решиным, Штыхлером, Шлегелем, Вислоцким, я снова мысленно благодарю их. Мы прошли здесь хорошую школу. Скверно одно: предстоящая акция…

Идем в лагерь строем. Солнце припекает совсем по-летнему. На косогорах кое-где зазеленело, у колючей проволоки зоны оцепления часовые стоят без шинелей.

Вечером, уже в лагере, незадолго до отбоя, до нас долетают беспорядочные винтовочные и револьверные выстрелы, потом автоматная дробь. Пальба доносится с той стороны, откуда мы пришли утром. Нас загоняют в барак. Я, Виктор и Олег, стиснув зубы, молчим, смотрим друг другу в глаза.

Подробности мы узнаем много позднее. Оказывается, в лазарете все произошло почти так, как я и надеялся. Заранее подготовленные больные и часть уборщиков кинулись на конвойных. Охрана была смята. Нашим удалось захватить несколько машин и вывезти из кольца человек восемьдесят самых слабых (потом некоторые из них были спрятаны австрийскими крестьянами). Остальные бросились через открытые ворота в лес. Большинство полегло на месте от огня часовых-автоматчиков с вышек. Сре-

245

ди убитых нашли потом и тело Степана Ивановича Решина, отобранного Трюбером для удушения,– предчувствие не обмануло старика.

Руководил всей операцией Игнат Бросков, тоже павший в бою.

Часть третья 1

В лагерь мы прибываем в субботу, а в воскресенье утром я отправляюсь на поиски Сахнова, которого мне велел найти Шлегель.

Вхожу в помещение «А» второго блока. За квадратными столами сидят немцы – завтракают. Маргарин они намазывают на тонкие ломтики хлеба настоящими столовыми ножами, кофе пьют из больших белых кружек. У открытой двери немолодой чех в синем берете курит. Говорю ему:

– Мне надо видеть русского Сахнова.

– Посмотри там.– Чех дымящейся сигаретой указывает на вторые двери, через коридор.

Иду в помещение «Б». Здесь тоже завтракают. У выхода невысокий сухонький немец с зеленым винкелем уголовника на куртке завинчивает крышку бачка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю