Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Пиляр
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)
Вступаем в лес. Дорогу застилает синеватая тень от елей. Псы опять принимаются повизгивать и скулить. Опьяняюще пахнет хвоей. Между стрельчатыми вершинами голубое, как стекло, небо.
– Живее!
Эта команда раздается в голове колонны. Голос тоже повизгивающий, не предвещающий ничего хорошего. Ускоряем шаг.
– Живее!
Ускоряем еще, но идем по-прежнему в ногу. Сейчас это поче-му-то не устраивает охранников, хотя обычно они требуют слаженного шага.
– Быстрее!
Мы переходим почти на бег. Сбиваемся, конечно, с ноги. Псы начинают рычать и рваться с поводков.
– Марш! Марш!
Это команда бежать. Бежим не слишком быстро, экономя силы. По бокам – дула автоматов и скошенные в нашу сторону глаза эсэсовцев. Овчарки, передвигаясь прыжками, рвутся к нам с сиплым яростным лаем. Бежим, вероятно, минут пять, но кажется, целую вечность. Кто-то позади начинает отставать. Крики «живее» и удары во что-то мягкое. Звякает котелок об асфальт. Окрик: «Встать!» – и снова: «Живее!»
Наконец повизгивающий голос приказывает перейти на шаг. Устали, наверно, и конвоиры. Тяжело дыша, выравниваем на ходу ряды. Я стараюсь дышать глубоко: шесть шагов – выдох, пять-шесть – вдох. Но это плохо удается: слишком сильно колотится сердце. Олег, поменявшийся с кем-то местами, косит на меня насмешливый взгляд. Я успел заметить, что он любит под-
155
трунивать над всем и вся, такие люди мне нравятся, но сейчас его поведение меня злит.
Шагаем минут десять. Потом снова бежим. Опять шагаем, опять бежим, и так, пока перед нами не вырастает полосатый шлагбаум, перегораживающий дорогу.
Останавливаемся. Вытираем потные лица. Нас снова пересчитывают– на этот раз тощий эсэсовский унтер, обладатель повизгивающего голоса, и эсэсовец-ефрейтор, стоящий у полосатой будки.
Шлагбаум поднимается. Проходим шагов сто, поворот, и сразу за оборвавшейся грядой леса видим крепость.
Продолжаем идти в ногу. Глаза ощупывают крутые стены, сложенные из больших неотесанных камней. Над стенами – паутина колючей проволоки. По углам – застекленные башни. Они тоже колючие: в открытые окна смотрят пулеметные стволы.
Крепость приближается. Заметно уже, что проволока над степами пристегнута к белым пуговкам изоляционных катушек. Различаем настороженные лица часовых на башнях. У ворот тоже часовые. Ворота железные, двустворчатые. Над ними, на арке, распластался каменный орел со свастикой в когтях.
Интересно все-таки, зачем нас сюда привели. Кажется, можно было бы покончить с нами в лесу. Я украдкой оглядываюсь на товарищей. Лица у всех строгие и, пожалуй, скорбные. Даже у Олега.
2
У ворот нам приказывают остановиться. Опять пересчитывают. Медленно раскрываются тяжелые створы, раздается: «Мютцен аб!» – и мы входим в крепость.
Нас ведут направо, за большое зеленое здание. Успеваю бросить взгляд в сторону: широкая асфальтированная площадь, светлые бараки, чистота и безлюдье. Странная крепость!
Останавливаемся между зданием и стеной. Из здания доносится шум каких-то машин. Нам приказывают повернуться спиной к стене. Из-за угла выходят высокий горбоносый эсэсовец в лайковых перчатках и какой-то странный субъект – толстый, лысый, в просторном светлом костюме, разрисованном красными полосами. У эсэсовца в руке изящный хлыстик, у лысого толстяка черная папка. Толстяк рассматривает нас с откровенным любопытством прозрачными голубыми глазками.
Мы подравниваемся.
– Руссеки? – спрашивает он.
– Русские,– гудим мы.
156
Горбоносый эсэсовец бьет хлыстиком по голенищу своего сверкающего сапога. Толстяк поспешно раскрывает папку. У него маленький, детский подбородок и упругие розовые щечки.
– Увага !,– говорит он.– Кто мает часы альбо пинензы, му-сит сюда давать. Слышите?
Я выучился немного по-польски, сидя в тюрьме, и понимаю, что он коверкает польский язык.
Ни часов, ни денег ни у кого, конечно, нет. Все молчат.
Горбоносый опять касается хлыстиком голенища. Лысый толстяк говорит:
– Быстро, скорей!
Затем предупреждает:
– Кто не дает часы, пинензы, достанет двадесят пять тут,– и шлепает себя ладошкой по плоскому заду.
Кто-то из наших тянет:
– Нет у нас ничего.
Горбоносый рявкает:
– Раздеться!
Толстяк добавляет:
– Живо!
Мы раздеваемся. Одежду складываем у ног. Появляется еще один человек, коротенький, юркий, с лицом, напоминающим крысиную мордочку. Он в синей спецовке, на голове суконная фуражка. Эсэсовец что-то говорит ему вполголоса. Человечек командует: «Налево!» – поворачивается и идет к зданию, сделав знак следовать за ним.
Мы, голые, спускаемся по каменной лестнице в какой-то подвал. Внезапно слышу знакомый голос: «Степан Иванович!» Степан Иванович —это профессор Решин.
– Алексей Иванович! – отзывается Решин.
Глаза постепенно свыкаются с темнотой. Вижу Алексея Ивановича и остальных инвалидов, сидящих на полу. Они в одном нижнем белье, острижены под машинку и побриты. У Алексея Ивановича без бороды болезненно одутловатое лицо.
Человек в спецовке не дает нам приблизиться к товарищам.
– Дальше! – кричит он.
Проходим дальше и попадаем в большой, залитый резким электрическим светом зал. Стены зала кафельные, под потолком душевые рожки. Из них бежит теплый дождь. Слева стоят табуреты, и возле них – люди с бритвами и машинками для стрижки.
Виктор проводит ладонью по подбородку. Подбородок у него
1 Внимание.
157
черный: пробивается щетинка. И вообще он весь черный: короткие жесткие волосы над невысоким лбом, резко изогнутые брови, глаза; кожа смуглая и только зубы белые. Он больше похож на грузина, чем на украинца.
– Черт-те что,– бормочет он, глядя на меня.
Я тоже ничего не понимаю: зачем нас привели в душ?
– А может быть, обойдется? – говорю я.
Виктор отрицательно трясет головой. Пожалуй, он прав: нечего себя тешить надеждой.
Моя очередь. Сажусь на табурет. У парикмахера на брюках белая тряпица с черными цифрами и синим треугольником, в центре которого выведена буква «S». Он перехватывает мой взгляд и спрашивает тихо:
– Дойч ферштеен?
Я киваю утвердительно. Парикмахер прикладывает к моему лбу холодную машинку. Слышу на ломаном немецком языке: «Знаете, что вас ждет?» Пожимаю плечами. «Вас убьют»,– шепчет он.
Не ново, но сердце екает. В глубине души я все-таки начал надеяться, что обойдется. Шепчу:
– Вы кто?
– Испанец. Республика.
– А что здесь такое?
– Концлагерь.
Молчу: мимо проходит юркий человек. Проводив его глазами, спрашиваю опять:
– Зачем нас моют?
Испанец, наклонившись, продувает машинку и говорит:
– Германский порядок, камрада.
Мне хочется пожать ему руку, но я боюсь его подвести.
Иду под теплый дождик. Олег усердно трет чью-то полусогнутую спину. Спина раскачивается, как маятник. Олег отдувается и поворачивает ко мне свою широкую мальчишескую физиономию.
– Разговаривал?
– Да.
– Ну и что?
– Говорит, что убьют.
Синие глаза Олега становятся какими-то старчески серьезными, и я уже раскаиваюсь, что сказал ему правду.
После купания нас бреют. Потом друг за другом мы выходим в раздевалку, в полнейшем безмолвии натягиваем на себя полосатые рубахи и кальсоны. На ноги нам предлагают надеть некое подобие ночных туфель – брезентовый верх, прикрываю-
158
щий одни пальцы, и деревянные подошвы. Здесь это называется «пантофель».
Осторожно постукивая колодками, снова выбираемся на солнце. Алексей Иванович с инвалидами уже наверху. По выражению их лиц вижу, что дела плохи.
Опять появляются горбоносый эсэсовец и лысый толстяк. Нам приказывают построиться в пять шеренг. Инвалиды выстраиваются отдельно. Толстяк достает из папки бумагу…
Я смотрю перед собой. Поразительный концлагерь: бараки легкие, чистые, покрашенные светло-зеленой масляной краской; окна раскрыты; под окнами бахрома цветов; и совершенное безлюдье.
– Бросков!
Бросков произносит: «Я»,– и выходит вперед. Ему приказывают вернуться в строй. Так по очереди вызывают всех. Затем опять пересчитывают. Пересчитывают и инвалидов. Наконец толстяк кладет списки в папку.
– Направо!
Поворачиваемся направо и идем на площадь. Инвалиды остаются.
Я снова гляжу на симметричные ряды бараков, на цветы и не перестаю думать: зачем цветы, если нас привезли сюда убивать?
Делаем еще поворот и поднимаемся по ступенькам на узкий, залитый солнцем дворик между двумя бараками. Дворик вымощен крупным булыжником и отделен от остального лагеря колючей железной сеткой. В дальнем конце его сквозь такую же сетку видны каменные столбы с белыми изоляционными катушками, на которых держится туго натянутая проволока; кажется, что проволока эта чуть-чуть дрожит.
Останавливаемся посреди двора. Лысый толстяк, вытирая голову платком, исчезает в открытых дверях барака. Через минуту он появляется вновь в сопровождении троих: один – пожилой, статный, с крупными жесткими чертами лица, второй – полный, бритоголовый, третий – красивый кареглазый мальчик.
Статный некоторое время приглядывается к нам, потом резким, хрипловатым голосом произносит:
– Налево!
И, откинув голову назад, направляется вдоль строя; за ним – бритоголовый; за бритоголовым – красивый мальчик. Все трое пересчитывают нас.
Толстяк улыбается. Статный, что-то сказав ему, уходит в барак. Бритоголовый с красивым мальчиком поднимаются на крыльцо.
– Ахтунг! – выкрикивает бритоголовый.
159
Мы настораживаемся.
– Кто вы ест – русские? – спрашивает он, растягивая гласные, и, выслушав наш ответ, добавляет: – Так я буду говоритьс вами по-русску.
Язык, на котором продолжает свою речь бритоголовый,– смесь русского с чешским и немецким.
– Ахтунг! Ахтунг! Здесь ест германский концентрационсла-гер. Вшисцы мусят делать то, цо будет приказано. Кто нехце делать, тот идет до крематория. Разумеете?
– Разумеем! – кричим мы, хотя уразумели, видимо, только главное: пас, кажется, не будут всех сразу уничтожать.
Снова пробуждается надежда. Вероятно, Решину просто показалось, что конвоиры называли наш вагон вагоном смертников. Ошибся, наверно, и парикмахер-испанец. Было бы нелепостью везти людей на расстрел за полтысячи километров на запад. Кроме того, баня, стрижка, смена белья и, наконец, эти предупреждения…
Толкаю Олега локтем. Он меня понял. В его синих глазах усмешка.
– Посмотрим.
Виктор по-прежнему мрачен.
– А теперь,– продолжает бритоголовый,– каждый достанет куртку, брюки, ботинки. Каждый мусит пришить себе нумер. Але быстро, быстро!
Отсутствие эсэсовцев и вновь появившаяся надежда делают нас смелее. Кто-то из задних рядов спрашивает:
– А вы кто такой?
Бритоголовый засовывает руки в карманы. У него порядочное таки брюшко.
– Я ест блокфризер, блокцирюлышк,– произносит он с видимым удовольствием.– Вы будете называть меня «герр комендант».
На костюме у него такие же, как у испанца и лысого толстяка, белые тряпочки с номерами и такие же красные полосы. Значит, он тоже заключенный.
– А обедать нам дадут? – раздается из середины строя.
– Так,– отвечает «герр комендант» и, показав нам круглую спину, уходит в барак. За ним исчезает и красивый мальчик.
Мы продолжаем стоять. Лица у всех заметно повеселели.
– Интересно, куда увели инвалидов? – говорит Виктор.
– Может быть, в госпиталь? – гадаю я.
– А что здесь вообще делают? – спрашивает Олег.
Все неизвестно. Не знаем даже, можно ли разойтись или хотя бы сесть, не сходя с места: наши ноги порядком затекли.
160
В дверях опять показывается кареглазый мальчик. За ним другой – голубоглазый и тоже красивый. Что это за мальчики? Они выносят носилки с одеждой, ставят их и приносят вторые – с башмаками на толстой деревянной подошве. Потом появляется «герр комендант» со связкой железных номеров, белыми тряпицами, нитками и иголками. За ними – лысый толстяк со знакомой папкой.
Вызывают Броскова и дают ему одежду, башмаки и номера. «Герр комендант» поясняет: железный номер крепится с помощью проволочки на левой руке вместо часов; белые тряпицы с красным треугольником и черными цифрами пришиваются: одна– на куртку, напротив сердца, вторая – на брюки, на вершок ниже кармана; утерявший номер будет сожжен в крематории.
Мы слушаем, запоминаем и, получив по очереди номера и обмундирование, принимаемся за работу.
Брюки военного образца, неизвестно какой армии, мне велики, я меняюсь с Олегом, куртка французская – как раз впору. Я беру иголку, отрываю нитку.
– Костя,– хватает меня за руку Виктор.
Лица всех, как по команде, поворачиваются направо, в сторону каменных столбов. Вижу – за проволокой понуро идут наши инвалиды под охраной большой группы эсэсовцев с винтовками. Впереди ковыляет Алексей Иванович. Он заметил нас. Поднял голову. Не успеваем мы прийти в себя от неожиданности, как инвалиды исчезают за углом барака. Куда их?
– Быстро, быстро! – кричит с крыльца «герр комендант».
Конец нитки никак не попадает в игольное ушко… Неужели?!
В мертвенной тишине раздается десять последовательных
винтовочных залпов. Десять тяжелых ударов в мозг. Всё – их уже нет… Наши лица белее бумаги.
Мы хорошо знаем, что такое смерть: мы не раз встречались с ней в эту войну. Нам известны ее черты, и мы знаем: она страшна во всех своих видах, смерть. Она страшна вдвойне, когда равнодушно глядит на тебя, поставленного к стенке, вороненым зрачком вскинутой винтовки.
Гробовое молчание. Живые, мы продолжаем делать то, что принуждены делать. Пальцы шевелятся, глаза смотрят на красные треугольники и черные номера, но душа… Нет, в душе то же, что и раньше: ненависть. Ненависть, несмотря на страх за свою жизнь, ненависть, страшная, нечеловеческая.
Через час мы заканчиваем переодевание. Получаем по полмиски жидкой брюквенной бурды. Это обед. Потом, сбившись в кучки, сидим на камнях под палящим солнцем. Разговаривать не хочется. В воздухе висит тишина.
11 Ю. Пиляр
161
Интересно, понимают ли враги, что наша покорность – это только притворство, расчет, выжидание, что при любом удобном случае мы готовы перегрызть им горло… Наверно, понимают. Иначе не зарядили бы электрическим током колючую проволоку, которая окружает лагерь.
Вечером после поверки появляются, наконец, вернувшиеся с работы люди. Их очень много, и все они разные: молодые, старики, юноши, французы, чехи, сербы, поляки, русские. Я знакомлюсь с Шуркой Каменщиком, как себя называет наш соотечественник из интернированных моряков. Он сказал нам: «Выхода отсюда нет». В лагере он давно, а сейчас вот попал в штрафную команду.
Спать ложимся на бумажные матрацы, расстеленные по всему полу в спальной комнате барака – в «шлафзале блока», как выражаются старожилы. Перед отбоем лысый толстяк – оп, оказывается, блоковый писарь, блокшрайбер – объявляет, что все новоприбывшие утром идут на работу. Укладываемся «валетом» и только на один бок – так здесь тесно.
Ночью просыпаюсь: нечем дышать, давит невыносимо со всех сторон. На потолке играют какие-то зловещие багровые отсветы. Кое-кто спит сидя, уткнувшись лицом в колени. Воздух спертый, несмотря на открытые окна… Засыпаю и через минуту снова просыпаюсь: «Выхода отсюда нет».
3
Мне снилось, что я дома. Отец только что вернулся с пришкольного участка, где под скупым вологодским солнышком созревают желтые помидоры и земляная груша, вернулся и, склонив набок большую лысую голову, прохаживается по комнате. У него седая, клинышком, бородка, простые, в железной оправе очки. На йогах – рабочие сапоги. Гимнастерка, сшитая мамой и подпоясанная широким ремнем, порыжела на спине*.. Отец, конечно, опять поджидает гостей: к нему, агроному и учителю ботаники, часто приезжают за советом колхозники. Они все любят папу и называют ласково-уважительно по отчеству: «Карпович». И его нельзя не любить: от бороды у него всегда вкусно пахнет свежим ржаным хлебом, а когда он смеется, он как-то по-дет-ски закатывается, захлебывается и, кажется, плачет, и потом действительно смахивает с переносицы слезы.
Мне надо сказать отцу что-то важное, и я с замирающим сердцем жду, когда он подойдет, положит большую теплую ладонь мне на голову и, повернув к себе мое лицо, спросит: «Ну, чижик?»
162
– Ауф! 1
Вскакиваю еще с закрытыми глазами. Что это? Да, выхода отсюда нет. Я в концлагере, шлафзал…
– Раздеться!
– Сбрасывай, Костя, рубашку,– говорит Виктор, проснувшийся раньше меня.
Сбрасываю рубашку и становлюсь в очередь. Глядя на других, надеваю на ходу брюки, башмаки; куртку рукавами повязываю вокруг пояса. Плотная цепочка полуобнаженных людей медленно движется через спальню, через вторую, с натертыми полами, комнату, «штубу», где помещаются «герр комендант» и еще какой-то черный немец, поворачивается направо, к умывальной, и оттуда на улицу.
Из умывальной, «вашраума», доносится хриплая немецкая ругань. Уже в дверях вижу, как пожилой статный человек – он старшина блока – короткими резкими взмахами бьет резиновой палкой по чьей-то костлявой спине.
За мной идет наш вчерашний знакомый Шурка Каменщик. Он учит:
– Голову под струю, руками ополаскивай грудь и бегом во двор.
Проделываю эти операции. Вытираюсь, как и все, рубашкой. Затем строимся, получаем по маленькому черпаку теплого горьковатого кофе, пьем и снова выстраиваемся. Писарь пересчитывает нас, «герр комендант» проверяет, в порядке ли наши номера. Старшина блока, дождавшись удара колокола, выводит нас за проволочные ворота.
Выходим на площадь – аппельплац. Она запружена людьми: полосатые шапки, желтые, синие, черные куртки, изукрашенные номерами, сдержанный разноязычный гул. Пристраиваемся к какой-то колонне. Старшина здоровается с высоким рыжеватым заключенным в сапогах и что-то говорит ему, указывая глазами на нас. Тот, слушая, покусывает влажные губы.
– Это надсмотрщик штрафной команды, «капо» по-ихне-му,– объясняет вполголоса Шурка.– Его зовут Пауль Лизнер. Он бывший рецидивист. Уголовник. Зверь.
Мы стоим в одном ряду: я, Шурка, Виктор и Олег. Рядом с Олегом—сутулый, с запавшими щеками француз. Шурка работает в штрафной команде, значит и мы попадаем в ту команду, хотя, кажется, еще ничем не проштрафились.
– Такие-то дела,– помолчав, произносит Шурка.
Я смотрю на него. Он небольшого роста, но необычайно ши-
1 Встать!
163
рок в плечах. Кожа на лице у него бурая от солнца и шелушится, глаза быстрые, зоркие.
– Такие,– повторяет он и вдруг, улыбаясь, подмигивает кому-то: – Ничего. Какая б ни была работа, сегодня суббота. Сегодня как-нибудь, а завтра выходной. Вечером получим сыр, мармелад или кружок, с пятачок, колбасы – выменяем брюквы. Так я говорю?
Вопрос ко мне. Я не успеваю ответить. Над аппельплацем раскатисто звучит:
– Ахтунг!
– Вошел комендант,– объявляет Шурка.
– Хайль Гитлер! – доносится от ворот.
– Это эсэсовцы,– поясняет Шурка.
Пауль Лизнер – руки за спину – прогуливается вдоль колонны. Его голубые, со слезинкой глаза поглядывают на нас без всякого интереса. Ничего зверского в его наружности пока не нахожу.
Снова «ахтунг». На площади воцаряется напряженная тишина. Ее разрывает все тот же раскатистый бас:
– Шапки снять!.. Шагом марш!
Через головы вижу, как раскрываются железные ворота. Слаженно захлопали по асфальту деревянные подошвы. Когда голова колонны достигает стены, в третий раз звучит рокочущий голос:
– Команда «Штайнбрух». Две тысячи двести хефтлингов! 1
Колонна пестрой колышущейся массой ползет в ворота. Постукивают колодки. Слышатся выкрики надсмотрщиков, ведущих счет.
Наступает наша очередь. Лизнер выпрямляется.
– Марш!
Шагаем через всю площадь, сдергиваем полосатые шапки; у ворот – рослый, свирепого вида эсэсовский офицер с витыми погонами; наконец лагерь позади.
Сворачиваем направо. Вслед за последним, каменным зданием – вероятно, казармой охранников – открывается чудесный вид: широкая, подернутая серебристым туманом равнина; река, за ней поля, какие-то руины на холмах и сверкающая снежными вершинами гряда гор.
– Альпы,– говорит Шурка.
– А река?
– Река Дунай.
1 Заключенных.
164
Поворачиваем еще раз направо. Лагерь остается где-то сбоку и позади. Идем по узкой, мощенной крупным булыжником дороге. Лизнер обгоняет колонну и, пятясь, продолжает вести счет. Рядом с ним появляется другой надсмотрщик – маленький, черный, похожий на цыгана.
– Помощник,– шепчет Шурка.– Из бывших фальшивомонетчиков. Тоже зверь.
У Лизнера весело поблескивают голубые глаза. Его помощник, кажется, из тех, кто никогда не улыбается: он предельно мрачен.
Мы проходим шагов пятьдесят, и вдруг – стоп. Лизнер поднимает руку. Она у него розовая, с золотистыми волосиками. Рука опускается – полусогнутый указательный палец приходит в движение: вызывает кого-то из строя. Голос Решина:
– Меня?
– Да, да,– произносит Лизнер и выманивает пальцем еще кого-то.
Решин и незнакомый мне пожилой, морщинистый человек приближаются к капо. Лизнер, осклабясь, говорит:
– Старичкам перед началом работы полезно размять косточки. Не так ли?
Решин хмуро молчит. Морщинистый вопросительно смотрит на профессора. Тот быстро переводит фразу на русский язык.
– Ну, и?..– спрашивает капо.
Его похожий на цыгана помощник пронзительно кричит:
– Ложись!
Старики ничком падают на землю.
– Ауф!
Они вскакивают. Лизнер бьет морщинистого резиной по темени.
– Марш! Марш!
Решин и его товарищ, согнувшись, тяжело бегут. Последнему опять достается: помощник капо вытягивает его палкой по спине – товарищ, видимо, очень слаб – и снова кричит:
– Ложись!
Наши падают.
– Ауф!
Поднимаются.
– Марш! Марш!
Бегут.
Так продолжается, пока шатающиеся, запыленные, мокрые от пота старики не достигают ровной тенистой площадки, обрамленной рядами развесистых каштанов. Мы понуро следуем строем.
165
На площадке, спрятав руки за спину, Лизнер произносит речь:
– Тот, кто думает, что здесь дом отдыха, глубоко ошибается. Я не различаю тех, кто не может и кто не хочет работать. Это для меня все равно – одна колбаса. Кто не будет работать, пойдет на пулю часового. Понятно?
Его помощник, приказав нам снять куртки и указывая на груду лопат, кричит:
– Начинай!
Хватаем по лопате и несемся под откос, к буграм свежевзрых-леиной земли. Шурка объясняет, что землю надо перекидывать к самому большому бугру, откуда она грузится в железные вагонетки-лёры. Сам он направляется к одной из таких вагонеток, поставленных на узкоколейные рельсы. Мы – я, Олег и Виктор– всаживаем лопаты в грунт. Через минуту работа идет полным ходом.
Но вот надсмотрщики куда-то исчезают. Мы сразу сбавляем темп и начинаем оглядываться: наверху ряды каштанов, внизу, под нами, колючая проволока, за ней лес. Возле проволоки прохаживается молоденький часовой-автоматчик.
– Зацепить бы его лопатой по черепу. Как ты думаешь? – спрашивает Олег.
Он здоровяк: широкая грудь, крепкая шея; видно, что был хорошим физкультурником. Такой зацепит…
– Мысль интересная,– отвечаю я.
– А что дальше? – говорит Виктор.
Он тоже не из слабых: на полголовы ниже Олега, но плотнее и коренастее его.
– Дальше что?
– В лес.
– А если и в лесу автоматчики?
Виктор самый благоразумный из нас. Кажется, он шага ступить не может без того, чтобы не задаться глубокомысленным вопросом: «А какие последствия будет иметь этот шаг?» Я уже заметил его особую приверженность ко всякого рода умозаключениям– по-видимому, в десятом классе он увлекался логикой. Меня его рассудительность немного смущает, так как не вяжется с моим представлением о южанах: южане, на мой взгляд, должны быть порывисты и горячи. 1
– Был бы фронт поближе…– говорит Виктор и умолкает.
Под каштанами появляются Лизнер, его помощник и высокий
белокурый эсэсовец. Мы спешно набираем темп. Они все трое наблюдают за нами. Мы чувствуем это. Мы почтц физически ощущаем их приближение к нам.
166
– Эй,– раздается шагах в двадцати зычный голос капо.– Эй ты, ленивая тварь, может быть, ты начнешь все-таки пошевеливаться?
«Кому это он?» Мельком оглядываюсь по сторонам. Налево работает Решин с худеньким юным французом, направо Шурка трогает нагруженную лёру. Я ускоряю на всякий случай движения лопаты.
– Живее!
Голос переместился влево. Значит, опять придираются к Решину. Едва успеваю отдать себе в этом отчет, как справа раздается грохот – на соседней колее порожняя вагонетка, развернувшись, сошла с рельсов. Шурка подкладывает под колесо своей лёры камень и бежит на помощь. Наперерез ему бросается помощник капо. Шурка отлетает в сторону и вновь хватается за свою вагонетку. Возле той, что потерпела аварию, ctojtt сутулый, с запавшими щеками француз и показывает помощнику капо свою руку. Она в крови.
Подбегают Лизнер и белокурый эсэсовец. Лизнер спрашивает:
– Что случилось?
Сутулый француз прижимает пораненную руку к бедру. Цыган звонко бьет его по лицу. Лизнер говорит:
– Покажи руку.
И жестом приказывает положить ее на рельс.
Француз недвижим.
– Ну!
Француз протягивает вздрагивающую руку, оглядывается и медленно приседает. Лизнер, схватив валявшийся рядом молот, делает сильный взмах.
– Живо!
Француз, отдернув руку, падает на колени.
– Живее!
Удар, хруст и дикий крик сливаются воедино. Белокурый эсэсовец достает парабеллум и стреляет в изуродованного человека. Помощник капо оттаскивает его за ноги к колючей проволоке. Эсэсовец фотографирует мертвеца.
Мы продолжаем лихорадочно работать. Мне не надо поворачивать голову, чтобы видеть надсмотрщиков: землю мы откидываем как раз в их сторону. У Лизнера сумасшедший взгляд, у эсэсовца возбужденно раздуваются ноздри, помощник капо черен и непроницаем.
Свисток, затем команда:
– Все наверх!
Лизнер показывает рукой на утрамбованную площадку, что повыше нас.
167
– Строиться!
Поднимаемся на эту площадку. Строимся в две шеренги. По-, мощник капо проверяет равнение. Капо хрипит:
– Я предупреждал, что у меня не дом отдыха. Некоторые не поверили мне и отправились к праотцам. Тот, кто не желает последовать за ними, должен точно исполнять все мои дальнейшие распоряжения. Понятно?
Он косится на белокурого эсэсовца. Тот молча пускает сверху вниз струю сигаретного дыма.
– А теперь,– снова поворачивается к нам Лизнер,– вы перенесете мне вот этот участок,– он касается носком сапога узкоколейных рельсов, скрепленных штампованными железными шпалами,– на самую верхнюю площадку.
Помощник капо замечает:
– Этих бродяг слишком много.
Лизнер, посмотрев на рельсы и на нас, бормочет: «Пожалуй». Потом командует:
– Первая шеренга – на месте, вторая – вниз. Быстро!
Я, Виктор, Олег и еще человек тридцать бежим вниз, к буграм земли. Хватаю лопату и вижу: оставшиеся наверху вытягиваются цепочкой, разом поднимают рельсы и, держа их, как ручки носилок, трогаются. В конце молодой парень из нашей группы. Я узнаю его по фиолетовому шраму через все лицо. Лизнер вдруг подбегает к нему и вытаскивает из цепочки человека, идущего впереди. Теперь товарищу со шрамом приходится нести двойную тяжесть. Он идет, широко расставляя ноги и напряженно согнувшись. Передние начинают взбираться на бугор – конец рельсов опускается. Лизнер взмахивает резиновой дубинкой: «Живо!» Передние рванули. Наш бежит на полусогнутых ногах, весь извиваясь от непомерной тяжести. Конец рельсов поднимается– передние уже на верхней площадке. А наш еще у подножья бугра, он плотно зажат железными шпалами на уровне пояса. Снова: «Живо!» Передние опять рванули. «Живее!»
И вдруг—нечеловеческий, раздирающий душу вопль и хруст, словно ломается сухая доска. Я закрываю глаза и тотчас открываю– на последней шпале безжизненно волочится переломленное, как ветка, человеческое тело… У меня на губах откуда-то кровь.
Через минуту к нам спускаются товарищи, переносившие рельсы. У Шурки на трясущемся лице розовые пятнышки. Я отвожу глаза в сторону. За моей спиной раздается тихий смех. Это действует на меня так же, как только что услышанный хруст. Оборачиваюсь: низенький француз в больших роговых очках целует черенок лопаты. У меня по спине пробегают мурашки. Смех ста-
Ц68
новится громче. Внезапно совсем рядом раздается голос Лизнера: «Уже спятил?» – и взрыв безумного хохота. Коротко трещит автомат – хохот обрывается. Сверху, издалека, доносится мерный звон лагерного колокола.
Звенит колокол. Это сигнал на обед. Мы едва способны понять это. Оглушенные, молча поднимаемся в гору. На площадке под каштанами стоят три бачка с завинченными крышками. Нам дают по полкотелка горячей брюквенной похлебки, и мы усаживаемся под деревьями. Минута – и мой котелок пуст.
Я закрываю глаза. В голове ни единой мысли, на сердце тяжесть. И все-таки какое-то второе существо внутри меня требует еще еды, еще брюквы; я борюсь с ним, на это уходит много сил. Зато руки, спина и ноги мои блаженствуют. Постепенно успокаивается и мое второе,’ внутреннее, существо. Я не то дремлю, не то бодрствую – сам не пойму. Наконец как будто засыпаю и словно растворяюсь в небытие.
Верещит свисток. Я опять на ногах. Пустой котелок кладу поверх своей куртки с номером «31913». Попутно сбиваю щелчком длиннолапого паука, опустившегося на цифру «9».
– Пошли, пошли,– торопит Олег.
– Что ж, пошли,– говорю я.
Снова начинается бешеная гонка. Солнце немилосердно жжет. Лопаты позвякивают о камень. В воздухе висит тонкая горячая пыль. То и дело раздаются окрики Лизнера:
– Темп! Живее!
На ладонях образуются водянистые волдыри и тут же прорываются. От однообразных движений ноют поясница, руки, плечи. В голове гудит. Слюна делается густой и липкой. Пыль забивается в нос, в горло, мешает дышать, хрустит на зубах…
Сколько же все это может продолжаться? И кончится ли когда-нибудь?
А Лизнер прохаживается взад и вперед по верхней площадке над нашими головами, крутит в руке резиновую дубинку, и его «темп! живее!» звучит как проклятие, от которого нет избавления.
Наконец, видимо, и он устает. Стукнув кого-то резиной и пообещав расправиться с каждым, кто посмеет хоть на секунду остановиться, капо уходит к каштанам. Мы тотчас замедляем работу.
На смену Лизнеру является его помощник. Гонка возобновляется. Помощник капо нещадно хлещет всех, кто, на его взгляд, недостаточно старается.
Так проходит еще два или три часа.
И в тот момент, когда для измученных людей все становится
16Э
безразличным, когда еще минута и они свалятся обессиленные на землю или с голой грудью пойдут на автомат часового, в этот момент, как праздничный благовест, долетает до нас звон колокола.
Свисток Лизнера подтверждает, что рабочий день закончен.
Взваливаем на плечи лопаты – они кажутся десятипудовыми – и плетемся наверх.
Строимся. Идем.
Я гляжу на широкую Дунайскую долину, на старинные замки, на воздушную черту Альп и не понимаю, что это было: бредовый сон, кошмар?
4
Трудно поверить, что все происходит наяву, но, по-видимому, это явь. Во сне никогда не повторяются в точности одни и те же картины. Мы идем по узкой, мощенной крупным булыжником дороге, минуем казарму охранников, над воротами вижу того же каменного орла со свастикой в когтях – все, что видел утром.