Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Пиляр
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
Как в тумане видел он перед собой старинный буфет, просторный диван с высокой спинкой, шишкинский пейзаж в массивной позолоченной раме; у окна – миниатюрный письменный стол на резных ножках, над ним несколько фотографических портретов.
– Вера,– сдавленно сказал он, когда она появилась с вскипевшим чайником.– Вера…– повторил он и встал, борясь с собой.
– Я знаю, о чем ты думаешь,– быстро сказала она, не подымая глаз.– Не уходи. Хочешь, расплету косу?
– Это, наверно, чудовищно,– бормотал он,– это, может
быть, подло, но это выше моих сил, я не могу ни о чем другом думать, глядя на тебя… . .
– А я – на тебя,– еле слышно произнесла она, бледнея.– Поступай как знаешь.
…Они лежали на диване обессиленные, потрясенные стремительностью того, что совершилось.
– Вот и дождалась своего принца,– воспаленно шептала она.– Ты у меня первый, ты будешь и последний. Я тебя никогда не разлюблю.
– И я.
В комнате горел свет, за незапертой дверью в передней раздавались чьи-то обыденные голоса.
– Это безумие? Да? Пусть безумие. Я тебя люблю.
– Ия тебя люблю,– шептал он.– И я тебя никогда не разлюблю.
– Я утром, как увидела тебя, так и поняла сразу, что – судьба. Знаешь почему? У тебя все написано на лице. Вся твоя горячая душа. И на меня еще никто так не смотрел… Я дура? Да? Но ты ни о чем не беспокойся, ни о чем таком не думай.
320
Я тебя буду любить, только тебя, а ты, если тебе это надо, можешь чувствовать себя свободным.
– Ты моя жена, и я не хочу быть свободным. Я хочу быть только твоим.
– Я хочу быть только твоей…
«Как хорошо, как спокойно,– думал он потом, отдыхая.– Как все несомненно и правильно. Она моя жена, я ее муж, и теперь главное не допустить никакой фальши».
– Вера, ты понимаешь, что стала моей женой? Сколько тебе лет?
– Девятнадцать.
– Что скажет твоя мама, когда узнает? Как ее зовут?
– Любовь Петровна.– Вера несколько принужденно рассмеялась.– Я понимаю, что стала твоей женой, а ты стал моим мужем, а мама, боюсь, не сразу это поймет.
– Не согласится? Кем она работает?
– Детский врач. Она в Филатовской работает. У нас в роду по материнской линии почти все врачи. Вот и Ипполит Петрович… Он, между прочим, брат мамы, мой дядька…
– Я догадался, что вы родственники. Так что мама?..
– Будет, конечно, потрясена. Не говори ей хотя бы, что у пас всё в один день. Не все верят в чудеса.
– А ты веришь?
– А ты?
– Самая большая правда всегда в исключительном,– убежденно сказал он.– Когда во время ареста меня лупили эсэсовцы, я думал, что это кошмарный сон и я проснусь. Кстати, ощущение боли, после того как достигало какого-то порога, пропадало. Не чудо разве? А когда саданули иглой под ноготь, потерял сознание. Опять спасся. Вот тебе и ответ на твой вопрос. Порядочный человек, если он физически здоров и не пал духом, может выдержать пытку. Он терпит боль, пока может, а когда уже не в силах – теряет сознание…
– Папа был очень хороший человек, он был инженер-строитель, метростроевец. В сентябре сорок первого отказался от брони, добровольно вступил в Московскую коммунистическую… А кто твои родители?
– Отец был агроном, селекционер. Мать воспитывала нас, пятерых. Теперь нас двое: сестра-учительница и я.
– А сестра не будет против, что женишься?
– Конечно, нет. А потом я женился уже.
Она благодарно, горячо поцеловала его.
– Мне надо привести себя в порядок. Отвернись. Безумие.
21 Ю. Пиляр
321
безумие,– твердила она.– Дверь не заперта, свет горит. Ты фаталист?
– Немного.
– Я так и думала. Если хочешь – оставайся до утра,– добавила она с чисто женской самоотверженностью, потому что – он об этом не мог знать – ей было не только приятно, но и больно, и странно.– Оставайся, а еще лучше будет, если я маму подготовлю. Давай/пожалеем маму мою.
– Мне не очень хочется жалеть, но если ты так хочешь… Утром я приеду к тебе на работу, и мы договоримся обо всем. Я успею на метро? Который час?
Было без четверти двенадцать. Он ее с трудом уговорил не провожать его.
У него слегка кружилась голова, и он не чувствовал своего тела. Казалось, стал невесом. На душе было тихо, хорошо. И только не проходило удивление: как стремительно все свершилось!
Глава третья
1
Ровно в восемнадцать часов Генрих объявил об окончании вечернего заседания. Увидев, как все раскованно заулыбались, Покатилов подумал, что люди с возрастом не меняются, меняется только их оболочка, а в глубинной сути своей они остаются школьниками, школярами, которые всегда рады звонку на перемену.
Насье кубариком вылетел из-за стола президиума и, весело тараторя, устремился к бельгийской чете. Мари оживленно щебетала, повернувшись к Гардебуа, а Шарль, ее муж, тянул ее за руку к выходу, похоже, сгорая от желания поскорее выбраться из бывшей комендатуры на волю.
– Дамы и господа, уважаемые друзья, напоминаю, что с семи до восьми в гастхаузе нас ждет ужин. К ужину каждый делегат получит бесплатно на выбор четверть литра вина, бутылку пива или один лимонад,– объявил Яначек, продолжая изображать из себя заботливого гида-распорядителя.
И все еще шире заулыбались, зашумели и в беспорядке двинулись к выходной двери.
Покатилов тронул переводчицу за рукав.
– Галя, я исчезну часа на два, вы, пожалуйста, не тревожь-
322
тесь. Если спросит Генрих или кто-нибудь из друзей – в девять я буду у себя в комнате.
– А как же ужин?
– Это, конечно, серьезный вопрос. Придется сегодня обойтись без четверти литра вина, одного пива или лимонада на выбор… У меня есть кое-какие московские припасы, не беспокойтесь.
Ом выскользнул через боковую дверь в комнату секретариата, а оттуда, не замеченный никем,– на улицу и через проходную вошел в лагерь.
За спиной, из-за железных ворот, доносились голоса товарищей, спешивших к автобусу, потом стало слышно, как громче зарокотал мотор и автобус тронулся. Покатилов стоял у каменной стены, прижавшись затылком к прохладной шершавой поверхности и прижмурив веки. Когда все стихло, открыл глаза.
Вот он, Брукхаузен, а вернее – остаток Брукхаузена, то, что пощадило время. Асфальт потрескался, потускнел, несколько уцелевших бараков осели, крематорий как будто врос наполовину в землю. Мертва твоя труба, крематорий,– какое это великое благо, что она мертва! Ржавеет колючая проволока, натянутая на белые головки изоляционных катушек,– как хорошо, что она ржавеет! А вот и мой одиннадцатый блок, и дорожка, по которой волокли меня, полуживого, в бункер на допрос, и сам бункер, укрытый серыми крематорскими стенами, с окном, схваченным железной паучьей решеткой. Облупилась зловещая серая краска на прутьях решетки – и прутья съест ржавчина, дайте срок!
Перед крематорием, там, где в середине апреля сорок пятого года была воздвигнута трибуна, с которой Генрих, Иван Михайлович, Вислоцкий, Гардебуа произносили слова клятвы, стоял памятник. Темная фигура узника с выброшенными вперед руками, кулаки которых были гневно сжаты… Что мы могли этими руками? Не много. Вся семилетняя история Брукхаузена, несмотря на сопротивление лучших,– это кровь, дым, ужас и снова кровь.
Так почему же двадцать лет тянуло меня на это место? Почему сейчас, дрожащий, я едва держусь на ногах, едва справляюсь с собой, чтобы не упасть на этот темный потрескавшийся асфальт, не прижаться к нему щекой, как к родимой могиле, не захлебнуться в рыданиях? Что здесь было важного для души человеческой на протяжении тех семи лет, на протяжении моих двух лет, отчего так тянуло меня сюда во вторую половину жизни? Только ли перенесенные здесь страдания, только ли мученическая смерть товарищей?..
323
Покатилов отер слезы, боязливо оглянулся и пошел за баню, потом по гладким каменным плитам вдоль гранитной стены – к крематорию. Вначале шел быстрым шагом, затем побежал… Вот три ступеньки, ведущие вниз, вот железные двери, открывающиеся со скрежетом, вот полутемное помещение с фотографиями погибших, венками, лентами, развешанными по стенам, справа – печи, слева – ступеньки наверх, на второй этаж, где находилась лагерная тюрьма, «арест» с его камерами-бункерами и комнатой следователя.
Вот она, эта комната! Затхлая каменная коробка с бетонными полами, с зарешеченным окном. Стола нет, железного кресла, к которому привязывали, тоже нет. Но ведь стены те же, решетка на окне та же. Они-то помнят, как это было!
…Мне показалось, что они собираются вывихнуть мне в запястье руку, сломать пальцы, и я ждал удара раскаленной иглой под ноготь и изо всех сил стискивал пальцы в кулак. Но когда, ломая руку, они стали явно одолевать, я закричал: «Папа!»– я это помню. Еще я помню длинную тройную боль п вкрадчивый голос гестаповца с усиками: «Сколько тебе заплатил Флинк?» Нет, вкрадчивый голос был раньше, а боль потом. И была странная мысль: «Какое они имеют право?» И была безмолвная мольба, обращенная к Ивану Михайловичу и ребятам: «Спасайте, выручайте!» Но это тоже – до. А огромная тройная боль была венцом всего. После нее сознание мое отключилось, потухло. Словно в электрической лампочке перегорел волосок.
Боже праведный, и я снова здесь?!
2
– Может быть, принести кофе, Константин Николаевич?
– Спасибо, Галя, не надо, я хочу поговорить со своим другом Анри с глазу на глаз… Переводчик нам не понадобится. Если можно, оставьте мне ваши сегодняшние конспекты, я их просмотрю перед сном.
– Хорошо.
– Спать поздно ложитесь?
– Если я не нужна – сегодня лягу пораньше, я немного устала. В одиннадцать.
– Ну, пожалуйста. Спокойной ночи, Галя,– сказал Покатилов, беря у нее тетрадь в клеенчатой обложке.– Извини, Анри,– прибавил он rio-немецки, повернувшись к Гардебуа, который сидел в кресле у стола и не сводил внимательного, как у глухонемого, взгляда с Покатилова и переводчицы.
324
Гардебуа был в домашнем костюме: стеганая куртка, такого же материала брюки с наглаженной стрелкой, мягкие, без каблуков туфли. На безымянном пальце поблескивал перстень. Рядом на столе темнела подарочная пузатая бутылка мартеля, которую он принес с собой.
– Выпьешь водки? – спросил Покатилов.
Гардебуа потряс смуглой головой и как будто сплюнул.
– Вина. Чуть-чуть.
Покатилов достал из стенного шкафа бутылку мукузани.
– Хочу понять тебя, Анри… Хотел бы,– поправился он.– Понять эволюцию твоих взглядов в послевоенные годы.– Он вопросительно взглянул на товарища.
– О, пожалуйста! Пожалоста,– попробовал Гардебуа произнести русское слово.
– Но вначале скажи, как у тебя со здоровьем и вообще – как жил эти годы?
– О! («Сколько же оттенков этого «о» у французов»,– подумал Покатилов.) Я хотел спросить тебя о том же,– улыбнулся Гардебуа. Улыбка красила его: лицо добрело, молодело.– У меня в общем все было хорошо. В общем. Осенью сорок пятого я женился на дочери своего спортивного шефа. Во время оккупации тесть содержал явочную квартиру. Он был храбрым человеком, несмотря на свою… как это выразиться… свою… свое… Ну, он не был бедным.
– Был?
– Он умер через полгода после того, как мы с Люси поженились. С того времени я – хозяин, или, это все равно, владелец, небольшого спортклуба, которого… который мы получили по наследству…
Гардебуа объяснялся по-немецки посвободнее, чем днем,– у него, видимо, «развязывался язык»,– и все-таки приходилось напрягать внимание, чтобы понимать его.
– Да, я слушаю тебя, Анри.
– Но… если бы не жена, я, наверно, давно бы вылетел в трубу. Но Люси знает дело. Благодаря ей наш клуб приносит кое-какие доходы.
– В Брукхаузене я считал тебя коммунистом.
– О?.. Половину прибыли мы перечисляем французской ассоциации Брукхаузена.
– Ты генеральный секретарь ассоциации?
– Уже десять лет. Десять.– Гардебуа маленькими глотками допил вино, поморгал, обдумывая что-то.– Я хотел бы тоже узнать…
– Как у тебя с нервами, Анри?
325
Гардебуа поднял на Покатилова глаза, понимающе усмехнулся.
– Как утверждает наш диагностический центр в Париже, все бывшие заключенные нацистских концлагерей страдают прогрессирующей астенией. Я не исключение. А ты?
Покатилов вздохнул.
– Здоровье – дерьмо, шайзе,– добавил Гардебуа; он потер лицо жесткими ладонями, голос его стал ниже и глуше: – В пятьдесят пятом во французских газетах появилась заметка о полковнике Кукушкине. Перепечатка из западногерманской газеты, не помню ее названия. Один немецкий офицер, который вернулся из русского плена, из Сибири, рассказал, что встречался в сибирском заключении с Кукушкиным. Он его называл Героем Советского Союза и руководителем вооруженных формирований узников в Брукхаузене. Это правда?
– Не совсем. Руководитель формирований – правда, ты это знаешь не хуже меня. Герой Советского Союза – к сожалению, этого почетного звания Кукушкину никогда не присваивали. А насчет Сибири – нет. Неправда,– Покатилов порылся в бумажнике и положил на стол перед Гардебуа три фотографии.– Вот можешь убедиться… Кукушкин с июня сорок шестого по март пятьдесят шестого работал начальником отделения крупного виноградарского совхоза в Херсонской области. Это недалеко от Черного моря, приблизительно в ста километрах от Одессы…
– Одесса? – А, Одесса,– покивал головой Гардебуа.
– С пятьдесят шестого он – директор этого совхоза, крупного сельскохозяйственного предприятия. Понимаешь? Вот погляди…
И они стали рассматривать фотографии. На одной Кукушкин был снят в полный рост возле калитки палисадника на фоне белой украинской хаты – в темном, довоенного фасона пиджаке, в пестрой рубашке без галстука; на его худощавом, с выпирающим подбородком лице еще лежал отсвет пережитого в Брукхаузене: взгляд насторожен, губы крепко сомкнуты. На оборотной стороне рукою Ивана Михайловича было написано: «Через полгода после возвращения с немецкого «курорта». Родная Херсонщина. 16.10.45». На второй фотокарточке Кукушкин выглядел моложе: в светлом костюме, с орденскими планками, аккуратно причесанный, улыбающийся. На обороте стояла только дата: «9.5.57». Третья фотография запечатлела группу бывших узников, снятых на улице рядом с вывеской «Советский комитет ветеранов войны», в первом ряду в центре – Кукушкин и Покатилов.
326
– Ты позволишь переснять это? – спросил Гардебуа, вглядываясь в лица на последней карточке, датированной 11 апреля 1965 года.
– Конечно.
– Французская ассоциация издает небольшую газету. Я думаю, можно было бы поместить этот групповой портрет и твою пояснительную заметку к нему. Или твою информацию о полковнике Кукушкине…
– Это прекрасная идея, Анри.
– Я внесу такое предложение на рассмотрение нашего бюро. Попытаюсь. Ивана Кукушкина помнят многие французы. Не только французы. Тебе известно, что два наших видных писателя, один – католик, академик, второй – коммунист, вывели Кукушкина – правда, под видоизмененным именем – в своих романах, посвященных концлагерю?
– Об одном романе я знаю. Хорошо бы, если бы ты смог прислать мне эти книги. Или – прямо Кукушкину.
– Об этом еще поговорим. А теперь скажи откровенно, Констант (он произнес «Констант»; так он называл его иногда в Брукхаузене, при этом всякий раз пытаясь растолковать, что означает французское слово «constant»; оно означало – «постоянный^ Покатилов узнал об этом уже после освобождения), скажи, Констант,– медленно повторил, супя брови, Гардебуа,– разве вы, наши русские товарищи, удовлетворены тем, как к вам относятся в вашей стране? Получаете ли вы пенсии, имеете ли военные награды, заботится ли о вас ваш департамент социального обеспечения?.. Я очень рад, что Иван Кукушкин занимает должность директора в вашем государственном сельском хозяйстве, однако на фотографии сорок пятого года он выглядит, извини меня, как арестант… Нас, французских брукхаузенцев, в сорок пятом году Франция встретила как национальных героев и мучеников…
– Всех? – Покатилов почувствовал досаду, что его старый друг как будто умышленно уводит его в сторону от главного вопроса, о котором они должны были поговорить.
Гардебуа потряс головой.
– О, не всех одинаково, потому что и в нашей среде были коллаборационисты. Но уверяю тебя, не менее половины французских брукхаузенцев удостоены чести… удостоены звания кавалера ордена Почетного легиона.
– Ясно, Анри. Я очень рад за вас, ты мне, надеюсь, веришь. И надеюсь, поверишь, если скажу, что мы, советские граждане – бывшие узники фашистскйх концлагерей, гордимся, что к нам в нашей стране относятся как к фронтовикам, тем, кто прошел с
327
боями от Сталинграда до Берлина. Это, как ты понимаешь, высшая честь. А теперь скажи…
– Позволь, Констант…
– Одну минуту, Анри. Ты, конечно, помнишь текст клятвы, принятой нами в апреле сорок пятого перед крематорием, там, где сейчас памятник. Помнишь, что это ты, ты, Анри Гардебуа, говорил с трибуны, что мы не прекратим борьбы, пока не очистим землю от фашизма, поклялся сам и вслед за тобой поклялись все французские товарищи. Ты помнишь об этом?
– Полный текст зачитывал Иван Кукушкин, но я и все французы, разумеется, считаем эту клятву своей. Мы верны клятве, Констант,– тихо сказал Гардебуа.– Чтя память погибших, организуя посещение лагеря бывшими узниками и их близкими, заботясь о сохранении лагерных сооружений и нашего скромного памятника, который всем нам очень дорог, мы не даем забыть о злодеяниях нацистов. По нашему убеждению, это лучший способ борьбы за окончательное уничтожение фашизма на земле в духе нашей клятвы.
– Почему – лучший?
– Потому что он позволяет привлечь к нашей деятельности всех бывших депортированных, невзирая на их сегодняшние политические симпатии и антипатии, их религиозные и философские взгляды.
– Ты стал пацифистом, Анри?
– Во-первых, я стал старше на двадцать лет, во-вторых, послевоенная история убедила нас, что фашизм может выступать в самых разных обличьях… Нельзя всю нашу деятельность сводить к тому, чего требует Генрих: разоблачать неонацистов в Федеративной Республике и вести пропагандистскую кампанию против вооружения бундесвера.
– Разве Генрих не считает важным хранить память о погибших?
– Как дополнение к политической программе и, если угодно, как маскировку ее.
– В данном случае «маскировка» – плохое слово, Анри. И мне кажется, несправедливое.
– Несправедливое? – На смуглой щеке Гардебуа неожиданно зажглось лихорадочное пятнышко.– Ты не слушал утром его реферата?
– Я опоздал на утреннее заседание и поэтому пока не совсем разобрался в его докладе. Но ведь мы с тибой столько лет знаем Генриха как твердого последовательного антифашиста.
– В том-то и беда, что мы по-разному понимаем, что значит
328
быть теперь последовательным антифашистом и как лучше выполнять нашу клятву.– Гардебуа поплевал, вновь потер себе виски, потом взглянул на часы.– Уже одиннадцать… Ты успел побывать в лагере?
– Я был в крематории.
– Да, Констант, ты перенес здесь больше любого из нас, и твой максимализм можно понять. Думаю, что завтра я дам положительный ответ насчет газеты… насчет помещения твоей информации о Кукушкине, о всех советских товарищах.– Он поднялся, грузноватый, грустный.– У нас получился не очень складный разговор. Но мы еще будем обмениваться… мыслями, мнениями. Я хотел… хочу, чтобы мы правильно понимали друг друга. Спокойной ночи, Констант.
– Спокойной ночи, Анри.
3
Оп раздвинул шторы и распахнул окно, чтобы проветрить комнату. В лицо толчком ударил сырой речной ветер. Перед глазами простиралась дышащая холодом мглистая полоса Дуная, отделенная от такой же мглистой полосы неба пунктирной линией прибрежных электрических огней. Речной поток монотонно шумел, могучие струи воды покорно бежали мимо, живое тело реки было нерасчленимо и непрерывно, как время.
«Что значит, стал старше на двадцать лет? – мысленно обратился Покатилов к Гардебуа, продолжая разговаривать с ним.– Разве тот француз в роговых очках, которого изувечил Пауль, исчез из нашей памяти? Разве он, твой соплеменник и товарищ, не стоит по-прежнему на солнечной пыльной площадке, прижимая окровавленную кисть к бедру, и разве Пауль, поигрывая молотом, не требует, чтобы он положил пораненную руку на рельс?.. Площадка эта в череде других событий лишь отодвинулась в глубь нашей памяти, но никуда не исчезла. В этом вся суть… Вообще жизнь человека похожа на некий коридор, по которому он идет, его шаги подобны дням или неделям или даже годам. И стоит только сделать усилие и оглянуться, как поймешь, что времени, строго говоря, нет, а то, что в твоей жизни было, навсегда осталось в тебе, в твоих нервных клетках, в коридоре твоего опыта… Там, на солнечной пыльной площадке Брукхаузена, который вошел в нас, всегда будет стоять француз с раздробленной молотом кистыо руки, и будет всегда бегать с камнем на плече Шурка, и будут жить и жечь наше сердце, пока мы живы, красные звезды капель крови, падающие на камень из разбитой головы Шурки, и будет торчать на
329
бугре, положив руку на парабеллум, белокурый эсэсовец-коман-дофюрер, убийца француза и Шурки. Просто?»
Покатилов постоял еще с минуту у окна, потом снял с вешалки плащ, погасил свет и вышел.
В холле на первом этаже сидели в креслах и спорили Мари, Шарль, Яначек и голландец Ханс Сандерс.
– Продолжение пленарного заседания или начало работы редакционной комиссии? – осведомился Покатилов по-немецки.
– Прекрасно, что ты появился,– сказал Сандерс. Его лицо казалось немного припухшим.– Как ты считаешь, имеем мы право спать здесь, в Брукхаузене?
– Мсье профессор – математик и, следовательно, рационалист, он, конечно, не поддержит нас с тобой, Ханс,– глубоким голосом произнесла Мари. Покатилову почудился в ее словах вызов.
– Меня зовут Константин, мой номер тридцать одна тысяча девятьсот тринадцать,– приветливо сказал он ей.– А ты – бывшая узница Равенсбрюка и Брукхаузена. Не так ли?
– Браво, Покатилов,– сказал Яначек.
– Да,– ответила Мари.– Кстати, Гардебуа называл тебя Констант. Это хорошо звучит по-французски. Как меня зовут, ты знаешь…
– Тебя зовут Мари,– сказал Покатилов.– Насколько я понимаю, ты с Хансом утверждаешь, что спать нам теперь в Брукхаузене нельзя.
– Абсолютно! Спать в Брукхаузене было бы преступлением.– По-немецки Мари говорила чисто, но «Брукхаузен» произносила на французский манер.
– А мне нигде так хорошо не спится, как здесь,– потягиваясь, пробормотал Яначек.
– Я здесь тоже сплю прилично,– просипел Шарль.
По-видимому, они продолжали дурачиться, а Покатилов настроился выйти на улицу, в темь, чтобы побыть наедине со своими мыслями, переварить впечатления этого необыкновенного дня.
– Последний раз я спал здесь ровно двадцать лет назад. Тогда я спал,– сказал он.– Можно ли и надо ли спать сегодня– я не знаю. Вероятно, все зависит от того, что предлагается взамен.
– Еще раз браво,– усмехнулся Яначек.
– Я предлагаю сесть в автомобиль, и через час мы будем в «Мулен-Руже», а желаете – в казино «Ориенталь» с сенсационной ночной программой,—■ заявил Сандерс,—Ты за или против, Покатилов?
330
– Советские люди не посещают капиталистических кабаков,– сказала Мари.
– Советские люди не закрывают глаза на язвы буржуазной цивилизации,– с усмешкой ответил Покатилов.– Но я лично хотел бы сперва убедиться, смогу ли вообще заснуть…
– Кроме того, мсье профессор еще не решил, удобно ли ему брать с собой в ночной бар личного секретаря,– продолжала /Лари, глядя на Сандерса.
– Отчего ты так агрессивна, Мари? – улыбаясь, спросил Шарль.
– Ты прав, Покатилов, я на твоем месте тоже ни на один час не расставался бы с такой очаровательной помощницей,– расхохотался Яначек.
– Вы болтуны,– проворчал Сандерс.– И лентяи. Идемте ко мне и выпьем по рюмке коньяку.
– Я уверена, что московские профессора не пьют коньяка,– сказала Мари.
– Я могу сварить кофе,– предложил Яначек.
– Так куда мы двинем вначале – в «Мулен-Руж», к Яначеку или ко мне? – спросил Сандерс.
– Вначале я хотел бы немного проветриться,– сказал Покатилов.– Какой номер твоей комнаты, Ханс?
– Тринадцать. Яначек, ты в шестой?
– В пятой.
– Мы с Мари в седьмой,– обрадованно пролепетал Шарль.
– Я во второй,– сказал Покатилов.
Он шел по пустынной, тускло освещенной улочке Брукхаузена и размышлял о превратностях судьбы. Мог ли в свои юные годы вообразить сын амстердамского банкира Ханс Сандерс, что когда-то очутится в нацистском концентрационном лагере и свыше года будет вкалывать в каменоломне рядом с польскими партизанами и французскими подпольщиками, спать по соседству с немецким богословом, стоять за брюквенной похлебкой в одной очереди с военнопленными русскими солдатами? В странном, пестром мире, каким был фашистский концлагерь, беспощадно проявлялось подлинное лицо каждого: трусы и эгоисты подчас становились помощниками палачей, честные, но слабые отчаивались. и нередко кончали с собой, честные и сильные искали себе подобных и объединялись для борьбы. Покатилову припомнилась монография французского профессора католика Мишеля де Буара «Маутхаузен». Буар, старый маутхаузенец, в своем исследовании признал, что ни одна организация Сопротивления в гитлеровских концлагерях не родилась вне влияния коммунистов и не развивалась без их активного участия.
331
Действительно, во главе подпольного интернационального комитета в Брукхаузене стояли коммунисты Генрих Дамбахер и Иван Кукушкин, лазаретную организацию возглавляли тоже коммунисты – Вислоцкий, Шлегель. Однако, как и в других концлагерях, во внутрилагерном антифашистском Сопротивлении участвовали и не коммунисты, но, обязательно честные мужественные люди. Такими были и Анри Гардебуа, и Ханс Сандерс. Могли ли они совершенно перемениться за эти два десятилетия? Судя по первому впечатлению, они переменились. Но неужели тихие неприятности или, наоборот, житейское благополучие мирных двадцати лет начисто вытравили из сознания и сердец то, что было добыто таким трудным опытом в лагере смерти?.. А что делал в лагере Шарль? А эта вертушка Мари?
Тусклая, мощенная булыжником улочка кончилась. Впереди чернела скалистая стена заброшенного каменного карьера. Покатилов закурил сигарету, и тут ему померещилось, будто впереди в темноте прошуршал гравий под чьими-то осторожными ногами. «Призрак Фогеля»,– с усмешкой подумал он, заставил себя, не ускоряя шага, дойти до первой гранитной глыбы и неторопливо обогнуть ее. Затем, не оборачиваясь, он вернулся на слабо освещенную улочку.
4
Когда он возвратился в гастхауз, в холле было пусто. За стойкой в деревянном кресле сидел старик в шапочке велосипедиста и тасовал карты. Свет от настольной лампы падал на нижнюю часть его лица с длинным раздвоенным подбородком.
– Добрый вечер,—сказал Покатилов.
– Уже ночь,– ответил старик, обнажив в улыбке мертвые, вставные зубы.– Господин профессор, вероятно, впервые здесь после освобождения…
– Откуда вы знаете меня?
– Я знаю вас еще по той жизни. Вы были тогда юношей, да, да. Я знал и русского профессора Решина, впоследствии погибшего, и его убийцу оберштурмфюрера Трюбера, главного врача. Меня зовут Герберт, я был привратником на спецблоке.
– Герберт? – повторил пораженный Покатилов.
– Да, это я.– Старик встал и приложил два пальца к целлулоидному козырьку.
Невероятно, пронеслось в голове у Покатилова. Он ведь и тогда был стариком. Впрочем, Али-Баба тоже представлялся мне стариком, а когда в мертвецкой увидел его карточку, выяснилось, что ему не исполнилось и тридцати. Однако этот-то, Гер-
332
берт, и в ту пору был, по-моему, настоящим стариком. И уголовником…
– Да, да (ja, ja),– произнес, опуская руку, Герберт.– Час тому назад, заступая на дежурство, я слышал, как здесь господа называли вас советским профессором, и я тотчас вспомнил вас… Да, да. Когда-то на шестом блоке мы вместе мыли полы, и я частенько предупреждал профессора Решина о приближении Трюбера. Так вы действительно с тех пор не бывали в Брукхаузене?
– Послушайте, Герберт, давайте сядем. У вас есть время? И называйте, пожалуйста, меня по имени – Константин.
– Господин старший бухгалтер Калиновски тоже просил называть его по имени. Как прежде, в лагере. Правда, мы с ним уже дважды встречались здесь.
– Кто это?
– Камрад Богдан.
– Ах, Богдан! Я еще не успел толком поговорить с ним. Он сказал, что Вислоцкий умер…
– К нашему прискорбию, да. Это был весьма почтенный и порядочный человек. Он умер сравнительно недавно. Прошу садиться. Хотите кофе? Сигарету?
– Спасибо, Герберт.– Покатилов опустился в соседнее кресло, вытащил из кармана коробку подарочных московских сигарет и протянул старику.’– Возьмите это. А вы что курите? По-прежнему «Драву»? – Он поднес ему огонек зажигалки, прикурил сам и спросил: – Каким образом вы оказались здесь, в гастхаузе городка Брукхаузен, двадцать лет спустя после освобождения?
– Вы не забыли эту старинную тирольскую песню? «У меня больше нет родителей, их давно прибрал бог, Нет ни брата, ни сестры – все мертвы».– Старик дребезжащим тенорком спел этот куплет, и перед Покатиловым проплыла картина: вечер, душный, спертый воздух карантинного барака, блоковой Вилли, курносый дурашливый садист, сидит в кружке немцев-больных на верхнем ярусе нар и сильным чистым голосом выводит: «Jch habe keine Eltem mehr, sie sind schon langst beim Gott…» Затем кидается избивать тех, кто, по его мнению, недостаточно громко аплодирует…
– Да,– помолчав, продолжал Герберт,– после войны в моем городке в бывшей провинции Обердонау не осталось в живых никого из моей родни, и я вернулся в Брукхаузен. Заниматься мелкой спекуляцией не хотелось – ведь нацистский концлагерь и мне открыл глаза на многое,– хлопотать о приобретении профессии в сорок лет было поздновато, и я решил податься снова
333
в лагерь в надежде, что мои знания истории Брукхаузена сгодятся на что-нибудь. В то время здесь была советская зона, лагерные постройки сохранялись как вещественное доказательство нацистских злодеяний, Брукхаузен уже и тогда посещали паломники из разных стран. Короче, меня взяли служить ночным сторожем, мне положили сносное жалование, и я почувствовал себя человеком. Днем я иногда сопровождал важных туристов, выступал в роли гида, порой мне перепадали чаевые от богатых господ из Италии и Франции, которые приезжали на место гибели своих родственников. Так прошло десять лет, я обзавелся домиком, клочком земли. Но в пятьдесят пятом советские войска покинули наши места. Через полгода здешние нацисты выжили меня с моей должности в лагере, а затем и из дома. Вдруг объявился законный владелец этого строения, бывший цивильный мастер каменоломни, между прочим, тоже нацист. Я вновь вынужден был искать работу…
– Печальный финал. А лагерные бараки все были целы до пятьдесят пятого? – спросил Покатилов.
– Все было цело, за исключением трех эсэсовских казарм, кантины и политического отдела, которые сгорели в апреле сорок пятого, когда хефтлинги вели бой с эсэсовским гарнизоном. А в пятьдесят шестом здешние нацисты принялись растаскивать лагерные постройки, несмотря на строжайший запрет провинциальных властей. И всё бы растащили, если бы не вмешался господин надворный советник доктор Дамбахер.