Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Пиляр
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)
– Генрих?
– Да, господин доктор Генрих Дамбахер. Он от имени Международного комитета Брукхаузена потребовал восстановить должность сторожа-хранителя и усилить полицейский надзор за территорией прежнего лагеря. Только благодаря настойчивости господина доктора был восстановлен порядок…
– Вы вернулись на должность сторожа?
– У меня был длительный приступ радикулита, и взяли другого. Но господин Дамбахер вскоре рекомендовал меня на службу в этот гастхауз, хозяин его – честный католик, инвалид войны– предоставил мне каморку и постоянную работу… Вот так-то, дорогой камрад, господин профессор Покатилов. А отчего вы ни разу не побывали здесь за минувшие двадцать лет? Разве вас не тянуло сюда, как тянет всех бывших хефтлингов Брукхаузена?
– Тянуло, Герберт, очень тянуло. Между прочим, чем вы объясните, что всех бывших брукхаузенцев тянет сюда?
– Не только нас. Бывших заключенных Маутхаузена тянет в Маутхаузен, узников Дахау. – в Дахау, бухенвальдцев – в Бу-
334
хенвальд и так далее. Здесь навсегда осталась часть нашей души, и мы бессознательно стремимся соединить разрозненное. Как вы сумели прожить без этого целых два десятилетия?
– После освобождения я лежал в госпитале, потом служил в армии, после армии восемь лет… да, в общей сложности восемь лет учился в университете, в аспирантуре…
– Да, да, вы и в лагере производили впечатление весьма образованного юноши, да, да.
«Ja, ja»,– повторил мысленно Покатилов вслед за ним и сказал вслух:
– Почти все эти годы я не принадлежал себе, а время неслось с огромной скоростью.
– С чудовищной скоростью, господин профессор!– В марте мне стукнуло шестьдесят, а кажется, давно ли…
– Да, дорогой Герберт, время – безжалостная штука. Но ведь и нацисты постарели. Они, наверно, уже не столь активны?
– Ах, откуда, дорогой камрад! Эти змеи обладают превосходным здоровьем, они наплодили целый выводок змеенышей, и молодые еще злее отцов.
– Чем вы объясняете живучесть нацистов?
Герберт молчал с пол минуты, очевидно обдумывая, как ответить. Потом вздохнул.
– Они всегда были сыты, у них всегда имелась крыша над головой, они не ведают тех сомнений и колебаний, которые губят здоровье порядочных людей.
– Вы имеете в виду их отношение к морали?
– Именно это! В тридцать девятом меня посадили в концлагерь за незаконную торговлю углем, и тогда нацистские молодчики костили меня и жуликом, и люмпеном, и врагом немецкого народа, так что, поверите, поначалу было даже стыдно. Стыдно, пока не увидел, как они грабят транспорты новоприбывших заключенных, как выдирают золотые коронки изо рта мертвецов. В сравнении с эсэсовцами обыкновенные карманники, в среде которых я вырос, были сущими ангелами небесными. Да, господин профессор, дорогой камрад. Надо прожить жизнь, чтобы понять это. Но кому нужно теперь наше понимание? А кроме того, змееныши стараются заткнуть рот всякому, кто говорит об этом, многие приличные господа тоже не одобряют подобных речей, поскольку, по их просвещенному мнению, тем самым мы, немцы и австрийцы, как бы испражняемся в свой карман. Да, да… Но я, кажется, заболтался. Уже половина первого, а завтрак в доме сервируется к восьми часам. Вам пора отдыхать.
– Как вы спите, Герберт?
– Что вы?..
335
– Я спрашиваю, хорошо ли вы спите, нормальный ли у вас сон?
– О, да! Правда, я сплю главным образом днем, но и ночами, когда свободен от дежурства, сплю тоже хорошо.
– И вам не снится лагерь?
– С тех пор как я поселился в Брукхаузене, меня перестали посещать кошмары. Лагерь я вижу во сне часто, но, слава богу, без особых ужасов. Желаю и вам покойной ночи, дорогой камрад Покатилов.
5
Поднявшись к себе в комнату, он зажег настольную лампу и уселся с тетрадкой Гали в кресло. Он с удовольствием выпил бы кофе и пожалел, что не воспользовался предложением Герберта, у которого, вероятно, была электрическая плитка или кипятильник. С трудом дочитав до конца доклад-реферат Генриха Дамбахера – весьма умеренный, осторожный в формулировках,– Покатилов неожиданно почувствовал, что его клонит ко сну. Благоразумнее всего было бы немедленно выключить свет и, раздевшись в темноте, залезть в квадратную постель под пуховое одеяло. Но привычка взяла свое: он достал чистую пижаму и направился в ванную.
Раздался чей-то деликатный стук в дверь.
■*– Айн момент,– сказал он и сунул пижаму под подушку.– Пожалуйста. Райн.
За дверью стояла Галя. Она держала на весу небольшой никелированный кофейник.
– Вы еще не ложились? – удивился Покатилов.
– Я переводила кое-какие печатные материалы, а потом ко мне пришли Мари с Яначеком и голландцем.
– Звали в «Мулен-Руж»?
– Просили повлиять на вас, чтобы вы поехали с ними, а когда я сказала, что не могу на вас влиять, Мари затащила меня к себе и попросила передать это.– Галя кивнула на кофейник.
– А мне как раз очень хотелось кофе. Заходите, пожалуйста.
– Не поздно? – Покачиваясь на высоких каблуках, Галя прошла к столу, поставила кофейник рядом с лампой, обернулась со сконфуженной улыбкой.– Так вкусно пахнет…
– Выпейте чашечку за компанию.
– Выпила бы, а то я замерзла, но боюсь, потом не усну. Почему они не отапливают комнаты?
– Обычно в это время здесь уже довольно тепло. Присажи-
336
вайтесь и… не обращайте внимания на беспорядок. Это следы нашей дискуссии с Гардебуа.– Покатилов сдвинул к краю стола немытые стаканы.– Если боитесь пить кофе на ночь – могу предложить в виде исключения двадцать граммов «мартеля» – для сугреву, как говорят у нас в Вологде. Презент моего друга Анри. Что хотите?
:– Двадцать граммов в кофе. Только давайте сперва помою стаканы. Другой посуды нет?
Кофе был крепким, душистым, огненно-горячим. Ему стало жалко перебивать кофейный аромат, и он плеснул себе из сувенирной бутылки в пластмассовый стаканчик – крышку от термоса.
– Ваше здоровье, фройляйн. Прозит! – пошутил он, приподняв стаканчик.– Сейчас отогреете душу французским напитком, наденете русские шерстяные носки и – под немецкую перину. Есть с собой шерстяные носки?
Галя утвердительно качнула головой, глядя на него своими большими, чуточку воспаленными глазами. Как и утром, Покатилов был в костюме, в галстуке, с пробором в серебряно-черных волосах.
– Константин Николаевич, Яначек говорил, что перед освобождением в апреле сорок пятого года вас пытали в крематории. Это верно?
«Когда-то что-то подобное уже было со мной»,– подумал он устало и, пересилив себя, улыбнулся.
– Раз говорил Яначек, значит, верно. Он человек положительный, хотя и не доктор и даже не инженер. Вы заметили, как ценятся здесь эти звания? Например: доктор-инженер Хюбель…
Галя не сводила с него широко раскрытых глаз, смотревших слегка недоверчиво.
– Мари называет вас героем Брукхаузена… Почему же советник по культуре не предупредил меня об этом?
– Мари преувеличивает. Она все время подтрунивает надо мной. Интересно, они все-таки уехали в Вену?
– По-моему, нет. Кажется, голландец уснул. Он что, с горя пьет?
– Скорее, по привычке, Сандерс —выходец из богатой семьи. А вообще, вам может показаться, что мои товарищи слишком часто прикладываются к рюмке… Минутку, Галя. Во-первых, здесь, как и во Франции и в Италии, к еде принято подавать молодое виноградное вино – вроде нашего кваса. Во-вторых, на приемах, как известно, тосты произносятся с бокалом в руке. Таков ритуал…
– Я знаю это, Константин Николаевич. Я хотела спросить
22 Ю. Пиляр
337
о другом… Неужели этот голландец, Сандерс, тоже был членом подпольной организации?
– Оп был храбрый парень. Он тайно портил детали крыла «мессершмитта» в лагерных механических мастерских, где заставляли работать заключенных.
– Выходец из богатой семьи?
– В Брукхаузене нас объединяла общая цель: сопротивляться, вредить фашистам, чем только возможно, и, конечно, не дать уничтожить себя… В том-то и состоит наша с вами, Галя, задача: понять, остался ли прежний антифашистский дух у таких товарищей, как Гардебуа, Сандерс, Яначек, могут ли и хотят ли они по-настоящему продолжать борьбу против старого врага.
– Понятно. Хотя для меня, откровенно, все это как кино. Такое идейное… Вообще-то, я не очень люблю про войну.
– А про что любите?
– Про жизнь… Сложные человеческие отношения. Любовь. Это интересно. А война, подполье – это все же немного примитивно. Вы меня, конечно, извините, может быть, я не все понимаю… Можно еще кофе?
– Конечно, конечно.– Покатилов встал, вынул из чемодана коробку конфет.– Выпейте еще кофе и не забудьте про шерстяные носки.
Она улыбнулась чуть пристыжённо и тоже встала.
– Кофейник и конфеты возьмите с собой,– сказал он и подумал: «Вот еще горе мне…»
– Спасибо. Вы, наверно, очень заботливый муж.
– Не особенно. А вы замужем?
– Да.
Он проводил ее до порога, выкурил в ванной сигарету, переоделся и лег в прохладную постель.
…Они неслышно выступили из темноты и начали приближаться к нему. То ли он забыл запереть на ночь дверь, то ли проникли через открытое окно, когда проветривалась комната. «Это же международный скандал»,– шевельнулось в голове, и потому, что мысль была непривычно вялой, он почти обрадованно заключил, что у него очередной кошмар. Надо было встряхнуть головой, надо было скинуть с себя одеяло, надо… И хотя он уже понимал, что это обыкновенный кошмар, и понимал, что надо сделать, чтобы проснуться, кошмар потому и назывался кошмаром, что избавиться от него было практически невозможно. Он хотел вскочить на ноги и как будто вскочил, но в то же время продолжал неподвижно лежать в постели где-то то ли на
338
восьмом блоке лазарета, то ли в студенческом общежитии. Эсэсовцы остановились в трех шагах от него. «Ударю ногами в живот первого, кто бросится на меня, потом будет легче,– мелькнуло в уме.– Потом свалюсь на пол и очнусь… Давайте, гады! – закричал он, и ему показалось, что он услышал свой голос, долетевший до него из какой-то иной сферы.– Давай!» – крикнул он опять.
Но его уже кто-то цепко держал. Кто-то невидимый подобрался сзади и обхватил его громадными обезьяньими руками, облапил со спины, просунув одну руку между ног, вторую – между подушкой и шеей через плечо и сцепив железные пальцы на животе. Хватка была мертвой, и все-таки надо было вырываться. Только сопротивляясь, можно было спастись – он это знал. Он начал работать ногами и кричать. Он почувствовал, что обливается холодным потом и что голос его все отчетливее прорывается к нему из той сферы. «Ничего,– сказал он себе,– добужусь. Но откуда, дьявол возьми, я знаю эти длинные цепкие руки?.. Фаремба! – закричал он с ужасом, вспомнив черную скалистую стену заброшенного карьера.– Оберкапо штайнбруха Фаремба… Я попался-таки ему. Кошмар!»
– Кошмар,– пробормотал он, с облегчением вздыхая и чувствуя, как спадает пелена удушья.– Как хорошо, что только кошмар!
Он поднялся, покурил, умылся и снова улегся под неудобное пуховое одеяло.
Глава четвертая 1
Сразу после свадьбы Покатилов с Верой переехали за город, в дом к знакомому путевому обходчику – старику. Крохотный мезонин, «теремок», как его окрестила Вера, который они сняли до конца лета, выходил дверью на чердак, где хозяин складывал сено с приусадебного участка. В разгар июльского зноя, когда жара не проходила даже в ночные часы, они перебирались спать на сено, источавшее легкий сладкий дух. Никогда прежде ни он, ни она не высыпались так быстро.
Просыпались на заре. В один и тот же час над их головой на сером брусе стропил появлялась пробившаяся сквозь щель розовая полоска. Он открывал глаза, видел рядом по-детски умиротворенное лицо спящей Веры, осторожно извлекал из ее спутанных волос сухую травинку и вновь зажмуривался, при-
339
слушиваясь к нарастающему гулу сердца. В ту же минуту пробуждалась она и чмокала его в шею сонными губами… Через полчаса, свежие, сильные, они спускались в сад, делали зарядку, затем, пока Вера готовила завтрак, он носил с колодца воду, наполнял двадцативедерную бочку доверху.
И все было радостью. Он взял на себя роль ее репетитора, и ему было радостно, сидя за столом под черемухой, растолковывать ей смысл формул и теорем, показывать, как сложное экономно расчленяется на простое.
Радостно было вместе с ней чистить картошку, ходить на станцию за хлебом и за керосином, радостно – незаметно махнуть на электричке в Москву и вдруг выложить к вечернему чаю кулек ее любимой фруктовой пастилы.
Радостно сопровождать ее на консультации, а после и иа экзамены, радостно видеть, как она заражалась от него уверенностью в свои силы, вдвойне радостно праздновать победу, когда в одно прекрасное утро они увидели ее фамилию в списке, вывешенном в освещенной части вестибюля института.
Радостью была их поездка па Север, к сестре, в лесной край его детства…
И уже начинало казаться, что все тяжелые испытания остались в прошлом, отступили навсегда.
В средних числах сентября, получив студенческий билет, Вера упросила мать испечь традиционный яблочный пирог и устроить чаепитие, на которое как ближайший родственник был позван и Ипполит Петрович. На исходе нешумного семейного пиршества в квартиру позвонили. Вошел Иван Михайлович Кукушкин, улыбающийся, с букетом гладиолусов. Он приехал в Москву в командировку и, понятно, не мог не навестить друга, не поздравить его (о своей женитьбе Покатилов написал ему еще в июле). Весь остаток вечера друзья вспоминали о Брукхаузене, и теща Любовь Петровна, немного старомодная, когда-то, видимо, красивая, до срока увядшая женщина, трижды украдкой вставала из-за стола, комкая платочек.
И вот Покатилов опять перед Ипполитом Петровичем в его кабинете.
– Константин Николаевич, дорогой Костя, вам придется выбирать. Совместить это, увы, невозможно. Или университет, Верочка, ваше будущее, или – концлагерные друзья… Понимаете, ваши встречи, разговоры, даже письма – это постоянный источник возбуждения. При всем уважении к тяжелому прошлому – нельзя, невозможно совместить…
340
Ипполит Петрович тоже был взволнован и то закуривал, то торопливо гасил папиросу о донышко стеклянной пепельницы. Судя по тому, что он ни о чем не расспрашивал, Любовь Петровна уже успела доложить ему о состоянии зятя: и то, что к нему вернулась стойкая бессонница, и то, что он по ночам снова стал кричать.
– Почему бы мне не попробовать какие-нибудь снотворные пилюли, может быть, бром…
Ипполит Петрович не стал слушать его.
– Убить слона дробиной? В июле я рекомендовал вам действенное средство, но вы не вняли. Давайте вернемся к нему. Пишите подробные воспоминания, но только настройтесь, что это будут последние… Вспомните наконец все о вашем ужасном Брукхаузене, чтобы забыть, психологически очиститься.
– А я не хочу забывать. Не имею права.
– Имеете. Вы тяжело ранены. Законы божии и человеческие освобождают таких, как вы, от ответственности за то, что происходит на поле боя после их ранения.
– Совесть не освобождает…
По-видимому, он обидел старика. Ипполит Петрович прошелся по кабинету, и когда снова сел, от его сухопарой фигуры в белом накрахмаленном халате повеяло холодком. Он открыл его историю болезни, посапывая, обмакнул перо в чернила.
– Предупреждаю как врач: если не забудете – университета вам не кончить. И семейная жизнь, кою вы столь лихо начали нынешним летом, полетит кувырком.
– По-моему, вы уже пугаете меня, Ипполит Петрович.
– Нет, только предупреждаю. Так сказать, выполняю элементарный долг врача. Не расстанетесь с прошлым – последствия будут тяжелыми. Это все, что я имел сказать вам…
«Сам нервнобольной, паникер,– в сердцах думал Покатилов, притворяя за собой дверь кабинета.– Небось сговорился с сестрицей. Родственнички, называется».
Он взял в раздевалке плащ, портфель с книгами и вышел в золотистый солнечный дворик.
Стоял ясный тихий день. Напротив в Александровском саду деревья пожелтели, но еще хранили летнюю пышность. Время от времени с ветвей срывались листья и, раскачиваясь и мельтеша пестрыми спинками, опускались на бархатисто-зеленые газоны, на огненно-алые клумбы. Небо над Кремлем было блекло-голубым и невысоким, как всегда в пору бабьего лета.
Покатилов побрел к метро, продолжая размышлять о категорическом требовании Ипполита Петровича. Безусловно, кое-что он с удовольствием забыл бы. Например, допрос в крематории.
341
Или работу в штрафной команде. Но от него хотели, чтобы он забыл все: и злодейства, и борьбу против злодейства. В сущности, просьба новых родственников сводилась к тому, чтобы он прекратил переписку с Кукушкиным и Виктором Переходько, своими самыми близкими товарищами по Брукхаузену, и оставил попытки разыскать семью Решина.
Конечно, было очень неловко, что он опять стал кричать, неловко прежде всего перед Любовью Петровной: ведь они жили в одной комнате. Вера, правда, держалась молодцом. Она осторожно будила его, успокаивала. Утром, если мать начинала ворчать, старалась разрядить атмосферу шуткой. «А может, нам с Верой надо снять где-нибудь комнату? Как чудесно жили мы вдвоем в теремке… На мою и ее стипендии могли бы питаться, а триста рублей, которые обещала посылать сестра,– платить за жилье»,– подумал он, останавливаясь у застекленного фасада метро «Библиотека имени Ленина», там, где всего три месяца назад он ожидал встречи с Верой, их первой встречи.
2
Он решил поехать на Большую Пироговскую. Вера освобождалась через час, он подождет ее в садике напротив института, потом они пойдут домой пешком и дорогой поговорят.
– Никак Покатилов?
Перед ним вырос как из-под земли комендант общежития на Стромынке Снегирев, немолодой, невысокий, с крупными, отчего-то всегда печальными глазами.
– Привет, Василий Степанович. Как поживаете?
– Мы-то поживаем. А вот твой бывший сосед по койке Ванюша, мой землячок, приказал долго жить.
– Что за глупая шутка…
– Вот гляди, мамаша прислала телеграмму.
Разговаривая, они отошли в сторонку. Казалось нелепым, невероятным, что в двадцать пять можно умереть от рака легких. Покатилову вновь вспомнился новогодний вечер на Арбате, сияющее румяное лицо Ивана, русые колечки надо лбом и то, как он летел вприсядку по кругу, лихо вскрикивая и заражая всех неистовым весельем.’ Вспомнился их последний разговор в общежитии, его душевное участие в делах Покатилова, пророчество насчет скорой женитьбы.
– Так-то, друг,– резюмировал комендант печально.– Такова жизнь наша. Сегодня гость, а завтра на погост. Так что бери от жизни все, не откладывай на будущее. Радуйся, что есть те-
342
перь своя жилплощадь, постоянная прописка, молоденькая жена под боком.
Он тряхнул руку Покатилову и, нахлобучив кепку на глаза, зашагал к университету; в административно-хозяйственном отделе его ожидала очередная выволочка за беспорядок в общежитии.
Непривычное чувство уныния охватило Покатилова. Оказывается, не на войне – в этой спокойной мирной действительности на человека могло безнаказанно напасть чудовище (разве рак не чудовище?) и на виду у всех сожрать. Веселый здоровяк, морячок, которого миновали немецкие снаряды и пули, которого не сумела поглотить студеная морская глубь, умер теплым сентябрьским днем в районной больничке от внезапно прорезавшейся болезни, от паршивого вируса, с которым пока не в силах справиться медицина всего мира… И получается, что надо жить так, как если бы тебе оставалось жить один день или даже один час. То есть? Но тут-то люди и расходятся во мнениях. Что бы я стал делать, если бы мне сказали, что умру через час?
Он сидел на скамейке перед строгим серым зданием мединститута, машинально следил за выходной дверыо главного корпуса, стараясь не прозевать Веру, и думал, что человеку, по сути, всю жизнь приходится искать ответ на этот вопрос. Причем правильный ответ на него в одну пору жизни отнюдь не избавляет от необходимости думать над ним в последующем. Чем бы я стал заниматься, если бы узнал, что через час меня не будет?
Золотая осень полыхала и здесь. Желтые, багряные, лимонно-зеленые кроны тополей и лип на бульваре купались в чистом солнечном свете. Как и в Александровском саду, от ветвей по временам отделялись подсохшие листья и, раскачиваясь в воздухе, плыли к земле, уже покрытой пестрым шуршащим настилом. «Имею ли я моральное право мучить других своим недугом?..»
Он увидел Веру издали, и опять она представилась ему мало похожей на себя. До того мало похожей, что защемило сердце. В пыльнике, с материнским портфелем, спускалась она по лестнице с двумя девушками и парнем в очках, очевидно, сокурсниками. Вера с загадочным видом рассказывала что-то, а девушки и парень, поворачиваясь к ней, так и покатывались со смеху. У нее уже не было косы (она подстриглась накануне свадьбы) и не было прежней милой девчоночьей угловатости; наоборот, в движениях проступила некая округлость и основательность.
Он окликнул ее. Вера, сразу переменившись в лице, повернула к нему.
– Что стряслось, Костя? Что?
343
Он взял ее, как всегда, холодные руки в свои.
– Умер от рака мой товарищ по университету. Двадцати пяти годков. Сгорел за три месяца. Между прочим, хотел быть шафером на нашей свадьбе.
Она покачала головой.
– Фу! Я думала, что-нибудь с мамой. Или Ипполит Петрович наговорил каких-нибудь неприятностей… Ты был у него?
Да, она, пожалуй, очень изменилась. Странно, что он только сейчас это заметил.
– Ипполит Петрович ничего нового не сказал. Бог с ним, с твоим непоследовательным дядюшкой.
– Неужели на тебя так подействовала смерть товарища? – спросила она с искренним изумлением.
– Ах, Вера! Нельзя же думать только о себе.
– Разве я о себе?
– Ну, о маме, обо мне. Это ведь ужасно, когда в мирное время гибнут такие ребята.
– Но ты столько смертей повидал…
– К смерти нельзя привыкнуть. Тот, кто равнодушен к смерти других, тот просто нравственный урод. И это еще в лучшем случае.
– Ты хочешь сказать…
– Да, если исчезает сострадание, если исчезает чувство ужаса перед гибелью себе подобного – человек перестает быть нормальным живым человеком.
Вера ухватила его под руку, коснулась лбом его плеча.
– Костя, я тебя люблю и маму люблю. А того товарища твоего я и в глаза не видывала, хоть он и собирался быть у нас шафером. Умом мне жалко, как всякого молодого, который погибает. А сердцем действительно равнодушна. Что я могу поделать с собой?
– Хорошо, что ты хоть прямо говоришь об этом, Вера. Я всегда ценил в тебе искренность, поэтому тоже хочу…
Прохожие оглядывались на них.
– Потише,– попросила Вера.
– …поэтому я хочу тебе тоже прямо сказать, что не нахожу возможным и не желаю больше мучить твою маму.
Она приостановилась, быстро, встревоженно заглянула ему в лицо.
– Костя, что ты выдумываешь?
– Давай снимем комнату, Вера. Я не могу быть источником вечного’беспокойства Любови Петровны. Она из-за меня не высыпается, становится раздражительной, дальше так нельзя.
– Чем будем платить за комнату? У нас нет денег.
344
– Сестра обещала посылать ежемесячно по триста рублей, ты знаешь.
– Я не понимаю, почему ты так сразу. Давай покажемся невропатологу в районной поликлинике. Или, может быть, я сумею договориться, чтобы тебя проконсультировали в нашем институте. Зачем обижать маму, она этого не заслужила, она хорошо относится к тебе. Мама не сможет без меня, все-таки я у нее одна. И мне без нее будет тоскливо… Кстати, тебе письмо из Харькова. Утром вынула из ящика.– Она расстегнула портфель и, покопавшись в нем, отдала Покатилову тоненький конверт.
– Почему – кстати? – спросил он, взглянув на обратный адрес. Письмо было от Виктора Переходько.– Почему—кстати?
Вера замялась.
– Ну, потому… тебе же тоскливо без твоих близких? Вот я и сказала по ассоциации.
– Странная ассоциация.– Он убрал письмо в карман.– Так что, мне записаться к районному врачу?
Ома смущенно кивнула.
– Постарайся только попасть на вторую половину дня, часов на пять или на шесть. После лекций я могла бы пойти вместе с тобой на прием.
3
Замешательство Веры было вызвано тем, что она сперва хотела утаить от мужа это письмо…
Дело в том, что Любовь Петровна с ее ведома некоторое время назад обратилась к друзьям Покатилова с просьбой прекратить с зятем переписку. Ссылаясь на заключение невропатолога, она писала, что зятю угрожает истощение нервной системы и, значит, инвалидность, если он не вычеркнет из памяти то, что им всем пришлось пережить в Брукхаузене. Она просила понять ее материнскую тревогу, говорила, что Костя очень способный молодой человек, что он блестяще закончил первый курс, но что теперь, на втором курсе, он может сорваться и тогда его жизнь и жизнь ее дочери будут искалечены. В конце письма она умоляла не сообщать зятю о ее просьбе, продиктованной заботой о его здоровье, и сделать так, чтобы переписка с ним заглохла. Она подчеркивала, что сознает всю деликатность своего положения, но, веря в истинную дружбу бывших узников, в интересах прежде всего самого зятя и, конечно, ради счастья единственной дочери не могла поступить иначе…
Покатилов, разумеется, о том не ведал. Придя вместе с Верой
345
домой, сел за маленький письменный стол к окну и вскрыл конверт.
Виктор писал: «Здравствуй, Костя! Вот и начался новый учебный год, у тебя – в твоем роскошном МГУ, у меня – в скромном автодорожном институте. Итак, продолжаем грызть гранит науки и планомерно продвигаться к ее сверкающим вершинам? Я думаю, что мы молодцы, и все бы хорошо, если бы «альпийский курорт» не начал вылезать нам боком. Веришь, иной раз посижу над книгой всего с час и бросаю из-за нуднейшей головной боли. Врач сказал, что надо больше отдыхать, чаще бывать на свежем воздухе, не волноваться, спать пе менее восьми часов и т. д. и т. п. Все, конечно, очень правильно и трогательно. И еще получил один совет, сугубо индивидуальный: «Избегать неприятных воспоминаний». Представляешь?
А теперь очень важная, прямо потрясающая новость. Тот, кого мы принимали за профессора Решина, в действительности был пе Решин. Настоящий Решин – известный медик – погиб во время эвакуации из Днепропетровска в июле 41 года. Почему наш Решин взял себе чужое имя, можно лишь строить догадки. Но одно несомненно: погибший в Брукхаузене наш старший товарищ тоже был медиком и, главное, замечательным человеком. Конечно, тебе это известно лучше других. А узнал я, что настоящий Решин погиб, от своего лечащего врача – ученика настоящего Решина и свидетеля его гибели в санитарном эшелоне в 41 году.
Вот такие-то новости, брат. Будем надеяться, что когда-нибудь все тайное станет явным. А пока – туман. Хотя и теперь уже ясно, что поиски семьи Решина надо прекратить, поскольку того, настоящего, мы не знали.
Как твоя семейная жизнь? Как взаимоотношения с женой, с тещей? Костя, я тебя очень прошу не пренебрегать советами врачей, особенно при лечении бессонницы. Ведь полноценный сон – это единственный отдых для мозга. Как же ты одолеешь свои математические премудрости, когда у тебя систематически бывают кошмары (об этом мне написал Иван Михайлович), что, конечно, и не удивительно после пережитого «на прекрасном голубом Дунае».
Желаю тебе бодрости, сил, полного благополучия.
Твой харьковский братишка Виктор.
P. S. Не беспокойся, если буду писать немного пореже. Огромные задания по сопромату и машиностроительному черчению поглощают все время. В. П.»
В сильнейшем волнении Покатилов палил папиросу за папиросой. Насколько можно верить тому, что сообщил Виктор о Ре-
346
шине, не путает ли чего-нибудь его врач? Ведь потому профессор Решин и очутился в немецком лагере, что ему не удалось эвакуироваться. Могло статься, что тот врач, ученик Степана Ивановича, во время обстрела или бомбежки эшелона и почти неизбежной при этом паники посчитал раненого или контуженого Решина убитым; подобные истории, говорят, случались и на фронте. Врачу, должно быть молодому человеку, удалось добраться до своих, а старик Решин попал в лапы врага. Если бы н а ш Решин не был настоящим Решиным, то он не просил бы меня разыскать после войны его семью, рассказать близким, как он погиб. А его завет никогда не забывать об увиденном и пережитом в Брукхаузене? Нет, тут что-то неладно…
Он вырвал из общей тетради листок и стал писать ответ.
– Костя, ужинать.– Властный, с хрипотцой голос тещи как молоточком ударил по голове.
– Сейчас.
– Ты обещал ие курить перед едой.
– Сейчас… Я пишу письмо.
– Надо отвыкать от вредных привычек.
Он поднял голову. Любовь Петровна, поджав губы на болезненном, чуть одутловатом лице, расставляла тарелки на столе.
– Извините, Любовь Петровна.
Он потушил папиросу и открыл форточку.
– А вот это тоже следовало спросить,– сказала она.
– Что спросить?
– Можно ли, открывать форточку. Закрой сейчас же.
Он закрыл.
– Не надо, дружок, пренебрегать старым добрым правилом: в чужой монастырь со своим уставом не ходят.
– Зачем вы придираетесь ко мне? – очень тихо спросил он.– Вы же сами курите и всегда открываете форточку.
– Я придираюсь?!
– Мама, не надо,– сказала, входя в комнату с суповой кастрюлей, Вера.– Костя, извинись перед мамой.
Он посмотрел долгим взглядом на бледную, как папиросная бумага, тещу, на жену, покрасневшую пятнами.
– Это я-то придираюсь к нему… к нему, который бесцеремонно вторгся в семью…
– Мама, что ты говоришь! – Вера бросилась к ней, обняла и бережно повела к дивану.– Мамочка, успокойся. Я тебе накапаю валерьянки. Костя, принеси воды.
– …который соблазнил чистую девочку…
– Мама! Костя!
Он сгреб со столика свои бумаги, схватил портфель с тетра-
347
дями и книгами, сдернул со стены в темном углу за шкафом плащ и вышел из комнаты. За спиной слышался ознобно-жесткий голос тещи, призывавшей на его голову страшные кары, и растерянный, жалкий лепет Веры:
– Мама, зачем ты так, мама, мамочка!
«Какое падение, какая деградация! – думал он, сбегая по полутемной лестнице.– Разве мог я вообразить тогда, когда был… вместе с Решиным, с Богданом… мог ли вообразить, что пять лет спустя… буду ругаться с тещей, вернее, буду ругаем и меня будут оскорблять какие-то нервные женщины!»
Он пересек под носом у постового милиционера улицу и вскочил на ходу в трамвай. Через пять минут голубой поезд метро мчал его от станции «Дворец Советов» к «Сокольникам», туда, где, плавно спускаясь к синей Яузе, протянулась знакомая Стромынка.
4
Покатилов сидел в неуютной холостяцкой комнате коменданта Василия Степановича Снегирева, помещавшегося тут же, при общежитии, пил чай из граненого стакана и рассказывал о Брукхаузене. Василий Степанович, в тапках на босу ногу, в шелковой сорочке навыпуск, слушал его как-то странно, вроде бы вполслуха и ничем не выражая своего отношения к услышанному. И как-то странно, без всякой связи с тем, о чем говорил Покатилов, едва тот умолк, сам стал рассказывать историю знакомства с земляком Ваней, о том, какой это был сердечный человек и как ошеломило его, Василия Степановича, известие о скоропостижной кончине Ванюши.