Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Пиляр
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)
Вилли.
Слышится взволнованный бас писаря. Потом кто-то поднимает меня и несет. Я, кажется, действительно тяжело болен и у меня бред. Пью что-то холодное, горькое и куда-то проваливаюсь.
2
Прихожу в себя в середине дня. За окном голубое небо. На полу солнечный квадрат. В воздухе танец серебристых пылинок.
Мне очень тепло и покойно. Хочется только пить. Приподнимаюсь и снова опрокидываюсь от резкой боли в груди. Сразу же вспоминаю вчерашнее происшествие: острые прыгающие ботинки старшины и вибрирующий голос Штыхлера. Я избит. У меня, должно быть, жар и поэтому жажда.
– Пить,– прошу я.
Тишина. Слышится только посапывание спящих соседей.
– Петренко,– произношу громче. При вздохе сильная боль
215
пронизывает грудь, в глазах от нее оранжевые кольца. Положение мое, видимо, хуже, чем я себе представлял.
Начинаю придумывать, как бы обратить на себя внимание старшего санитара, не пытаясь больше подавать голос. Шевелю ногой. Это не причиняет боли. Если Петренко, проходя мимо, заметит, я получу кружку воды.
Шевеление ногой скоро меня утомляет. Становится уже не просто тепло, а жарко. Сдвигаю с себя одеяло, облизываю сухие губы, смыкаю веки, чтобы передохнуть. Перед глазами, как назло, выплывает блестящий графин с водой и в ней кусочки льда и солнце. Слышу свой стон. И вдруг мне делается ясно, что, если я сейчас, сию же минуту, не получу хотя бы глотка воды – сгорю.
– Пить! – кричу я изо всех сил и чувствую, что от боли мое лицо покрывается холодным потом: – Пить, пить!
Грудь при каждом вздохе прокалывают изнутри какие-то иглы.
– Пить!
Никакого ответа.
Проходит час или два. Ко мне подбирается что-то темное, тяжелое и, обдавая горячим дыханием, начинает меня давить. Я отталкиваю его и снова принимаюсь кричать. Тяжелое и жаркое продолжает наваливаться, где-то глубоко в сознании мелькает согбенная фигура Шурки, является чахоточное лицо Валентина, а иголки все чаще и глубже впиваются в легкие. Потом чувствую, что мое «я» начинает двоиться, черное и горячее словно рассекает меня и не дает дышать. Рву на себе ворот рубашки и только по острой непрекращающейся боли в груди догадываюсь, что все еще кричу. О зубы мои стучит что-то твердое – глотаю воду жадно, захлебываясь, и, открыв на секунду глаза, в следующую секунду засыпаю.
Просыпаюсь от боли. Рядом – рукой можно достать – солнечное пятно. Возле пятна – белое. Белое – это халат врача Штыхлера. Он держит шприц. Петренко подает ему продолговатую никелированную коробку.
– Вот и все,– говорит Штыхлер.
– Очнулся,– произносит Петренко.
– Конечно,– подтверждает врач и наклоняется ко мне.
Я раньше не замечал, что у него такие добрые и такие усталые глаза.
– Как себя чувствуете?
– Хорошо.
– Ну, и чудесно.– Штыхлер показывает в улыбке ровные белые зубы. Проверив мой пульс, он что-то вполголоса говорит
216
Петренко и пересаживается на соседнюю койку, где лежит красивый француз. Я теперь помещаюсь на нижнем ярусе.
– А ты здоровый,– замечает Петренко, заворачивая никелированную коробку в марлю. Сейчас он мне кажется тоже приветливым и добрым.
– Что со мной, Петро?
– Трещина в ребре и воспаление легких… А ты не разговаривай.
Он уходит и через минуту возвращается с большой кружкой. Я с наслаждением выпиваю горячий брюквенный бульон.
Потом сплю. Просыпаясь, вижу подле себя три засохшие пайки хлеба и кофе. Утром Штыхлер – его имя Зденек – снова колет меня шприцем. В обед Петренко дает мне полную миску густой похлебки. Так начинают проходить дни. Я снова, всем чертям назло, оживаю.
Как-то в полдень, когда в карантине резко посветлело от выпавшего на улице снега, дверь барака раскрылась, и я увидел Олега. Он внес вместе с Петренко бачок с супом, грохнул его на пол и с взволнованным лицом спросил Петра:
– Где он?
– Олег! – кричу я.
– Костя! – глухо отзывается Олег и на цыпочках, приседая, устремляется ко мне.
Обнимаемся, целуемся, хлопаем друг друга по плечу: я сильно, Олег осторожно.
– Ты чем занимаешься? – спрашиваю я, глядя на его округлившуюся физиономию и снова потолстевшую шею.
– Я работаю на кухне, а ты… долго еще будешь так?
– Как?
– Да так… болеть?
Ему, видимо, неловко, что он здоров и даже поправился; он конфузится, но в его глазах радость: он рад встрече, и я ему благодарен за это.
– Вы с Виктором скоты,– заявляю я.– Неужели не могли пораньше навестить? Я не болел бы, если бы вы догадались заглянуть ко мне недели две назад.
Олег оправдывается: он на кухне всего неделю, Виктору же, уборщику, не разрешается заходить в другие бараки. Я спрашиваю, как им удалось устроиться. Олег говорит, что помог старшина блока: он у них хороший, сочувствует нашим людям. Потом Олег рассказывает о положении на фронтах и о таинственной смерти помощника Лизнера: на него в каменоломне, сверху, как-то ухитрился упасть камень. Между прочим, все последние новости он узнает от Броскова – тот работает тоже
217
на кухне и живет с ним в одной штубе. Мы радуемся и вместе гадаем о сроках гибели Гитлера. Затем я делюсь своими мыслями о создании организации. Олег настораживается.
– Ты разговаривал уже с кем-нибудь об этом?
– Нет еще.
– И не разговаривай и вообще… не произноси больше никогда этого слова. Ясно?
Мне ничего не ясно. Почему так взволновался Олег?
– Мы попозднее еще потолкуем об этом. Ты поправляйся, главное, понял? Главное – поправляйся… Ну, мне пора бежать, Костюха, а то влетит.
Уходя, Олег еще раз просит никого не посвящать в мои замыслы. Он обещает зайти на днях.
Меня вдруг осеняет догадка: в лагере и здесь, в лазарете, уже существует подпольная организация. Есть же организованная взаимопомощь? Помогают же мне? А намек Валентина? А предупреждение Олега?
Мне становится вдруг легко и весело.
В обед, получая от Петренко двойную порцию брюквы, говорю:
– Передай Штыхлеру, чтобы он меня выписывал. Я поправился.
– Не спеши, не спеши, всему свой черед,– ворчит Петро.
Через несколько дней, осмотрев и прослушав меня, Штыхлер
разрешает мне подниматься с койки, а спустя еще два дня просит зайти в его приемную – маленькую светлую комнатушку.
Я волнуюсь и радуюсь. Вероятно, сейчас должна произойти та беседа, о которой говорил Валентин.
– Я хотел бы взять тебя санитаром,– негромко произносит врач, встав спиной к плотно закрытой двери.– Как ты на это смотришь?
– Я согласен.
– Должен предупредить, что работа не легкая… за некоторые вещи могут жестоко наказать.
– В концлагере все может быть.
Штыхлер делает предостерегающий жест. Потом, указав на низкий табурет, достает из кармана халата резиновый жгут. Я закатываю рукав.
– Ты будешь раздавать дополнительные порции супа и хлеба. Номера коек Петренко будет называть заранее. Делать все надо незаметно – Вилли за этим следит. Испанца можно не опасаться. Это и есть то, за что могут жестоко наказать. Остальное: уборка, мытье посуды – несложно. Еще предупреждение: я иногда буду придираться, кричать – принимай все без обиды;
218
никто не должен знать о наших истинных взаимоотношениях. Иди к себе и жди, когда позовет Вилли.
Я возвращаюсь на койку несколько разочарованным: придется заниматься, по существу, тем же, чем я занимался, будучи торвертером. Очевидно, или никакой подпольной организации нет—помогают людям просто по велению совести,– или мне не доверяют. И то и другое плохо. И все-таки я радуюсь.
Вилли вызывает меня к себе сразу после поверки. От него несет спиртом. Маленькие глазки с порозовевшими белками сердито блестят.
– Ты русский?
– Русский.
– Я ненавижу русских.
Молчу.
– Почему молчишь? Я должен с тобой поговорить.
– Пожалуйста.
– Ты думаешь, русские победили немцев? Нет… Через пятнадцать лет мы снова возьмемся за оружие. Немецкий дух непобедим.
– Меня не интересует политика.
– Врешь… вы все врете.
Пожимаю плечами. Вилли переводит глаза на дверь, икает и снова недобро смотрит на меня.
– Штыхлер предложил назначить тебя санитаром. Я ненавижу чехов, но… Штыхлера я уважаю: он сильная личность. Кроме того, я тебя боксировал, когда у тебя был бред. Я виноват. И согласен – ты будешь санитаром. Ступай.
Поворачиваюсь к двери.
– Постой… Ты можешь петь?
– Нет.
– Значит, ты кретин. Прочь.
Ухожу, ощущая на своей спине напряженный пьяный взгляд.
Утром Петренко приносит мне мою французскую куртку, брюки и новые башмаки на деревянной подошве. Мы протираем мокрыми тряпками цементные полы в палате, в умывальной и в приемной врача. У старшины и писаря убирает Али-Баба. Потом Петренко и уборщик-грек выносят из барака на брезентовых носилках тела умерших. Вскоре начинается раздача кофе. Мы с греком обслуживаем одну половину палаты, Петренко и Али-Баба – другую. Петренко называет мне четыре номера – это те, кому я должен буду дать в обед двойную порцию.
Часа через два приводят новеньких. Их встречают врач и писарь. Штыхлер берет карточки больных и уходит в свою комна-
219
ту. Некоторое время спустя он вызывает к себе Петренко. Выйдя от него, Петро называет мне еще один номер.
Незаметно наступает полдень. Бачки с супом снова приносит Олег. Он долго трясет мне руку. Потом говорит:
– Ваш старшина приходил вчера к нашему писарю резаться в карты. Упоминал про нового русского санитара. Насколько я мог понять, ты ему не по вкусу, так что смотри за ним хорошенько.
Я благодарю за совет. Олег на прощанье сует мне в карман какой-то сверток.
Перед раздачей обеда знакомлюсь с больными, чьи номера мне приказано запомнить. Среди них оказывается мой сосед, немолодой красивый француз. Меня так и подмывает расспросить их, кто они и за что попали в концлагерь. Делать этого, к сожалению, нельзя, и я только предупреждаю товарищей, чтобы они побыстрее прятали под одеяло первые миски. Француз, улыбнувшись, произносит «мерси», итальянец – у него скорбные глаза – наклоняет в знак согласия голову, поляк-юноша быстро говорит «добже, добже», седой, суровый на вид немец отвечает мне по-русски «хорошо». Новенький, не то бельгиец, не то голландец, ничего сперва не понимает. Потом горячо благодарит по-немецки, называя меня братом.
На мое счастье, в начале раздачи супа Вилли вызывают к старшему врачу. Я успешно справляюсь со своим заданием.
Вымыв миски, мы с Петренко садимся обедать, и тут я вспоминаю про сверток в кармане.
– Что там? – интересуется Петро. При виде вареных картофелин он судорожно глотает слюну.– Отнес бы ты их тому французу,– не глядя на меня, говорит он.
Я немедленно отношу. Смотрю на красное зимнее солнце в окне и чувствую себя счастливым.
3
В полдень следующего дня Вилли усаживается на табурете посреди палаты. Уперев руки в колени широко расставленных ног, он наблюдает за приготовлениями к раздаче обеда. На меня старшина не смотрит, но я чувствую – за мной он будет особенно следить. Как-то мне удастся выполнить сегодня свою задачу?
Испанец снимает крышку с бачка. Петренко, я, Али-Баба и грек берем в обе руки по пустой миске. Вилли, сунув два пальца в рот, издает залихватский свист. Петро подставляет испанцу первую миску.
Я несу суп с превеликой осторожностью: мне известна цена
220
каждой его капли. Старшина командует: «Быстрей!» Ускоряю шаги и обратно к бачку возвращаюсь первым. Вилли раздражается: «Где очередность?» Я пропускаю вперед Петренко и снова тащу наполненные миски – на средний ярус, где лежат два пожилых поляка. Подав суп на третий ярус, сталкиваюсь в проходе с Вилли. Он отстраняет меня рукой и сдергивает с поляков одеяла. Протягиваю миску чеху, потом немцу – старшина стаскивает одеяло с чеха. Через некоторое время он хватается за одеяло югослава, занимающего нижний ярус, и заглядывает под его койку. Я улавливаю известную систему в действиях старшины: он бросается по моим следам, когда наступает очередь получать славянам. Очень хорошо… Передо мной красивый француз. Сую ему – будь что будет – сразу две миски. Теперь надо давать юноше-поляку… Протягиваю ему пока одну порцию, другую миску отдаю суровому немцу. Пропустив меня к бачку, Вилли немедленно срывает одеяло с юноши. Прекрасно. Я топчусь немного на месте, потом ускоренным шагом направляюсь в тот же проход – поляк и немец получают по второй порции. Итальянцу и бельгийцу, моим подшефным, даю сразу по две миски. Возле болгарина на верхнем ярусе специально задерживаюсь. Едва отхожу—Вилли вскарабкивается к болгарину.
Мне становится весело. Мы точно играем в кошки и мышки: я, забавляясь,– для меня опасность уже миновала, Вилли – в тихой ярости, это видно по его движениям. В руках у меня лишняя порция. Чтобы доказать старшине свою «честность», я торжественно отношу ее обратно.
Вилли режет меня взглядом.
– Почему лишняя?
– Не знаю, блокэльтестер, может быть, я опять поспешил…
Старшина, выхватив у меня миску, выливает суп в бачок.
– Ты человек-идиот,– мрачно сообщает он мне, швыряя пустую миску на пол.
Собрав с коек посуду и отнеся ее в вашраум, мы с Петренко уходим в свой угол. Он ест неторопливо, с серьезным видом и молча. Интересно бы расспросить его, кто он и откуда, но я боюсь обвинений в излишнем любопытстве и тоже молчу.
Покончив с едой, Петро вытирает тыльной стороной ладони губы и говорит:
– Старшина тебя невзлюбил. Не знаю, как ты удержишься.
– Что же я должен делать?
– Он, видишь ли, уважает безропотных, а ты отвечаешь… Хитрости в тебе, что ли, не хватает?
221
Я высказываю предположение, что Вилли мстит мне за свой провал в стычке с врачом.
– Возможно, но факт фактом, работать тебе он долго не даст.
Пророчества Петренко меня расстраивают. Я говорю, что готов превратиться в бессловесное существо, лишь бы продолжать начатое дело. Петро хмуро качает головой.
Вечером Вилли вновь выступает с концертной программой. Поставив к дверям испанца, он собирает на верхнем ярусе группу немцев и вместе с ними поет старинную тирольскую песню. Песня очень красивая, и слова в ней хорошие. Я вслушиваюсь в прозрачный голос старшины, гляжу на его одушевившееся лицо и не могу уразуметь, как в одном человеке уживаются любовь к красивому и самое жестокое самодурство.
– Художественный свист. Соло,– объявляет Вилли, распустив хор.
Он исполняет несколько вальсов, раскачиваясь на каблуках из стороны в сторону и вытянув в трубку толстые губы, потом кидается избивать спящих. Поднявшись снова на табурет, он кричит:
– Эксцентрический танец. Смотреть всем. Али-Баба – гоп!
Али-Баба сбрасывает с себя куртку, штаны, на голову напяливает бумажный колпак и начинает извиваться в непристойных движениях. Вилли хохочет. Мне приходит в голову, что старика только потому и держат в уборщиках, что он не отказывается быть шутом.
Покончив с танцами, старшина приносит из своей комнаты две пары боксерских перчаток. Одну бросает Али-Бабе, другую надевает сам.
– Спортивное отделение,– возвещает он.
Старик то и дело падает, задирает ноги, гримасничает, прыгает петушком. Мне его жалко. Видно, что он уже выбился из сил. А Вилли все более входит в азарт. Вероятно, он был неплохим боксером. После одного из прямых режущих ударов Али-Баба валится со стоном и больше не встает. Вилли считает до девяти. Старик лежит.
– Вон!.. Ты, трухлявый мешок! – с гневом восклицает старшина.
Али-Баба безмолвно стягивает перчатки и, силясь улыбнуться посиневшими губами, уползает к своей койке.
– Кто желает продлить бой? – обращается Вилли к больным, поднявшись на табурете.
Охотников, конечно, не находится. На лице старшины появляется выражение недоумения и обиды, как у ребенка, которого
222
незаслуженно лишили интересной игрушки. Сейчас он кажется мне слабоумным.
– Кто хочет иметь мое расположение? Прошу! – кричит он.
Никто не отзывается. Я встаю с койки.
– Ты?
– Я.
– Али-Баба, завяжи ему шнурки на перчатках. Быстро.
Я занимался в последний предвоенный год в юношеской секции бокса. Среди сверстников меня считали одним из сильнейших. Но что у меня получится теперь…
Прикрываюсь левой полусогнутой рукой, правой перчаткой кручу перед носом и иду на сближение. Вилли бьет меня в корпус, я его в скулу. Он отскакивает и снова наступает. Минуты через три я тоже готов рухнуть, но меня спасает удар колокола.
– Гонг! – вскрикивает старшина в радостном изумлении.– Прекрасно! Мы продолжим это следующим вечером. Не так ли?
– Пожалуйста,– отвечаю я.
Утром Вилли награждает меня пайкой хлеба. В обед приказывает дать мне тройную порцию супа. А после поверки предлагает надеть его трусы, кожаные тапочки и приготовиться к тренировке.
С этого вечера я не перестаю ходить в синяках. Не знаю, надолго ли хватит меня физически, но морально чувствую себя как никогда хорошо. Мои подшефные без всякого риска получают дополнительные порции. Штыхлер и Петренко мной очень довольны.
Но наступает день, когда бокс Вилли надоедает. Однажды – это было в канун Нового года – он не вынес из комнаты перчаток. На мой вопрос, будем ли сегодня тренироваться, он ответил:
– Нет. Сегодня будем танцевать. Али-Баба научит тебя танцу паяца, а потом я его отправляю в крематорий – он зажился… Раздевайся.
– Блокэльтестер, я не буду паяцем.
– Почему?
– Я не умею кривляться.
– Али-Баба научит.
– Я не хочу.
Хватаюсь за щеку. Пощечина. К сожалению, я не могу уже ответить тем же.
– Кончено! – кричит Вилли.– Снимай верхнюю одежду и – на койку. Ты больше не санитар.
Из приемной выскакивает Штыхлер, выходят писарь и парикмахер.
223
– Что случилось?
– Я больше не хочу видеть его санитаром.
– Но что произошло?
– Раздевайся ты, птичья голова. Слышишь?
Хватаюсь за другую щеку и сбрасываю с себя куртку.
– Ты останешься санитаром,– глуховато произносит Штыхлер. Губы у него вздрагивают.– Раздевайся и ложись.
Он резко поворачивается и, не взглянув на старшину, уходит. За ним скрывается Вилли. Я отправляюсь на свое место.
На другое утро, когда все уборщики были уже на ногах, Вилли, застав меня в постели, орет:
– Почему?
– Выполняю приказ.
– Я хозяин: я приказываю, я и отменяю. Подымайся!
В обед он снова следит за мной. На этот раз он ведет счет подаваемым мною мискам. Когда я отдаю последнюю порцию, он произносит вслух: «Семьдесят»,– и принимается пересчитывать больных. Я иду вслед за ним. За мной – Петренко. Петру удается незаметно собрать шесть пустых мисок, спрятанных под одеялами у моих подопечных.
– Шестьдесят четыре,– зловеще изрекает Вилли, спрыгнув с последней койки.– Ты украл шесть порций, ты!
Удар в ухо, потом в зубы. Ворочаю языком – зубы целы, но во рту кровь. Глотаю ее и говорю:
– Вы не могли ошибиться при счете, блокэльтестер?
– При каком счете? – вопит он.
– При счете мисок, которые я разносил?
Удар в нос и опять в ухо.
– Может быть, ты думаешь, я не умею считать? Штыхлер! – кричит он, косясь на меня.– Штыхлер, ко мне!
Подходит врач.
– Убедись, что твой помощник вор. Али-Баба, собрать все пустые миски с половины русского санитара! Ищи везде: под койками, одеялами, матрацами. Я сейчас тоже этим займусь. Посмотрим, удастся ли господину блоковому врачу еще раз отстоять своего любимчика, когда я выложу перед ним семьдесят пустых мисок!
Мисок оказывается, конечно, шестьдесят четыре. Вилли бьет Али-Бабу по щекам.
– Ищи ты, старая кляча, или я тебя этим же вечером отошлю в мертвецкую!
Дополнительные поиски ничего нового не дают. Али-Баба плачет навзрыд.
– Все? – спрашивает Штыхлер.
224
Старшина, круто повернувшись, исчезает в своей комнате.
Дня через два, незадолго до вечерней поверки, Петренко спешно собирает всех уборщиков. Мы вооружаемся мокрыми тряпками и щетками. Через пятнадцать минут палата блестит.
Поверка заканчивается быстрее обычного. Едва дежурный блокфюрер покидает барак, как дверь снова распахивается, и Вилли во всю мощь своих легких гаркает: «Ахтунг!» Все замирают: больные – вытянув ноги и приподняв голову; врач, писарь и парикмахер – построившись в середине палаты; мы – Петренко, я, Али-Баба и грек – встав в один ряд к двери умывальной.
В барак входит очень высокий и худой эсэсовский офицер – главный врач Трюбер. За ним показывается другой офицер, щеголеватый, молодой и на вид симпатичный – его помощник. Последним появляется старший врач Вислоцкий, толстый, непроницаемо-спокойный и важный.
Офицеры, сняв шинели, бросают их на руки старшине.
– Халаты! – командует Трюбер.
Через минуту все трое сидят за столом: Трюбер и молодой офицер – на стульях, Вислоцкий – на табурете.
– Список,– произносит немного в нос Трюбер, доставая из верхнего кармана мундира стеклянную палочку.
Писарь кладет перед ним лист бумаги с личными номерами больных, второй такой же лист протягивает Штыхлеру. Тот громко объявляет первый номер. Петренко шепчет мне:
– Иди подымай.
Подвожу к столу тощего словенца.
– Что с ним? – спрашивает Трюбер. Он гнусавит. У него тонкий длинный нос с очень узкими щелями ноздрей.
Штыхлер называет болезнь словенца по-латыни.
– И долго он лежит здесь?
– Двадцать четыре дня.
Трюбер трогает палочкой выпирающие из-под шершавой кожи ребра больного.
– Любопытный экземпляр. Перешлете его мне на шестой блок.
Штыхлер делает пометку на своем листе. Молодой офицер говорит: «Следующего». Я увожу словенца.
Осмотр продолжается часа два. Трюбер вытирает платком высокий бескровный лоб. Его помощник едва удерживает зевоту. Вислоцкий по-прежнему важен и непроницаем. Двадцать человек приказано подготовить к выписке в лагерь, четырех – на шестой блок.
15 Ю. Пилир
225
– Кто остается? – спрашивает глашшй врач, поглядывая на часы.
– Санитары и уборщики,– отвечает Штыхлер.
– Они исполнительны?
– Так точно.
Внезапно у стола появляется Вилли. У меня екает сердце. Вилли щелкает каблуками.
– Что? – говорит Трюбер.
– Оберштурмфюрер, я прошу выписать в лагерь одного санитара, русского.
– Мотивы?
– Он совершенно здоров, кроме того…
– Штыхлер?
– Я абсолютно доволен работой всех моих санитаров. В свою очередь, мне хотелось бы доложить господину оберарцту об издевательствах старшины карантина Тр-yделя над медицинским персоналом.
– Вислоцкий?
– Если господин доцент позволит, я разберусь в данном конфликте сам и потом буду иметь честь доложить господину оберштурмфюреру существо дела,– привстав, с приятной улыбкой отвечает старший врач.
Трюбер, кивнув головой, поднимается. Писарь, опережая старшину, помогает ему одеться. Молодому офицеру подает шинель испанец. Вилли остается только продемонстрировать еще раз силу своих легких в крике: «Ахтунг!»
4
На другой день, выбрав минуту, когда старшины нет в бараке, Штыхлер говорит мне:
– Ты видишь сам, что нам вместе работать больше нельзя, рано или поздно Трудель тебя поймает.
Лицо у него грустное, улыбка мягкая и немного виноватая.
– Нам надо расстаться. Ты уйдешь отсюда, но не в лагерь. Вислоцкий даст тебе новое назначение, я договорился с ним.
– Спасибо.
Штыхлер протягивает мне руку. Я крепко стискиваю ее.
– Ты коммунист, Зденек?– спрашиваю я, впервые называя врача по имени.
– Да, Костя.
После обеда я покидаю карантин. На улице морозно, но я не чувствую холода. У меня о-чень хорошо на душе от теплых слов, сказанных мне на прощанье моими «подшефными»: кра-
226
сивым французом-инженером парижанином, суровым ььемщем-профессором из Иены, итальянцем-свящежником, бельгийцем-рабочим, юношей поляком-партизаном с Люблинщины. Кроме того, меня греет свитер, подаренный Зденеком.
Вислоцкий, отпустив подготовленных к выписке людей, приглашает меня в свой кабинет.
– Вы с Украины или из центральной России? – спрашивает он на довольно чистом русском языке.
– Я из Пскоеа.
– Военвюиленный?
– Нет.
– Вы, очевидно, учились в школе?
– Я закончил в сорок первом году десятый класс.
Старший врач смотрит на меня с чуть приметной улыбкой.
Потом нажймает кнопку на краю стола.
– Отведи этого юношу на спецблок к доктору Рейгану,– говорит он по-польски показавшемуся в дверях маленькому рябому санитару.– До свидания, Покатилов.
И вот я на таинственном спецблоке – блоке номер шесть. По внешнему виду он мало чем отличается от карантина: такие же трехъярусные койки и полумрак; только тишина здесь кажется еще более гнетущей…
Меня встречает Степан Иванович. На нем белая шапочка и халат. Руку он мне пожимает как-то лихорадочно быстро, голос у него тихий, словно приглушенный.
– Я очень рад тебе, очень, очень,– говорит он, заведя меня в свою комнату.– У тебя будет много работы. Здесь нет ни старшины, ни писаря, ни парикмахера. Всего один уборщик, он же привратник. Через день по вечерам тут работает Трюбер. Я считаюсь его ассистентом. Многому ты будешь поначалу поражаться, но обо всем, что увидишь и услышишь, пока никому ни слова. Это первое. Второе,—он потирает тонкие подвижные пальцы.– Я знаю, чем ты занимался у Штыхлера. Здесь ты продолжишь это дело, мы будем работать вместе. Я тебе дам половинку бритвенного лезвия, спрячешь ее в подкладке куртки. Может наступить такой момент, когда придется покончить с собой. Я научу тебя, как все сделать быстро и безболезненно. Иначе – пытка… Впрочем, ты можешь еще вернуться в лагерь.
Он внимательно смотрит на меня сквозь стекла очков.
– Я останусь здесь,– говорю я.
– Я не сомневался… Третье: ты должен знать в общих чертах, чем занимается здесь Трюбер. Дело в том,– Решин опять потирает тонкие пальцы,– что меня отсюда не выпустят… Он проводит опыты над людьми. Сегодня ты кое-что увидишь сам.
227
Мне он в известной степени доверяет и даже советуется со мной – он читал до войны некоторые мои работы… Так вот, Трюбер по заданию каких-то высших инстанций СС разрабатывает такой режим питания, при котором заключенные, занятые тяжелым физическим трудом, будут сами умирать в назначенный им срок. Многое в его изысканиях бред – он, например, занят сейчас поисками сверхжизненной силы в человеке, находящемся под угрозой смерти,– попытка найти объяснение тому, что люди выживают несмотря ни на что,– это ерунда, повторяю, но есть в его исследованиях и то, что может нанести всем нам реальный вред. Он приходит к выводу, что лагерный рацион питания следует уменьшить на одну треть и что заключенные смогут работать не менее интенсивно при условии, если их все время держать под угрозой смерти. С мнением Трюбера, по-видимому, считаются. Если с ним согласятся, будут десятки тысяч лишних жертв… Мы будем путать его расчеты. Надо довести их до абсурда.
– Каким образом, Степан Иванович?
– Мы будем подкармливать людей.
– А они получают что-нибудь?
– Через день и только суп… Мы будем давать дополнительную пищу ежедневно трем-четырем больным. Еду – хлеб, еще кое-что – будешь брать у санитара, у того, что тебя сюда привел. Правда, иногда придется делиться своим хлебом…
Я гляжу на Решина. Он стал еще более худым, чем был в штрафной. Степан Иванович перехватывает мой взгляд. Мне делается неловко. Он говорит:
•– Если есть вопросы – пожалуйста, потом будет не до объяснений.
Поколебавшись, я спрашиваю:
– Степан Иванович, вы действуете сами как человек и врач, или… или вы выполняете определенное задание?
Решин снимает очки. В эту минуту он чем-то очень напоминает мне моего отца.
– Ты комсомолец?
– Да.
– Ты удовлетворен тем, что будешь облегчать страдания хороших, честных людей?
– Конечно.
Вечером, после отбоя, на блок является Трюбер. Кивнув головой Степану Ивановичу, он проходит через всю палату к белой двери. Через минуту слышу его голос: «Профессор!» Решин исчезает в его комнате. Еще через минуту вызывают меня.
Я не без трепета вхожу в кабинет эсэсовца-доцента. Трюбер
228
сидит за большим письменным столом. Решин стоит рядом.
– Известны ли тебе твои обязанности? – спрашивает меня Трюбер.
– Так точно. Профессор мне объяснял.
– Вислоцкий рекомендовал тебя как самого исполнительного санитара. Ты русский?
– Так точно.
– Тебе будет легко понимать профессора… Чем занимался до войны?
– Учился в средней школе.
– Был солдатом? Принимал присягу?
– Нет.
– Хорошо, я проверю… Приведи больного номер восемнадцать. Профессор, карту номер восемнадцать.
Я выхожу в палату. Разыскиваю нужную койку и, обращаясь по-немецки, прошу подняться смуглого человека с глубоко ввалившимися глазами. Он смотрит на меня безразличным взглядом.
– Надо встать.
– Ам, ам,– отвечает он.
– Встаньте, пожалуйста, я помогу.
Тихонько приподнимаю одеяло и вижу скелет, обтянутый желтой кожей. Мне делается жутко. Пересилив себя, помогаю человеку привстать, йотом веду его к белой двери, положив его странно легкую руку себе на плечо.
Трюбер, дымя сигаретой, командует:
– Посади его на белый табурет, открой дверцы шкафа напротив.
Я помогаю человеку сесть и открываю дверцы в стене. Там какое-то, похожее на штурвал, железное колесо, укрепленное на оси. В глазах больного мелькает жадный огонек.
– Эссен,– произносит он, протягивая руки-кости к штурвалу.
– Да, да, ты получишь сахар. Вращай,– говорит Трюбер, выходя из-за стола.– Профессор, считайте.
Человек начинает медленно крутить колесо. При каждом обороте мелькает красная черта на ободе между ручками. Трюбер смотрит на секундомер. Человек бормочет:
– Эссен, ам, ам.
Мне опять кажется, что я вижу дурной сон.
– Ам, ам,—твердит больной, продолжая вращать штурвал.
– Еще, еще,– требует врач-эсэсовец, показывая кусочек сахару.
Скоро человек выбивается из сил. Движения его становятся судорожными, руки соскальзывают с колеса.
– Поддержи его,– тихо говорит Решин.
Я подхватываю человека. Глаза его закатываются: у него обморок. Степан Иванович подносит к его лицу флакон с нашатырным спиртом. Больной приходит в себя. Трюбер кладет на стол сахар.
– Дай ему и отведи.
– Семь минут тридцать четыре секунды,– произносит Трюбер, когда я подвожу больного к двери.– Великолепно. Посмотрим, как он будет вести себя через три дня.
Я укладываю человека на койку. Он повторяет: «Эссен, ам, ам, эссен, ам, ам» – и смотрит на меня тупым, невидящим взглядом.
Потом я привожу поочередно в кабинет Трюбера еще троих. Они тоже крутят колесо, пока не впадают в полуобморочное состояние. Последний из них, молодой серб, выдерживает пытку в течение двенадцати минут. Трюбер бьет его по щекам, а когда я его поднимаю с табурета, говорит Решину:
– Здесь картина не ясна. Ему давно пора умереть, дьявол его побрал бы, а он не умирает. Попробуем испытать его еще раз. Запишите его на следующий осмотр и подготовьте анализы.
Трюбер уходит ровно в полночь. Торвертер, беззубый немец, закрывает дверь на крюк. Мы со Степаном Ивановичем ложимся спать. Я просыпаюсь, должно быть, часа через два. Передо мной стоит смуглый человек-скелет и бормочет: «Ам, ам». Я трясу головой – скелет исчезает, но исчезает и сон.
– Надо постараться уснуть,– говорит Решин.– Не думай ни о чем.
Я пытаюсь следовать его совету – гоню из головы все мысли,– но где-то в глубинах мозга продолжает звучать: «Ам, ам».
– Ну, делать нечего,– говорит Степан Иванович и, включив свет, дает мне выпить какое-то лекарство.