Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Пиляр
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)
– Число обозначает длину нервюры.
– Очень хорошо. А это?
Палец его перемещается вниз до цифры «6», указывающей размер какого-то отверстия.
– Это диаметр.
– Прекрасно… Вы военнопленный?
– Нет.
– Возраст?
– Двадцать лет.
– Как долго в заключении?
– Два с половиной года…
Я опять сбит с толку. Для чего потребовались обер-контроле-ру эти сведения? Кто меня рекомендовал ему и зачем? Штайгер быстро встает. Я тоже.
– Назначаю вас контролером в первый цех.
Я обалдеваю. Контролером? Меня?.. Во-первых, это что-то явно противоречащее моему долгу, а во-вторых, я ведь ровно ничего не смыслю в техническом контроле… Эх, Иван Михайлович, и надо же было делать из меня учащегося авиационного техникума!
Штайгер, очевидно, замечает мое замешательство. Взгляд его становится острым. Я понимаю, что мой отказ будет иметь для меня самые печальные последствия. Но что же мне делать?
– Вы не согласны?
– Извините, герр Штайгер, но я никогда не был контролером.
Штайгер усмехается.
– Проверять диаметр отверстий и качество заклепок не сложно, молодой человек. Для этого не надо быть ни инженером, ни техником… Идите к Флинку и приступайте к исполнению обязанностей. Кстати, мастерам вы не подчиняетесь. Вашу работу я буду проверять сам и сам покажу, что вам надлежит делать. Ступайте.
Возвращаюсь в цех. Он наполнен жужжанием электродрелей.
261
Флинк стоит у ближайших к станку тисков и сверлит дюралевую деталь. Ноги его широко расставлены, кудри свесились на лоб. Двое заключенных сумрачно глядят на его работу…
Да, Иван Михайлович не ошибся. Гражданские мастера начали обучение людей, и, значит, задача наша ясна. Но что делать теперь мне, мне лично, с этим идиотским назначением?
4
– Иван Михайлович, что делать? Меня назначили контролером!
В котельной полумрак. Под потолком гудит вентилятор, шипят и посвистывают топки. Пахнет мокрой угольной пылью и машинным маслом.
Иван Михайлович вытирает ветошью небольшие жилистые руки и внимательно смотрит на меня.
– Контролером? Гм. Что же ты должен делать?
– Вот я и спрашиваю…
– Нет. Каковы твои обязанности?
– Проверять качество заклепок, чтобы головки соответствовали установленному размеру и чтобы не было на них трещин; следить, чтобы просверленные отверстия были нужного диаметра…
Иван Михайлович бросает промасленные концы на верстак.
– Что ж, по-моему, это очень хорошо. На переделку детали можешь возвращать?
– Обязан.
– Ну, и возвращай как можно больше, пока не закончено обучение. А что потом, подумаем…
И вот я сижу за контролерским столом. Передо мной чертежи, шаблоны, линейки. Чертежи я уже изучил, готовые части ко мне еще не поступали, делать мне как контролеру пока нечего. Я сижу и наблюдаю.
В нескольких шагах от меня Флинк. В руках у него стальная изогнутая пластина-накладка. Рядом с ним Франек – юноша-поляк, которому я когда-то помогал в лазарете. Лицо обер-ма-стера обращено ко мне в профиль: я вижу розовые пятнышки на его скуле, горящее ухо, неподвижный, немигающий глаз, устремленный на Франека, и надо лбом – взъерошенный рыжий клок.
– Когда же вы, сакрамент нох маль, перестанете ломать сверла? Неужели вы не в состоянии справиться с такой работой? И сколько же это, круцефикс, может продолжаться? – с тихой яростью спрашивает он.
262
Франек, руки по швам, молча смотрит Флинку в глаза.
– Предупреждаю, если вы не исправитесь, я вас завтра же отошлю в каменоломню… Начинайте снова.
Франек зажимает накладку в тиски, включает дрель, минута – и опять раздается треск сломанного сверла, а затем плачущие возгласы обер-мастера, перемежаемые ругательствами… Франек, пожалуй, перегибает палку, надо ему об этом сказать.
Перевожу взгляд на соседний ряд столов. Маленький плешивый мастер-немец показывает немолодому черному французу в очках, как надо клепать. Молоток в руках немца играет: удар, еще удар и еще – головка готова. Француз наклоняется над заклепкой, почти касаясь ее носом, и восхищенно чмокает языком. Мастер передает ему молоток. Француз очень осторожно бьет по следующей заклепке – заклепка сгибается. Мастер, суетясь, срезает ее зубилом, вставляет новую и что-то горячо, шепотом говорит французу. Тот бьет сильнее – удар, еще удар, еще удар и еще – головка совершенно расплющена.
Здесь все в порядке. Гляжу на третий ряд. Красивый толстый мастер в синей спецовке неторопливо размечает ребро носовой нервюры номер три. За движением его карандаша испуганно следит сухой длинноносый итальянец. Мастер, снисходительно улыбаясь, протягивает ему деталь. Итальянец порывисто зажимает ее в тиски, включает дрель, прикладывается – сверло скользит по металлу. Мастер спокойно забирает у него дрель, буравит несколько отверстий и возвращает ее итальянцу. Тот снова старательно прикладывается – сверло опять скользит. У мастера наливается кровью шея. Кажется, он ударит итальянца… Нет, не ударил – только погрозил ему увесистым кулаком.
По цеху, волнуясь, похаживает Зумпф. Он раздувает ноздри, вытягивает шею, поминутно сует руку в карман, где у него лежит резиновый хлыст. Ему непонятно, чем недовольны мастера: ведь все как будто трудятся, все стараются – молотки стучат, дрели жужжат. В чем же дело?
Из соседнего цеха, где за работой надзирает Джованни, показывается высокая тележка. Ее катит Анри. Зумпф сдержал свое слово: по его протекции Гардебуа получил хорошую должность – он развозит материал и доставляет на просмотр к контролеру готовую продукцию. Проезжая мимо столов, где работают наши товарищи, Анри может остановиться, перекинуться словом.
Ко мне подходит Флинк.
– Скажите, пожалуйста, отчего так тупы ваши люди?
Я улыбаюсь.
263
– Вероятно, герр обер-мастер, от тех своеобразных условий, в которых мы живем.
Флинк дергает плечом и снова направляется к Франеку.
Анри подвозит мне готовые детали: хвостовые и носовые нервюры. Я тщательно осматриваю каждую заклепку, каждое отверстие. Безупречные детали, сделанные, очевидно, руками мастеров, складываю в аккуратную стопку на пол, детали с дефектами помечаю красным мелом и оставляю на столе.
В разгар этой работы является Штайгер.
– Где проконтролированные части?
Я поднимаю с пола нервюры. Обер-контролер просматривает их и молча кладет на стол.
– А эти? – он берет одну из помеченных мелом.
Я докладываю о замеченных дефектах. Штайгер усмехается.
– Вы, однако, строги… Продолжайте таким же образом.
В обеденный перерыв совещаюсь с Джованни и Анри. Меня беспокоит, что брака получается слишком много. У француза вдруг темнеют глаза.
– И очень хорошо, и прекрасно.
– Да, но нас могут обвинить в саботаже.
– Нельзя терять чувства меры,^– произносит Джованни.
Анри пожимает плечами. Договариваемся, что в особо опасных случаях члены организации будут сдерживать «увлекающихся».
Вечером у меня происходит столкновение с Флинком. Увидев, что я забраковал больше половины дневной продукции, он хлопает себя по бедрам.
– Герр готт, сакрамент, что же это?
– Это все надо переделывать, герр обер-мастер.
– Круцефикс нох маль, что же тут переделывать?
– Заклепки, герр обер-мастер.
– Чем же они, аллилуя, круцефикс, плохи?
– Одни чересчур высоки, другие наоборот.
– Сакрамент нох маль, сакрамент…
Так идет наша работа, пока на «Рюстунге» не появляется новое лицо – директор предприятия Кугель.
Рослый, с массивной челюстью и рычащим басом, он в первый же день жестоко избивает накладкой француза в очках. Потом свирепеет еще больше: пускает в ход кулаки, швыряет в людей испорченные детали, наконец, брызгаясь слюной, он кричит на весь цех, что мы саботажники и что он немедленно вызовет сюда представителей гестапо.
Виктор – к этому времени он добился перевода в нашу команду – шепчет:
264
– Костя, надо давать отбой.
Анри и Джованни в обеденный перерыв говорят о том же. Уславливаемся сократить в ближайшие дни число «неумеющи» и «непонимающих» наполовину.
Мы отступаем. Кугель успокаивается. Но минует немного времени, и ярость его вспыхивает с новой силой: люди работают все еще слишком медленно, и продукция предприятия смехотворно мала.
Начинается новая полоса репрессий. Двух французов отсылают в штрафную, трое после серьезных побоев ложатся в лазарет. Кугель устанавливает дневную норму выработки и грозится лишать обеда тех, кто ее не выполнит.
Я чувствую, что директор скрутит нас в бараний рог, если мы не найдем иных форм борьбы. Случай помогает нам решить эту задачу.
Как-то в середине января, утром, обходя цех, Флинк обнаруживает, что Франек насверлил на ребре нервюры отверстия большего, чем полагается, диаметра. Дергая плечом и ругаясь, он кричит, что при такой работе самолеты начнут рассыпаться в воздухе и только законченному идиоту непонятно, что, если головка заклепки едва прикрывает отверстие, прочность соединения сводится к нулю и что, наконец, если Франек выбросит еще раз такой номер, он, Флинк, доложит о нем директору.
Я рассматриваю в эту минуту чертеж правой плоскости. Крик обер-мастера наводит меня на интересную мысль. Что, думаю я, если на носовой нервюре номер три сверлить отверстия большего диаметра, а на стальной накладке, прикрепляемой к нервюре,– обычного. Две эти части соединяются железными заклепками на станке, где работает Виктор. Дыры на нервюре едва прикроются головками, но сверху они будут выглядеть нормально. Стальная накладка, как видно из чертежа, вместе с другой деталью, называемой шубблехом, образует гнездо для колеса. Значит, когда истребитель, поднявшись в воздух, начнет втягивать шасси, накладка при небольшом нажиме на нее отскочит, и самолет потом не сможет высвободить колеса.
От этой мысли меня кидает в жар. Еще раз просматриваю схему соединения шубблеха с накладкой, измеряю железную заклепку и быстро иду в соседний цех, к Джованни.
Он плохо понимает меня. Тащу его к своему столу, показываю чертеж, заклепки, испорченную Франеком деталь с надписью Флинка: «Брак».
– Но ведь это серьезное дело,– шепчет Джованни, напряженно тараща глаза*
265
Я не могу скрыть своей радости.
– Именно. Как ты считаешь, будет катастрофа?
– У этого «мессершмитта» большая посадочная скорость, он не сможет сесть без колес.
– Вот и хорошо… Согласен со мной?
– Надо сделать точные расчеты и потом..♦
– Что потом?
– Это же серьезное дело,– повторяет он и говорит, что надо подумать.
Виктор, всегда рассудительный и осторожный, неожиданно горячо одобряет мое предложение. Он сразу же соглашается взять на себя самую опасную часть труда – соединение нервюры с накладкой.
Я едва дожидаюсь конца дня. Джованни мрачнее тучи. У Анри блестят глаза. Обсудив все подробности, мы решаем поставить вопрос об организации диверсии на «Рюстунге» перед нашим руководством.
Вечером докладываю о нашем решении Ивану Михайловичу.
– Погоди, погоди,– останавливает он меня,– давай сначала и не торопись.
Я еще раз излагаю наш план. Иван Михайлович не говорит ни «да», ни «нет».
– Видишь ли,– произносит он после долгого раздумья,– вопрос тут в том, имеем ли мы право рисковать жизнью очень многих наших товарищей, если даже ваше предложение реально. Этот вопрос рассмотрит комитет… Подготовьте все ваши расчеты – их проверят сведущие люди – и назови мне фамилии и номера товарищей, которые будут непосредственно все исполнять, мы заглянем еще раз в их личные дела. А потом продумай-ка сам все это как следует, хорошенько. Больше я пока тебе ничего не скажу.
Проходит два дня, и я на свой страх и риск поручаю Виктору и Франеку изготовить на пробу одну такую испорченную нервюру с накладкой. Она благополучно отправляется с готовыми деталями на склад. На третий день товарищи делают еще пять «на пробу», а вечером Иван Михайлович сообщает мне о благоприятном решении комитета.
Мы начинаем действовать по-настоящему. Джованни отказывается от поста помощника капо и сам становится на сверление. Анри и Франек охраняют его и Виктора. Я «проверяю» чистоту работы и крупно расписываюсь на накладках.
Мы прекрасно знаем, что с нами может быть, и именно сейчас, когда до окончательного краха Гитлера остаются, вероятно,
266
считанные недели. Но мы делаем то, чего не делать нельзя, и идем на это без колебаний и страха. У меня лично никакого страха нет. Есть только ощущение большого душевного согласия с собой.
5
Яркий солнечный день. Середина февраля, но кажется, в мир снова ворвалась весна: шумит, сверкая, капель, влажно искрится набухающий водой снег, а в воздухе начинают носиться запахи подопревшего дерева и талого снега.
Сегодня дневная поверка проходит у нас во дворе. Зумпф, неизменно угрюмый в продолжение последних полутора месяцев, сейчас бодро докладывает командофюреру, что в его команде двести сорок хефтлингов и все налицо. Командофюрер пересчитывает нас, потом, достав портсигар, угощает капо сигаретой – я еще ни разу не видел, чтобы эсэсовец предлагал заключенному закурить. Мастера тоже вышли на волю, стоят в сторонке и поглядывают на нас с улыбкой.
Мы получаем сладковатый, заправленный какими-то кореньями суп, примащиваемся на солнечной завалинке, и вдруг—как гром среди ясного неба – со стороны лагеря взвывают сирены.
– Воздушная тревога! – кричит эсэсовец.
– Воздушная тревога! – вытянув худую шею, вторит ему Зумпф.
– Воздушная тревога! – восклицают мастера.
Вой сирен, усиливаясь, достигает своего апогея – слышится один выпрямленный, пронзительно-тревожный звук. Мастера срываются с места и несутся к выходу из каменоломии, в ближайшее бомбоубежище. Зумпф с грохотом захлопывает крышку пустого бачка.
По команде эсэсовца мы заходим в цех. Лица у людей, как у именинников. Командофюрер, приказав Зумпфу никого не выпускать на улицу, бежит к холму.
В цехе очень тихо. Все сидят на столах и ждут. И вот приходит желанное: вначале далекое, потом все растущее, надвигающееся гудение. Захлопали зенитки. Гудение перерастает в мощное рокотание. Дрожат стекла. Я вскакиваю на стол. Сквозь окно в прозрачном небе вижу золотистую стаю рокочущих точек. Бомбардировщики идут на юг волной,– они похожи на крошечные огоньки. Разрывы зенитных снарядов, как мгновенно распускающиеся белые бутоны цветов, ложатся много ниже бомбардировщиков. Прекрасно! Сейчас наши дадут жизни господам со свастикой!
267
Взрыв, подобно мощному выдоху, сотрясает стены. Люди бросаются к окнам. Новые взрывы, сильнее прежнего, сливаются в один сплошной адский грохот, от которого звенит в ушах. А в прозрачном небе сверкают новые огненные точки. Опять мелко дрожат стекла. Опять в воздухе распускаются роскошные белые бутоны – идет вторая волна бомбардировщиков.
Взрыв. Новый взрыв. И еще один грохочущий и самый сильный, как заключительный аккорд. Появляется третья волна, за ней четвертая. Сумасшедший, чарующий нас грохот не прекращается ни на минуту.
Сколько времени уже длится бомбежка? Двадцать минут, пятьдесят минут или два часа – понятия не имею. Страстно хочу только одного: без конца слушать эту музыку.
После шестой волны и серии взрывов наступает затишье. Я напрягаю слух, вглядываюсь в небо – пустота. Неужели все? Нет, не все! Вот оно: стремительно нарастающий гул, тявканье зениток, свист бомб, стук прыгающих со столов людей – и страшный, ни с чем не сравнимый звуковой удар, будто разверзается земля…
Открываю глаза. Живы? Я на полу, вокруг меня обломки стекла. Бросаюсь к выходу, падаю, зацепившись за чьи-то ноги, толкаю дверь. Передо мной – солнце, сверкание капели, белые, порхающие в воздухе листки и столб дыма, поднимающийся со стороны железнодорожного выезда из каменоломни.
– ‘Виктор! – кричу я.
Виктор, Джованни, Анри, Франек, а за ними и другие подбегают ко мне.
– Листовки! – показываю я.
Мы выходим во двор. Сухой грохочущий треск и визг пуль заставляет нас шарахнуться обратно: нас обстрелял из пулемета часовой. Я захлопываю дверь – ликовать, как видно, еще рано.
Снова сидим на столах, накинув на плечи куртки. Сидим час, полтора – ни отбоя, ни мастеров, ни командофюрера. Благодать!
Ко мне подходит Зумпф. На его все еще бледном лице жалкая улыбка. Он вынимает из кармана сигарету – подарок эсэсовца – и кладет передо мной. Я показываю ему на табурет.
– Да,– произносит он.– Да, да.
– Что? – спрашиваю его.
– Я думал, капут,– признается он,– конец всему.
Он смыкает веки. Нижняя губа его бессильно свешивается. Он сейчас напоминает старую, замученную клячу. Неожиданно он всхлипывает.
– Что с тобой, Вилли?
268
Хрипловатый вздох вырывается из его груди.
– Ты не похож на себя.
– Не похож,– подтверждает он, открывая мутные глаза.– Я профессиональный преступник, уголовник, немец, капо. Я ие дурак, как меня считают, я многое вижу. Вы радуетесь – мне нечему радоваться.
– Но почему?
– Вы меня убьете, когда вас освободят: я бил людей. Петер был последним, кого я ударил,– это было давно,– он простил меня, но другие не простят.
– По-моему, тебе нечего бояться, ты делал и хорошее.
Он качает головой.
– Я, наверно, все равно повешусь… Покурим?
Мне становится жалко его. Он очень переменился за последнее время. Я чувствую, что в нем пробуждается человек, и мне хочется помочь ему.
Я некурящий. Зумпф тоже. Но мы оба закуриваем, раздобыв у Франека огонь.
– Тебе нечего бояться, Вилли,– повторяю я.– Ведь ты тоже рисковал собой там, в каменоломне. Помнишь?
– Я просто не мешал,– бормочет он.– Я дал слово Петеру. Если бы он был жив…
– Живы его друзья. Мы не дадим тебя в обиду, если…
А вот и отбой. Сирены гудят коротко.
– Если я этого заслужу,– с усмешкой договаривает за меня Зумпф.
Через четверть часа являются мастера. Посмотрев на разбитые стекла, они молча поворачиваются и идут к будке Штайгера. Флинк отпирает английским ключом дверь. Я вижу в окне, как он поднимает телефонную трубку и что-то говорит, показывая редкие зубы и дергая плечом.
– Работать сегодня, наверно, больше не будем,– говорю я Виктору.
– Пожалуй.
Однако работать нас заставляют. Кугель, уезжавший вместе со Штайгером еще утром в город и вернувшийся один, набрасывается на Флинка. Обер-мастер пробует сослаться на разбитые окна, но директор обрывает его:
– Бред, зима кончилась.
И, повернувшись к цеху, остервенело кричит:
– Живо, вы, большевистские собаки!
Люди включают дрели.
После вечерней поверки нас долго не выпускают со двора. Командофюрер, столь корректный днем, сейчас смотрит на нас
269
волком. Он даже не удостаивает ответом Зумпфа, попытавшегося узнать, почему нас задерживают.
Вечером в котельной Иван Михайлович сообщает, что во время бомбежки из каменоломни сбежали пять поляков и что они до сих пор не пойманы.
– В общем, дело близится, кажется, к концу,– говорит он.– Докладывай.
Докладывать сегодня мне, собственно, нечего. До обеда мы испортили двенадцать нервюр, и все. Но Ивана Михайловича, как всегда, интересуют подробности. По-моему, он даже ведет учет нашей работы.
– Так ты говоришь, обер-контролер так и не возвращался?
– Нет.
– А ты знаешь, что сегодня бомбили?
– Не знаю.
– Бомбили военные заводы Штайера, аэродром и склады… Я думаю, если ваши нервюры еще не поступили на сборку, они тоже погибли под развалинами… Попробуй-ка все уточнить через цивильных мастеров.
Я обещаю попробовать.
На следующий день мы застаем цех в прежнем порядке. Окна застеклены, снова тепло и чисто. Работа возобновляется, но в поведении мастеров я замечаю перемену: они выглядят какими-то пришибленными и оживляются только при появлении директора. Сейчас, видимо, самый подходящий момент для выполнения последнего задания Ивана Михайловича. Я решаю раздобыть нужные сведения через Зумпфа: простачком он прикидываться умеет, кроме того, его никто не заподозрит.
Случается, однако, так, что я обхожусь без Зумпфа. Во второй половине дня нам не подвозят материала. Кугель спешно куда-то уезжает. Работа останавливается.
К моему столу подсаживается расстроенный Флинк.
– Что случилось, герр обер-мастер, почему нет материала?
– Последствия вчерашнего налета,– вяло отвечает он.
– Значит, мы трудились впустую?
– Ах, откуда… Наша продукция идет совсем в другое место, недосягаемое для бомб… Вы курите?
Чтобы продлить этот интересный для меня разговор, беру из портсигара Флинка сигарету, прикуриваю и снова спрашиваю:
– Неужели вы все еще собираете «мессершмитты»?
– Конечно. Мы зарылись в землю. Германия – гористая страна.
– Здесь Австрия.
– Австрия была… и, вероятно, будет.
270
– Будет и Германия.
Флинк смотрит на меня рассеянно.
– Вы не немец?
– Я русский.
– Я думал, вы русский немец, вы хорошо владеете языком.
– Я чистокровный русский.
Обер-мастер, выпуская длинную струю дыма, глядит на носки своих башмаков и тихо роняет:
– У меня брат в русском плену.
– Ему можно позавидовать,– говорю я.
– Плен есть плен,– вздыхает Флинк.
Интересно, куда нас выведет этот разговор.
– Герр Флинк,– немного помолчав, спрашиваю я,– что вы думаете о России?.. Не отвечайте, пожалуйста, если мой вопрос вам не по душе, но мне просто хотелось бы знать, что думают интеллигентные немцы о стране, которая… выдержала такое испытание.
Обер-мастер молчит. Я жду. Внезапно он спрашивает:
– Вас интересуют сводки нашего верховного командования?
Я отвечаю:
– Допустим…
– Хотите, я буду приносить вам вырезки из газет?
– Не надо. Зачем вам рисковать собой?
Флинк дергает плечом. Я говорю:
– Меня больше интересует другое…
– Именно?
– Вы понимаете, герр Флинк, что должен чувствовать человек, которого заставляют делать оружие, предназначенное для убийства его братьев?
– Понимаю, продолжайте.
– Собираются ли из наших деталей самолеты?
– Неделю назад они пошли в сборочные цеха.
Он растирает толстой подошвой окурок и снова дергает плечом. Я делаю несколько настоящих глубоких затяжек.
Вечером, выслушав меня, Иван Михайлович неожиданно приказывает порчу нервюр прекратить.
6
Весь остаток февраля из-за нехватки материалов мы работаем с перебоями. Кугеля от нас куда-то переводят, Штайгер появляется только наездами, мастера махнули на нас рукой, и мы свободно применяем нашу прежнюю тактику «неумения» и «непонимания».
271
Проходит еще неделя, и «Рюстунг» закрывается : совеем. Большинство людей направляется в каменоломню, меня и Виктора берут уборщиками на блок. Заканчивается еще один этап нашего концлагерного существования.
Мои обязанности теперь примерно те же, что были у Сахнова полтора года назад. Он сообщает мне имена и местонахождение товарищей, интересующих организацию, я под видом земляка встречаюсь с ними, прощупываю их, а потом докладываю Ивану Михайловичу свои выводы. Мне приказано отбирать самых смелых и стойких, которые в случае необходимости могли бы повести за собой остальных заключенных. Вторая моя задача – налаживать помощь ослабевшим. Олег, Виктор и Васек, переданные в мою группу, каждый вечер на правах «камрадов» носят им суп и хлеб.
Возвращаясь как-то вечером от одного из «подшефных» – дело происходило в последних числах, марта,– я застаю Виктора и Олега на своей койке.
– Что-нибудь случилось?
– Случилось.
– Я сажусь на койку. Олег —он, работая на кухне, первый узнает о всех новостях – шепчет:
– Получен приказ Гиммлера… нас всех уничтожат.
– Это слух?
– Об этом знает уже весь лагерь.
– А когда?
– Неизвестно. Может, через неделю, может, через час.
Известие не из веселых. Что ж… Рано или поздно это должно
было произойти. Мы знали об этом. К этому мы готовились.
Я силюсь улыбнуться:
– Вы ждете руководящих указаний?
– Интересно,– произносит Олег.
– Дайте пожрать, я еще не ужинал.
Виктор молча опускает руку под койку и достает котелок. Олег вытаскивает из-под матраца хлеб. Я сокрушаю за одну минуту содержимое котелка и полпайки хлеба. Олег внезапно веселеет.
– Ты нахал,– сообщает он мне,– Витька тоже еще брюквы не ел.
– Как же так? – у меня кусок застревает в горле.
– А я не хочу,– говорит Виктор.
– Доедай тогда этот хлеб, извини, пожалуйста.
Виктор вдруг улыбается своей доброй, немного печальной улыбкой и обнимает нас с Олегом за плечи.
– Неужели, хлопцы, мы так никогда и не посидим вместе
2Т2
где-нибудь в хорошем городском саду за столиком, чтобы была музыка и чтобы – знаете? – из зелени выглядывали, как светлячки, белые фонари?
– Посидим, Витя, на том свете; хотя я лично предпочел бы это сделать на земле по той даже причине, что до сих пор не установлено, есть ли парки культуры и отдыха в раю,– заявляет Олег.
– Ты рассчитываешь затесаться в рай? – спрашиваю я.
– Ну, а куда же?
– Да ведь ты безбожник.
– Не имеет значения. Из трубы крематория можно попасть только на небо.
– А я не хочу на небо. Я еще не был в Одессе, на твоей знаменитой Дерибасовской.
– Ты, пожалуй, прав… Что же делать?
– Предлагаю полет через трубу отменить. Нам надо еще съездить в древний Псков, оттуда в Харьков, а потом к твоей красавице…
Так, дурачась, мы сидим на койке, пока удар колокола не возвещает отбой. Расставаясь, мы обмениваемся крепким рукопожатием. Ясно все без слов: если ночью начнется заваруха, мы будем, как и раньше, вместе, готовые на жизнь и на смерть.
Утром в котельной Иван Михайлович говорит мне:
– Слух о последнем приказе Гиммлера подтверждается. Люди, с которыми ты работаешь, должны быть начеку. Никакой растерянности, никакой паники. Передай нашим на карантине, чтобы не пороли отсебятины. Будет дан общий сигнал. Какой – скажу позднее. Топай.
Решительный тон Ивана Михайловича действует на меня ободряюще. Я, как аккумулятор, заряжаюсь от него запасом твердости и спокойствия. До обеденного перерыва я успеваю побывать на шестнадцатом и семнадцатом блоках, после перерыва иду на девятнадцатый и двадцатый.
Эсэсовцы что-то не торопятся. Это начинает наводить меня на мысль, что слух об уничтожении лагеря ложный.
Наступает воскресенье – первое апрельское воскресенье. Полдень. Мы построены на аппельплаце для общей поверки. Старшина нашего блока Генрих, прямой и суровый, прохаживается перед строем.
Ждем Майера. Блокфюреры уже на местах. Пожалуй, мы стоим сегодня дольше обычного. Генрих не сводит глаз с ворот.
– Ахтунг!
Караул у стены кричит: «Хайль Хи». Мне почему-то кажется, что я вижу все это в последний раз.
18 Ю. Пиляр
Майер, огромный, выхоленный, не глядя на нас, идет к центру площади. За ним офицеры. Один из них с черным портфелем.
Майер останавливается.
– Фаремба!
– Здесь,– раскатисто звучит в ответ.
– Ко мне.
Раздвигаются ряды. Оберкапо «Штайнбруха» решительно направляется к лагерфюреру. Фуражку он держит в руке. Я впервые замечаю, что у него очень узкий, как бы сплющенный, лоб.
Не доходя трех шагов до Майера, Фаремба щелкает каблуками. Офицер с портфелем вручает ему какую-то бумагу. Лагерфюрер произносит:
– Читай для всех.
Тишина воцаряется такая, что больно ушам.
– Приказ…
Быть не может! Я слышу, как стучит мое сердце.
– «Отмечая безупречное поведение,– ровно гудит бас Фарембы,– дисциплинированность и раскаяние в совершенных ранее преступлениях, приказываю освободить из концентрационного лагеря Брукхаузен следующих хефтлингов…»
Дрожит бумага в руках старого убийцы, дрожит мощный голос, когда он первым зачитывает свое имя.
– Иозеф Фаремба,– говорит Майер,– наденьте фуражку.
Убийца еще ниже наклоняет голову. Уж не плачет ли он?
– Продолжайте,– приказывает лагерфюрер.
– Лизнер,– рычит сквозь слезы Фаремба.
– Пауль, сюда! – восклицает Майер.
Снова раздвигаются ряды. Лизнер, чеканя шаг, выходит из строя. Его голубые глаза блестят. Рот, влажный и красный, полуоткрыт. Он становится рядом с Фарембой лицом к строю.
– Наденьте фуражку!
Лизнер надевает.
– «Шустер, Трудель, Проске, Шванке, Зумпф…» – продолжает читать Фаремба.
Через четверть часа сто пятнадцать наших мучителей, надсмотрщиков и блоковых старшин стоят в строю напротив нас. Что ж… это тоже рано или поздно должно было произойти. Я гляжу на Зумпфа и стараюсь представить себе, что он чувствует в эту минуту. Он смотрит себе под ноги. Он, конечно, радуется.
Приказ подписан Кальтенбруннером. Фаремба возвращает бумагу офицеру. Тот протягивает ему еще одну. Майер произносит:
– Читай.
274
Содержание второго документа тоже не удивляет меня. Все освобожденные на основании приказа о тотальной мобилизации зачисляются в войска СС. Логическое завершение их лагерных трудов – пособники палачей становятся полноправными палачами… Обидно лишь за Зумпфа. Впрочем, человек уже проснулся в нем, теперь вряд ли случайно полученный мундир эсэсовца погубит его.
Фаремба отдает листок офицеру и принимает от него третью бумагу. Майер в третий раз произносит:
– Читай.
Десять минут спустя рядом с новоиспеченными эсэсовцами вытягивается строй освобожденных условно. Среди них мои старые знакомые: Шнайдер, Штрик, Виктава, Тульчинский. Они объединяются в команду пожарников и будут размещаться на втором блоке.
Чтение заканчивается. Майер, повернувшись к строю, возглавляемому Фарембой, рявкает: «Направо!» Открываются двухстворчатые ворота. Уголовники, маршируя, покидают лагерь. Вслед за ними с аппельплаца уходят пожарники, предводительствуемые Шнайдером. На площади остаются одни политические заключенные.
Начинается обычная церемония воскресной поверки. Выбывших старшин заменяют писаря и фризеры. Они докладывают о числе оставшихся заключенных блокфюреру. Блокфюреры – своему начальнику – рапортфюреру. Рапортфюрер – лагерфюреру. Майер произносит: «Данке».
Нас распускают по баракам.
Я иду на свой блок вместе с Виктором и Олегом. Друзья мои снова сумрачны. Они молчат. Молчу и я.
Переворачивается последняя страница нашей концлагерной эпопеи. Мы ехали сюда, зная, что нас везут на смерть. На наших глазах расстреляли первых десятерых товарищей, инвалидов. Мы были свидетелями гибели остальных ребят из нашей группы в штрафной команде. Нас уцелело трое. Что нас ждет впереди?
Человеку не дано знать, что будет с ним впереди. Но в сердце каждого честного человека есть компас – его совесть. И когда внешние обстоятельства заводят его в тупик, ему остается только одно – заглянуть в свое сердце.
Мы будем драться. Я это знаю. Многие, может быть, большинство из нас, погибнут. Мне это известно. Но почему, когда жизнь висит на волоске и надо подготовить себя к концу, так особенно хочется жить?
Совесть моя спокойна. Я шел туда, куда указывала стрелка моего компаса – мой долг советского человека. Я редко здесь
275
вспоминал родных, учителей, места, где рос. Но все это жило во мне. Оно живет во мне и сейчас: Родина, дорогие мне лица, наша партия, наш народ.
Пусть я умру. Пусть никто из близких не узнает о моей судьбе. Я паду безымянным солдатом, но паду без горечи: в сердце моем живет ощущение счастья.
…Черные восточные глаза Виктора влажны.
– Ревешь?
– Как и ты.
– А я разве реву?
– Нет, сейчас ты уже улыбаешься.
– Давайте поспешим, братцы, начали раздачу брюквы,– озабоченно, с блестящими глазами говорит Олег.