Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Пиляр
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 32 страниц)
– Хорошо,– сказал он с пересохшим ртом.
– Я тебе нравлюсь как женщина?
– Да.
– Мне было важно это услышать. Два года назад мне сделали тяжелую операцию, Констант… последствие тех допросов в гестапо. Я не способна больше любить, как все, физически любить. Все наши товарищи – брукхаузенцы это знают, хотя старательно делают вид, что им ничего не известно. Теперь это знаешь и ты. Тем не менее в сердце своем я полюбила тебя.
430
Я представила себя той, восемнадцатилетней, и тебя тогдашнего… нет, такого, какой ты сейчас. Прощай.
– Прощай, Мари.
В этот момент что-то с легким треском, причинив ломящую боль в виске, снова разорвалось в его голове, и он, не запирая дверь на задвижку, поспешил лечь в постель.
2
Утро занималось светлое, тихое. Впервые за последние три дня заголубело небо. Над Дунаем висел туман, вблизи было заметно, что он клубится, но чем дальше от глаз, тем плотнее и неподвижнее казался он: в излучине, там, где всходило солнце, полоса тумана была ярко-алой, как артериальная кровь.
Миновав пустынную улочку на окраине города, Покатилов углубился в заброшенный карьер, затем, держась старой узкоколейной ветки, повернул на север. Он лишь один раз, ровно двадцать один год назад, проходил этим путем: как-то всю их команду во главе с Зумпфом в срочном порядке погнали из каменоломни на Дунай грузить щебенкой баржи… Он опять ничего не узнавал – вероятно, потому, что, как и два десятилетия назад, дорога тянулась по склонам однообразных холмов, поросших буковым лесом. И все-таки сердце остро стучало, будто он спешил на свидание со своей юностью.
Гранитная чаша каменоломни засквозила меж стволов с неожиданной стороны. Он не сразу сообразил, что лесная тропа вывела его к той вершине, где когда-то был расположен лагерный лазарет. Он догадался об этом, только увидев остатки опорной башни канатной дороги: башня стояла всего в пятидесяти шагах от колючей ограды лазарета. Когда отобранные для душегубки больные под командой Броскова накинулись на охрану и, разоружив ее, вырвались за пределы лагеря, несколько заключенных напали на эсэсовский пост возле этой башни. Здесь они и сложили свои головы. Где-то здесь неподалеку нашли потом и тело Решина… По крутой стежке, перебарывая головокружение, Покатилов поднялся наверх и вновь не узнал места.
Пологая квадратная площадка, на которой кучились бараки лагерного лазарета – ревира, заросла ольхой, орешником. Первые лучи солнца, брызнувшие из приречного тумана, багряным светом зажгли мелкую, в холодной росе листву. Чувствуя, что его прохватывает нервная дрожь, он побрел в тот угол, где по его расчетам находился шестой блок – там совершил свой последний подвиг Степан Иванович,– и вдруг стал как вкопанный. На невысоком бугре, покрытом свежей травкой, ничком лежал
431
Богдан, и спина его с остро выпирающими лопатками тряслась от беззвучного плача.
Тихонько, чтобы не потревожить друга, Покатилов попятился, постоял с закрытыми глазами там, где был карантинный блок (дистрофия, желудочно-кишечные заболевания, рожа), и по той же крутой стежке мимо развалин опорной башни начал спускаться в каменоломню…
И снова кустарник и молодые деревца – ольха, осина. Было что-то глубоко оскорбительное в том, что на дне каменного котлована, где пролито столько человеческой крови, пышно разросся боярышник. Осинки толпились меж замшелых гранитных глыб – тех глыб. Почему особенно горько, что осинки? А ведь тут поблизости – да, именно тут, недалеко от центрального холма– Фогель застрелил Петренко, тут, только немного поближе к лестнице, Фогель заколол тирольским ножом Миодрага; тут ежедневно, ежечасно кто-нибудь истощенный и обессиленный умирал, оттого что уже не мог, не в состоянии был взвалить на себя проклятый камень…
Медленно, радуясь, что нет никого поблизости, взбирался Покатилов по лестнице из ста семидесяти семи ступеней. Он подобрал внизу небольшой, на полпуда кругляк и нес его на левом плече. Он радовался, что кругом безлюдно и никто не видит, как он тащит эту символическую ношу, и никто не видит, что его лицо заливают слезы… Он едва донес камень до верхней площадки, свалил, тяжело дыша, себе под ноги, вытер пот со лба, поднял голову. Метрах в тридцати от него, где когда-то торчала колючая проволока рабочей зоны оцепления и где обычно прохаживался часовой-автоматчик, на белом валуне сидел Сандерс, сгорбившийся, сникший; вероятно, здесь расстреляли его брата, а он – можно ли осуждать его за это? – не последовал за ним на добровольную смерть, «на часового».
Не оглядываясь, Покатилов пошел по скользкому булыжнику, влажному от оседающего тумана, туда, где работала штрафная команда Пауля и где трое бывших десятиклассников – Виктор, Олег и он, Костя, поклялись дать Паулю бой, если тот тронет хоть одного из них… На площадке, у самой кромки хвойного леса, вдоль которой некогда прогуливались охранники, поджидая, когда Пауль или Цыган погонят к ним очередную жертву, стоял Гардебуа. Он сильно сутулился, дергал головой и поплевывал. И хотя лицо его было обращено к Покатилову, он не видел Покатилова, не воспринимал его. Покатилов зажмурился и снова вроде ощутил кисловатый запах порохового дыма и песок на зубах, увидел яркие звезды капель крови на сером граните, над которым склонился Шурка Каменщик в свои предсмерт-
432
ные минуты, проглотил горячий ком, подступивший к горлу, и тронулся дальше, к старым каштанам, где однажды во время воздушной тревоги командофюрер стрелял в них, штрафников, сбившихся по его приказу в кучу и лежавших плашмя на земле…
Горько и сладко. Отчего же сладко? Оттого что остался жив? Не оттого. Здесь, над этой землей, долго, долго – он верит в это вопреки всему! – будут проливаться очистительные слезы, ибо здесь гибли люди, муками своими и стойкостью своей доказавшие, что человек может преодолеть в себе страх смерти, когда он воодушевлен высокой идеей.
Он потоптался под каштанами, подернутыми зеленым ту-манцем новорожденной листвы, в с е здесь узнавая, и двинулся вверх к лагерным воротам.
Внутри лагеря было еще сумеречно, сыро. Лишь верхушка плоской массивной трубы красновато отсвечивала в лучах восходящего солнца. Медленным шагом он обогнул крематорий, вытянулся по стойке «смирно» перед изваянием узника, тонкие руки которого были выброшены вперед, а непропорционально большие кулаки гневно сжаты, и вдруг почувствовал, как пронизывает его холодком, покалывает иголочками,– то, что он испытал точно на этом самом месте двадцать лет назад, вновь наваливалось на него.
3
…Они пинают меня сапогами, бьют в голову и в живот, и мне ничего не остается, как попытаться свалить кого-нибудь из них на пол; если это удастся, я его, гада, задушу!.. Мелькают сапоги, пахнет ваксой, меня жгут со всех сторон огоньки ударов, меня катают по полу, комкают, бросают, переворачивают, жаркий туман в моих глазах, в моей голове, толчки, качания, огоньки, крики, меня мнут, засовывают в мясорубку, сейчас все кончится…
Сижу в железном кресле ни живой ни мертвый. Сон это или явь – тоже невозможно разобрать. В голове звенит, во рту все слиплось и ссохлось; опять суют под нос едкую струю нашатырного спирта… Я сижу, вроде слегка покачиваюсь и с удивлением вижу перед собой физиономию с усиками. Это физиономия офицера-гестаповца, который сопровождал арестантский вагон, когда нас везли в Брукхаузен. Меня еще неприятно поразило, что он так чисто говорит по-русски. Он-то как очутился здесь?
Облачко рассеивается, и я вижу стол, на столе револьвер, стальную дубинку, стакан с водой. Над столом окно, схваченное железной решеткой. Зябко, страшно.
28 ю. Пиляр
433
А может, это кошмарный сон? Может, все-таки я незаметно для себя уснул в шлафзале, и это все только снится: и наш провал, и арест, и то, что я не успел, выполняя инструкцию, вскрыть себе сонную артерию, когда они пришли за мной? Как мне вырваться из мучительного сна? Надо, чтобы он застрелил меня?
– Хочешь пить?
Да, я хочу пить. У меня во рту какая-то ссохшаяся глина. Я дрожащей рукой подношу стакан к разбитым губам, выливаю в рот холодную воду, потом швыряю стакан через стол, стараясь угодить в гестаповца. Пусть стреляет!
И снова меня бьют. Опять пол, твердый, пыльный, пахнет сапожной ваксой, огоньки ударов, голова дребезжит, в мясорубку я лезть не хочу. Надвигается спасительный жаркий туман. Слова немецких ругательств я воспринимаю уже с той стороны, куда этим дьяволам не проникнуть.
– Стоп! Довольно!..
Холодная вода, которой окатывают меня, возвращает меня в камеру. Опять сижу в железном кресле и гестаповец с усиками кричит мне что-то на русском языке. А я не хочу его видеть, не хочу слышать, я хочу туда, откуда меня только что вынули.
– Сволочь. Идиот! – хрипит мой голос в ответ на какой-то вопрос. Наконец ударом ноги мне удается опрокинуть стол.
Бьют.
…Ноги мои железными клещами притянуты к ножкам кресла и привязаны к ним веревкой. Руки заломлены за спину и тоже связаны повыше кистей.
– Отвечай на вопросы!
Я выплевываю остатки глины изо рта, целясь в желтую рожу с усами. Гестаповец, увернувшись, кричит в бешенстве:
– Die Nadeln!
«Die Nadeln!» – это иглы, это я понимаю. Я понимаю, что сейчас будет еще тяжелей. Я понимаю, что меня будут колоть иглами, я слышал о такой пытке. Это очень трудная пытка. Может быть, самая трудная пытка…
– Покатилов, последний раз предлагаю… Кто тебя рекомендовал на должность контролера в лагерные мастерские Мессершмитта?
«Что?.. В мастерские? Мессершмитта?..» Я не смею верить услышанному. Я не смею верить своей догадке. Открылось наше вредительство? Только наше? А интернациональный комитет цел? Интернациональный комитет не провалился? Неужели Иван Михайлович не выручит меня?..
Я осторожно, насколько позволяет разбитое лицо, озираюсь по сторонам. Бетонные стены, столик с какими-то шприцами,
434
широкая лавка, и на ней плети, у двери – две эсэсовских гориллы с закатанными рукавами сидят на табуретах, отдыхают.
Сердце мое леденеет от ужаса.
– Я не знаю, кто меня рекомендовал,– выдавливаю я из себя сипло и гляжу на черноусого гестаповского офицера, сидящего напротив за столом. Я этого действительно не знаю: может быть, Зумпф, может быть, обер-мастер Флинк; и тот и другой превыше всего ценили в хефтлингах-иностранцах умение говорить по-немецки, а я хорошо говорил по-немецки.– Не знаю,– повторяю я, глядя в холодные глаза следователя.
Меня все мучит эта загадка. Только ли мы в мастерских провалились? Как бы было хорошо, если бы только мы. Вероятно, даже только я. Ведь я по распоряжению обер-контролера синим мелом расписывался на проверенных деталях, в том числе и на тех, со скрытым браком, которые мы выпускали около трех месяцев. Видимо, по этой подписи «Покатилов» и нашли меня. Я тот кончик нитки, ухватившись за который они рассчитывают размотать весь клубок. Ужас, ужас!
– Допустим, этого не знаешь,– говорит офицер, пощипывая усы.– А каковы были взаимоотношения капо Зумпфа и обер-мастера Флинка?
– Неважные.
– Что значит неважные?
– Плохие…– Я решил тянуть время. Мне надо выиграть время. Только выиграв время, я смогу рассчитывать на то, что Иван Михайлович прикажет боевым группам освободить меня.
– Точнее,– требует следователь.
Я поясняю, что Флинк бил заключенных, а капо Зумпф доказывал ему, что бить может только он, капо.
– Лжешь! —снова орет гестаповец —Die Nadeln!.,
4
Когда Покатилов выходил из лагерных ворот, он увидел на повороте приближающийся знакомый автобус. Блестя стеклами, стреляя солнечными зайчиками, автобус с мягким гудом подкатил к зданию комендатуры. Шофер открыл дверцы и, спрыгнув на землю, стал помогать вытаскивать наружу огромный венок из красных роз. Сверху, спускаясь из автобуса, венок придерживал старик Герберт, одетый в черный костюм. Вслед за Гербертом сошел Яначек, велел прислонить венок к стене комендатуры, расправил ленту. На булыжный тротуар один за другим спускались Шарль, Насье, Гайер, Урбанек, болезненно полный люксембуржец, Мари, Галя и две служащие секретариата. По-
435
катилов поздоровался со всеми за руку, посмотрел на ленту – на ней золотом было начертано: «Internationale Bruckhausenko-mitee» – «Международный комитет Брукхаузена». Так вот зачем Мари вчера вечером посылала мужа в Вену!
– На одиннадцатом ты был, конечно? – подойдя к Покатилову, спросил Яначек.– Генрих там?
– В шлафзале.
– Герберт, привези, пожалуйста, Калиновского, он на своем месте,– распорядился Яначек.– Цецилия, будьте добры, поезжайте с Гербертом до поворота, посмотрите, нет ли на штрафной площадке господина Гардебуа и на обычном месте господина Сандерса. Если они еще там – пригласите их сюда.
– Полчаса назад они были там,– сказал Покатилов.
– Этот венок у нас сверх программы,– пояснил Яначек.– Ты, Констант, понесешь его вместе с Генрихом. Такова настоятельная просьба супругов ван Стейн…
Через час, возложив венок к подножию монумента напротив крематория и постояв там в сосредоточенном и скорбном безмолвии, все сели в автобус и в непривычной тишине поехали вниз, к гастхаузу. Наверху остался один Герберт. После внеочередного посещения лагеря делегатами он должен был запереть двери в трех уцелевших блоках и в крематории.
Алоиз вместе с шофером заканчивал погрузку вещей в автобус, а гости прощались с хозяином гастхауза, когда на улицу выбежала хозяйка и прерывающимся голосом сообщила, что доктора Дамбахера экстренно просит к телефону Герберт.
– Что там стряслось? – спросил Генрих.
– Пожалуйста, господин доктор, телефон ждет вас!
Яначек переглянулся с хозяином и, нахмурясь, зачем-то вытащил из кармана записную книжку. Генрих, возвратясь, уже стоял на пороге распахнутой двери дома.
– Отделение вооруженных штурмовиков в масках строем вошло в лагерь…
– Что за бред? Что за маскарад? – пробормотал Яначек.
– Они обгадят памятник! – фальцетом вдруг выкрикнул Генрих и, вскинув руки, побежал к автобусу.– Всем женщинам немедленно возвратиться в гастхауз, женщины, пожалуйста, вон из автобуса! Яначек, срочно звони Хюбелю, требуй, чтобы по тревоге выслали полицейский вертолет, и догоняй нас на своей машине. Быстро, в лагерь! – приказал он шоферу.
Не смея перечить, автобус покинули служащие секретариата и Галя. Однако Мари наотрез отказалась, мотивируя это тем, что она узница и, кроме того, при необходимости может стать ценным свидетелем.
436
– Вперед! – скомандовал водителю Генрих.
Автобус помчался в гору по той дороге, по которой на протяжении семи лет эсэсовцы гнали на погибель колонны невольников. Те же стрельчатые вершины столетних елей, то же проглядывающее сквозь хвою стеклянное небо. Впечатления трех последних дней враз поблекли.
– Мы должны упредить их. Они решили, что мы уже уехали в Вену. Герберт попытается не допустить их к памятнику,– не оборачиваясь, отрывисто говорил Генрих.
– Он из комендатуры звонил? Они не заметили его? – спрашивал Гайер.
– Герберт полагает – нет.
– Они могут прикончить его как нежелательного свидетеля.
– Для этого они слишком трусливы, эти шкодливые коричневые ублюдки! Но они могут обгадить монумент! – оглянувшись, опять выкрикнул Генрих, гневно сверкнув глазами.– Жмите, жмите! – прибавил он, обращаясь к шоферу.
Автобус и так летел на пределе – со скоростью сто километров в час. Зелень молодой листвы, трава, темные лапы елей, пробитые солнцем, тень и свет слились в одну сплошную черно-золотисто-зеленую массу, и временами казалось, что они несутся в длинном коридоре, похожем на прожитую жизнь.
– План наших действий,– командирским тоном произнес Генрих.– Я и Гайер вбегаем прямо в ворота, за нами в двадцати шагах следуют Шарль, Покатилов, Вацлав и ты, Метти.– Он показал пальцем на болезненно-округлого люксембуржца.– Ты, Гардебуа, ты, Насье, и ты, Богдан, отрежете им отступление со стороны одиннадцатого блока. Ты, Мари, дежуришь в автобусе…
– Если понадобится, я помогу вам своими кулаками, господин доктор, я боксер,– раскатистым басом сказал молчавший доселе шофер, разрядив на момент общее нервное напряжение.
Автобус круто свернул на дорогу рядом с обрывом, под которым солнечно светилась поросшая орешником и ольхой территория бывшего лазарета, потом столь же круто вильнул направо и вырвался на прямую к лагерным воротам.
До ворот оставалось метров триста. Брусчатая лента стремительно стелилась под колесами автобуса. Все вскочили со своих мест и прильнули к стеклам, бледные и старые – сейчас это было очень заметно,– бледные, старые и больные люди.
– Стоп! – крикнул Генрих.– Итак, вперед! – скомандовал он, когда автобус, заскрежетав тормозами, остановился у самых ворот и хлопнули, раскрываясь, дверцы.
Десять бывших узников – девять мужчин и одна женщина– все вместе дружно бросились через проходную в лагерь.
437
5
Попытка осквернения Брукхаузенского мемориала была совершена между 10 и 10.15 утра по среднеевропейскому времени 19 апреля 1965 года.
Как сообщили в тот день многие газеты и ряд радиостанций мира, одиннадцать преступников, одетых в форму гитлеровских штурмовых отрядов СА, разделившись на три группы, заложили взрывное устройство с часовым механизмом под монумент Сопротивления– бронзовую фигуру восставшего узника работы известного французского скульптора Даниэля Нориса,– затем взломали дверь крематория, сорвали со стены несколько засохших венков и пытались развести огонь в одной из исправных печей. Когда на место происшествия подоспела группа бывших заключенных, делегатов только что закончившегося антифашистского конгресса (по другим сообщениям – конгресса филателистов), бандиты поспешно ретировались и на автомобилях, которые ожидали их поблизости, скрылись в юго-западном направлении. Взрывное устройство – мину замедленного действия «СС-39» – удалось обезвредить. Никто из делегатов, по счастливой случайности, не пострадал.
В экстренном выпуске газеты «Участник Сопротивления», издаваемой на трех языках, случившееся в Брукхаузене квалифицировалось как очередная провокация неонацистов; был напечатан призыв ко всем честным демократам и антифашистам крепить бдительность.
Умеренная респектабельная «Марбахер рундшау» в связи с этим писала: «Инцидент в Брукхаузене доказывает только то, что пора наконец забыть прошлое. Тотальный разгул бандитизма в наши дни настоятельно требует, чтобы юстиция сосредоточила усилия на борьбе с растущей преступностью, а не гонялась за тенями двадцатилетней давности. Нет сомнения, что и тут преодоление настоящего, то есть внимание к проблемам сегодняшнего дня, важнее, чем преодоление прошлого».
Редакционная статья специального номера бюллетеня «Ами-каль де Брукхаузен», озаглавленная «Солидарность», начиналась так: «Сегодня они оскорбляют наших мертвых, завтра будут стрелять в живых. Если мы не справимся с центробежными силами в собственных рядах, если позволим увести себя от четкого понимания, чем грозит современному человечеству возрождение фашизма,– завтра будет поздно…»
РАССКАЗЫ
БОЕЦ СЕНИН
Небольшого роста, рябоватый, улыбающийся. Шинель чуть не до пят. Ему предлагали поменять ее или подрезать, на что он весело отвечал:
– Ни в коем разе!
По дороге на фронт, во время остановки эшелона в Рыбинске, над станцией пронеслось звено фашистских самолетов. Где-то громыхнуло, с непривычно гулким звуком простучали немецкие авиапулеметы, захлопали на-
439
ши зенитки, а вскоре дали отбой. Почти никто не покидал своих теплушек: на улице было тридцать градусов мороза, да и бежать, по сути, некуда – все пути загорожены составами, воинскими и гражданскими. Из нашего вагона, когда объявили воздушную тревогу, выскочил только Сенин.
Сразу после отбоя стало известно, что Сенин попал на гауптвахту. Вернулся он в сопровождении бойца комендантского взвода перед самым отходом поезда.
– Докладывай,– сказал командир отделения, сержант.
Сенин виновато улыбался и молчал.
– Язык отсох? – спросил отделенный и подозрительно потянул носом воздух.
– Не вор-рочается,– признался Сенин.
– Где же ты этак набрался? – с удивлением спросил сержант.
Сенин шумно вздохнул, еще более шумно выдохнул, после чего произнес:
– Раз-зрешите проспаться?..
– Беда с вами,– сказал отделенный, покачал головой и распорядился: – Помогите ему влезть на нары.– Пронаблюдал, как Сенин положил голову на вещмешок, и добавил: – Ужо всыплю своевольнику!
В оставшиеся три дня, пока поезд шел из Рыбинска к пункту назначения, старинному городку в Калининской области, мы узнали все детали истории, приключившейся с Сениным. Он охотно рассказывал ее каждому, кто желал послушать.
Оказывается, немецкие пули с самолета угодили в цистерну со спиртом, и до прихода слесарей несколько очутившихся поблизости красноармейцев пытались заткнуть пробоины подручными средствами. Конечно, вымокли и опьянели, хотя, по клятвенному уверению Сенина, никто не прикладывался ртом к струе.
– И всыпать, выходит, мне не за что,– уверенно заключал он.– Даже наоборот, мы не дали утечь, может, многим десяткам литров. А что малость захмелели – так от одной спиртовой пыли, которая била через перчатку, как, знаешь ты, из пульверизатора, никто не остался б тверезым на нашем месте.
Но вот мы на фронте. Ночь. Взволнованные, шагаем по серой леденистой дороге. Впереди и по бокам светятся зарева пожарищ, взлетают разноцветные звездочки ракет, с треском проносятся белые трассирующие пули. Что-то утробно ухает и урчит.
Колонна исподволь растягивается. Нам поминутно приходится огибать большие и малые воронки, месить ногами снег, помогать на подъемах лошадям вытаскивать пушки. Судя по
440
вспышкам ракет, мы углубляемся в какое-то огненное полукольцо, но в пространстве своего движения почти не ощущаем: огни не приближаются.
Карабин оттягивает левое плечо. Лямка вещмешка врезается в правое. Противогаз больно хлопает по бедру. Перед глазами– покачивающиеся затылки товарищей, сбоку однообразно-серая, в черных пятнах равнина, и по краям неба, как запоздалый фейерверк, пунктирные дуги пуль и красные, белые, зеленые звездочки.
Делается жарко. Появляется жажда. Клонит в сон. Мы идем и идем, длинная черная лента людей. По временам от колонны отделяются темные фигурки, приостанавливаются, потом бегом нагоняют своих. Кое-кто украдкой курит. Махорочный дымок сладко вливается в грудь.
– Стой! Привал!
Лежу, обессиленный, на спине. Мгновенное забытье. И вдруг слышу негромкий окающий говорок Сенина:
– Выплюнь снег, опасно! Не глотай снег, кому сказано!
– Очень хочется пить,– слабо отвечает наш доброволец, семнадцатилетний паренек из Грязовца.
– Горе мне с тобой,– вздыхает Сенин и шепчет: – На, глотни из баклажки, только чтоб ни слова никому. Понял?
– Спасибо.– Оторвавшись от фляжки, доброволец отдувается и пыхтит. Веет чистейшим, с холодком, медицинским спиртом.
– Мотри! – предупреждает еще раз Сенин и тихонько грешно посмеивается.
Утро. Наш взвод отдыхает в пустом сарае на окраине деревни. Я с винтовкой охраняю баньку, где сложены ящики со снарядами. Банька, крепкая, черная, пропахшая щелоком и дымом, стоит в сотне шагов от дороги, по одну сторону от которой – изба с провалившейся крышей, по другую – длинное, в четыре окна, здание с обрывками проводов на бревенчатой стене. Разбитые окна длинной избы заткнуты тряпками, один угол ее обгорел.
За деревней тянется снежное поле, гладкое и сверкающее, обрамленное дымчато-голубой бахромой леса. Над лесом повис слепящий кружок солнца. Дорога, раскатанная и истоптанная, уходит в поле и исчезает там в солнечно-снежном блеске. Позади баньки низина, кустарник и, наверно, замерзшая речка или ручей. Дальше – снова поле и бело-голубой, с зеленоватыми
441
пятнами хвойный лес. В той стороне запад, там немцы, и туда направлено все мое внимание.
В деревне тишина. Над трубами не вьются дымы, на улице– ни души. Только если попристальнее вглядеться, можно заметить, что избы и дворы чуть курятся: топят по-черному.
Я перебрасываю винтовку на другое плечо, и в этот момент в стылом воздухе раздается тонкий свист. Через секунду посреди улицы что-то сухо, с грохотом взрывается. Невольно приседаю. Снова слышу свист – и снова резкий грохот. Коротко пропев, что-то остро бьет в стену баньки, а в воздухе несется уже новый, немного шипящий нарастающий свист.
Взрыв. Поют осколки. Остро врезаются в снег и в черные бревна. Это артобстрел – я понимаю. Смотрю во все глаза на запад. Новый свист – резко, оглушительно грохочет напротив, у длинного здания. Осколки веером летят через мою голову. Зачем-то приседаю.
Опять шипящий свист… А вот и не приседаю. На момент охватывает какой-то странный азарт… И нестерпимо хочется есть. Каши бы сейчас, горячей, с салом гречневой каши!
Снова свист, снова грохот. Что же это? На белой крыше длинной избы две черные рваные дыры. А это что? Неужели Сенин? Бледный, конопатенький, в своей длиннополой шинели. Вот он упал и, переждав разрыв, снова вскочил на ноги. Бежит ко мне, с карабином за спиной, пряча что-то на груди под шинелью.
– Ты что?! – кричу я ему, стараясь голосом покрыть очередной треск разрыва.
– Живой?! – кричит он, улыбаясь пересохшими губами.– Тебя пришел сменять. Время.
– Да разве под обстрелом сменяют? Переждал бы обстрел… А под шинелью что?
– А это твоя каша. Спрятал, чтобы не остыла. Держи.– Сенин протягивает мне котелок, закрытый крышкой, и вдруг быстро приседает.– Ложку не потерял?
– Дай глотнуть из баклаги, я никому…
– На.– И Сенин, отстегнув от пояса новенькую трофейную, в матерчатом чехле, фляжку, дает мне приложиться – во рту у меня теплый сладковатый чай.– Что? – спрашивает он, усмешливо морща нос.– Аль не скусно?
Я беру котелок с кашей и бегу к своему сараю. Из длинного дома выносят на носилках человека в окровавленной шинели. Меня обгоняет, припадая на одну ногу, пегая лошадь. Она оставляет на снегу красный след.
442
День. Отгремел бой у полотняной фабрики, что на западной окраине Ржева. В город мы не прорвались, но и со своего рубежа не отошли, когда нас контратаковали немецкие танки. Я не помню уже всех подробностей того боя, но вот что запечатлелось навсегда в моей памяти.
Посреди огромной, пересеченной оврагами равнины идет невысокий человек. Полы его шинели спереди и сзади подоткнуты под ремень, ушанка молодецки сдвинута на затылок, на плече длиннющее черное тяжелое ружье – ПТР, на закопченном лице свет радости.
Все знают уже, что Сенин подбил танк. Его еще будут представлять к правительственной награде, но не об этом он сейчас думает, не этим полнится его душа.
Вот он, уралец Сенин, возвращается после тяжелого трудового дня домой, а на плече у него вместо ПТР может быть отбойный молоток или крестьянская коса… Идет истый работник и воин России, добросовестно исполнивший свой долг.
Идет через года, десятилетия, улыбающийся, чуть рябоватый, и как же, право, недостает порой мне его, живого, в горькие минуты, без которых не обходится жизнь человечья!
ОКУНЕВ
И снова в сердце тот, сорок второго года, май.
Вопреки всему на свете цветет ландыш, кукует вещунья-кукушка в сыром ельнике, а зорями в темной черемухе поют-зали-ваются соловьи.
К сожалению, нам не до соловьев. Мы кочуем из леса в лес. Саперы не успевают строить блиндажи, и оперативная группа штадива размещается в шалашах, рядом с которыми отрыты узкие противоосколочные щели. Стоим сутки, двое, затем внезапно сворачиваемся и переходим на новое место. Наши старые шалашные поселения, как правило, сметаются вражеским орудийным огнем.
Фашисты ведут себя загадочно. Дороги просохли, уже по-летнему тепло, но они не только не наступают, а как будто готовятся к основательной обороне: роют землю, сооружают проволочные заграждения, минные поля. Мы на этом участке тоже пока не можем наступать и тоже, главным образом, укрепляем передний край. Время от времени мы и противник прощупываем друг друга.
443
…Рассвет. Гудят «юнкерсы». На опушке леса командарм, генерал-лейтенант, и исполняющий обязанности комдива подполковник Егоров. Оба смотрят в бинокли. Чуть поодаль от них – наши штабные командиры. Я– вместе с начальником разведот-деления. Замаскировавшись в мокрых от росы кустах боярышника, мы глядим на деревню, возле которой темнеют траншеи нашего переднего края.
«Юнкерсы» разворачиваются и, красновато отсвечивая в лучах встающего солнца, пикируют на деревню. Рвутся бомбы. Поле заволакивается дымом. Самолеты с ревом заходят еще раз, пикируют прямо на окопы, взмывают ввысь, и сразу после их ухода в деревне и вдоль траншей вырастают серые фонтаны артиллерийских разрывов. Огонь немецких пушек усиливается. Заваривается какая-то каша из земли, огня, обломков, бревен, дыма, какой-то пестрый смерч, фантастический шабаш стихий.
Все выше солнце, грохот ослабевает, рассеивается дым, и там, где недавно темнела линия наших окопов,– там сплошная черная безжизненная полоса.
Генерал-лейтенант и подполковник Егоров, не отрываясь, глядят в бинокли. Штабисты тоже продолжают смотреть. Боярышник, в котором мы стоим, полыхает голубыми, белыми, оранжевыми огоньками.
Исчезают последние сверкающие кустики минометных разрывов, и на поле перед мертвой полосой показываются зеленоватые цепи вражеских солдат. Отчетливо видно, как, прижимая к животу черные автоматы, они строчат на ходу.
Обидно и страшно. В кого строчат? Зачем мы смотрим? Почему командующий не приказывает ввести в бой резервы?
И вдруг… Я не верю своим глазам. Черная равнина оживает. Раздается сильный ровный стук пулемета «максим». Чудо чудное! Мелькают дымки винтовочных выстрелов. Как же наши там уцелели? Как выдержали, не побежали?
«Максим» стучит безостановочно, и вот немецкой цепи уже нет. Зеленые человечки, выставив под прямым углом зады, несутся обратно к своим окопам.
Генерал-лейтенант опускает бинокль. Встряхивает руку Егорову и выбирается из кустов на лесную поляну. Его окружают дивизионное начальство и незнакомые мне командиры – вероятно, из штаба армии. Все радостные, сияющие. Командарм поздравляет наших с успехом и отдает распоряжение немедленно вызвать сюда, в лес, пулеметчика.
Через час перед шалашом оперативного отделения появляется наскоро умытый боец. На его подбородке свежие бритвенные порезы. Гимнастерка под брезентовым поясом топорщится,
444
одна обмотка на ноге измазана чем-то бурым. На вид ему лет сорок. Подполковник Егоров обнимает бойца за плечо и ведет к генерал-лейтенанту. Боец растерянно оглядывается на юного политрука, который доставил его на КП.
– По вашему приказанию, товарищ командующий, рядовой Окунев прибыл! – докладывает боец. Его красная с полусогнутыми пальцами рука застывает около пилотки.
Генерал-лейтенант козыряет ему:
– Как имя-отчество, товарищ Окунев?
Боец немного конфузится.