Текст книги "Мост через Лету"
Автор книги: Юрий Гальперин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
12
Все Лешаков да Лешаков! Какой-то инженер, обманутый, тридцатилетний, – игрушечный кораблик на волнах. Им, Лешаковым, имя – легион. Что он, собственно, какой еще герой? Что в нем особенного, чем привлек? Тем разве, что странно получилось с ним, и разное своеобразно преломилось в его сознании и расцвело необыкновенным цветком метанойи. Разве не судьбе, милостивой на жестокости, принадлежит ведущая роль в сюжете правильного романа. Чего стоит один лишь блистательный инструмент ее – случай. Судьба и случай всегдашние герои.
Но, бедняга, – он мучился. Оттого и нельзя пренебречь инженером. Судьба судьбой, а Лешаков – он страдал.
Случай постарался, подкинул его на высокой волне так, что дух сперло. Вопрос – что он с высоты увидал? – останется вопросом. Но ясно: Лешаков увидел такое, что поразило его напрочь. И поразительное впечатление влияло на все, что произошло с ним. На все, что потом Лешаков совершил, все, что он сделал под влиянием впечатления. Случай постарался. Судьба не пощадила инженера, она безжалостно впечатлила его.
Всякий человек в таком случае углядел бы свое и свое имел бы мнение. Не важно – верное или неверное. Главное, что своеобразное. Не такое, как у других. Единственное. Сходство во впечатлениях возможно. Но в существенном они неповторимы. Кажется, одно и то же, а на поверку выходит – иное.
Одно в другое не поместить, не совместить. Так и люди, как листья на дереве. Двух одинаковых не было за всю жизнь. Похожих сколько угодно, а одинаковых – нет.
Вот и выходит: что же судьба? Повторяется она, а не люди. С ними приключаются одни и те же истории, подолгу живут они в схожих ситуациях. Но выделяет каждого вечное «но». И кого винить, что на этот раз в стереотипные сети случая угодил неповторимый Лешаков.
* * *
Долго ли, коротко болел Лешаков, но он пошел на поправку. Он более не был в опасности. Травма головы не повлекла повреждения в рассудке. Бурный ток мыслей выровнялся, обрел плавность и глубину. Но направление, которое задал удар Библией по макушке, направляющий удар, тенденция, некоторая увлеченность, – это осталось. То есть, травма имела последствия.
Лешаков пережил свою плюху. Он перенес ее достойно и не без пользы. Не слишком раздумывал над происшедшим, не анализировал чрезмерно, не торопился с выводами. Не хотел занимать пустяками голову: случилось, и ладно. Не до выводов было ему. Приоткрылась секретная суть. Он был вовлечен, ангажирован, завербован – опасное слово, но иначе не скажешь.
Выздоравливал Лешаков – утраченный человек. Отболело в нем. Он вспоминал с усмешечкой, как считал себя зачеркнутым, как плакал по рабству.
Известное дело, Лешаков не верил в превращения. Особенно в те, что случались с ним самим. Для себя он по-прежнему оставался собой – свойство завидное. На диалектические скачки: постепенное накопление, а затем быстрый переход количества в качество, – воображения ему не хватало. Никогда не согласился и не поверил бы он, что он, инженер Лешаков, уже больше не инженер Лешаков, а неизвестно что: некая неведомая особь, несливающаяся индивидуальная капля, антиобщественный элемент, что необратимо он изменен и потерян.
Прогресс не предоставляет гарантий гуманности. О Лешакове нечего сказать: стал ли он лучше, тоньше, добрей, чувствительней, отзывчивей, благородней – неизвестно. Но прежняя его жизнь являла собой столь жуткое занудство, что если бы не сюжет, волочивший инженера через катаклизмы, Лешаков и вовсе бы заплесневел. Одно несомненно: чувство проточности обострилось. Выросло стремление во что бы то ни стало разрушить запруду. Лешаков концентрировал силы, чтобы в один прекрасный день в недалеком обозримом будущем совершить конкретное действие. Скромный поступок. Удар капли, и только. Зудела нетерпеливая потребность: этой каплей, наконец, от всего оторваться, лететь.
Оставался вопрос – что делать? Печально известный вопрос.
Лешакову предстояло выбрать разумное реализующее действие. Не бросаться же головой вниз с карниза высотного здания на крышу одной из лакированных черных машин пролетавшего по проспекту кортежа. Кузова у автомобилей блиндированные. Да и он все же был не бессловесная капля, а сознательная личность, готовая принести себя на алтарь… Что моя жизнь? Какая ей цена? – опрометчиво рассуждал инженер. А у него и не было ничего, кроме.
Ценность жизни в том, что она принадлежит тебе. Содержание ее неисчерпаемо: и тепло, и свет, и солнце, и лиственная зелень сада, холодная ласка дождя, дрожащий сумрак белой ночи над Невой, шорох листопада и пугающий запах осенней гнили, ожог прикосновения и влажное дыхание на плече, ночной шепот и мерцающий огонек сигареты, хриплый рывок у финиша и оглушающая радость победы за обрывками шелковой ленты, сила превозмочь себя, оттенки благородных чувств и замирания испуганного сердца, растерянность расставаний и дальние моря, известные со слов, и недоступная, неведомая Польша… – да мало ли еще. Образ каждой вещи в душе Лешакова находил отклик. Любое шевеление затевало в сердце новые и новые волнения. И если уже сама жизнь подхватила Лешакова, вынесла на стремнину, закружила, – если так, то и неудивительно, что в душе инженера ее объятия всколыхнули столь важные чувства, столь единственные, что ценность этих чувств поднялась выше цены самой жизни.
Соблазн жахнуть, чтобы чертям тошно стало, чтобы все закачалось, отпадал сам собой. Лешаков был инженер и, если бы занялся вплотную, наверное, справился бы: жахнул, сумел. Собственная жизнь теперь была посвящена тому, что необратимо поглощало Лешакова, за что Лешаков соглашался платить своей жизнью. С самим собой он бы разобрался. Но решить чью-то жизнь – не мог. Человек только самому себе человек, другие для него люди. И правила обращения с людьми сидели крепко в Лешакове: не убий, не укради, не пожелай… Грешный, он все-таки держался за рудименты морали – противоестественные, отсутствующие в природе предрассудки. Но, может быть, и сильны в нас именно предрассудки.
Убийство преступление, а самоубийство грех. Ни то, ни другое не могло состояться, по Лешакову. Осложнялся вопрос. Удару подвергалась иная цель. Но какая – неужто система?
Общественные системы порочны в принципе. Нет плохих или хороших систем. Ни одна идея, ни одна система не обладают полнотой истины. И то, что система или идея претендуют на это, подтверждает их ограниченность: претензия на глобальность фатальна. Ни одна система, ни одна идея не оставляет места воле. А воля – метафизическое проявление свободы отдельного человека. Каждого одного.
Единственное, что для Лешакова имело смысл, это обратиться к отдельному человеку. Инженер понимал нутром: чего бы это ни стоило, он должен изыскать способ обратиться к каждому человеку в отдельности.
* * *
Июнь плавно переливался в июль. Ночи стали глуше и темнее. Лешаков лежал один, размышляя допоздна. Никто не отвлекал. Утомленный, инженер засыпал до утра и не видел снов, проваливался глубоко во мглу. И выныривал утром в своей комнате, свежий, бодрый, полный светлой утренней ясности. Он просыпался с готовым ответом.
Добряк-доктор выдал Лешакову справку, что несчастный случай произошел в понедельник, рано утром, по дороге на службу. Оформил как производственную травму. И Лешаков получал сто процентов зарплаты.
Сослуживцы дважды навестили коллегу по поручению местного комитета, принесли черешен и рыночные помидоры. Они не слишком расспрашивали, а были заняты спорами о работе, намекали на скорые перемены в конторе. По-видимому, в институте что-то происходило, готовилось. Инженер прислушивался краем уха, не вникал. Его искренне не интересовали их дела. И к дефицитам Лешаков отнесся индифферентно. Зеленью баловал его бывший номенклатурный работник: от занимаемой должности его освободили и направили на усиление торговой сети. Фомин работал грузчиком на перевалочной базе и вдоволь вкушал зеленые овощи, неспелые плоды своей свободы.
Нечаянные друзья оказались людьми более достойными, чем сгоряча мог решить Лешаков: Фомин, пользуясь в последний раз райкомовским иммунитетом, отстоял инженера перед милицией, проводил до дома вместе с Вероникой, уложил Лешакова в постель. На обратном пути на бульваре он столкнулся с актером. Валечка был почти трезв, несколько смущен и не слишком отчетливо помнил происшедшее. Но Библию из клумбы добыл и уже не выпускал из рук. Свое исчезновение в момент опасности актер объяснил героически: преследовал убийц, обуреваемый жаждой мести. Он с радостью узнал, что Лешаков жив. И тут же, со слов Фомина, записал адрес.
Приятели навещали больного.
Фомин относился к службе как к распределителю нового типа: снабжал инженера витаминами.
– Все одно, половина сгниет, пока до покупателя доберется, – успокаивал он щепетильного Валечку, – а другую половину разворуют.
Валечка возмущался беспорядком и бережно заворачивал выделенный ему огурец в салфетку:
– Это Лиле, она бледная.
Актер доставал товарищей бесконечными рассказами о театре, о своей новой общественной роли в жизни коллектива: со сцены не позволяли ему слова сказать, зато он рьяно подвизался на творческих обсуждениях и на собраниях. Но главной темой оставалась Лиля. Друзьям ежедневно сообща лось, в каком платье она пришла на работу, что репетировала, что ела в буфете, как выглядела, с кем смеялась, хорошо ли играла прошлым вечером, а главное, как взглянула на Валечку при встрече на лестнице или на площадке у лифта, заметила или не заметила новый галстук, а однажды поздоровалась с ним и растерянно улыбнулась, будто и не ему. «Мне или не мне?» – гадал Валечка. Ему или не ему, гадал и Лешаков за компанию.
– Не верь, – мрачно бурчал бывший номенклатурный работник. – Ни ей, ни мне – никому.
Вероника хозяйничала по вечерам. Прислушивалась. Посмеивалась над репликами марксиста. Но не вмешивалась: не спорила и не возражала. Она подавала чай да однажды отняла у актера бутылку портвейна, купленную по случаю улыбки Лили. Она выяснила адрес плодоовощной базы и несколько раз наведывалась к Фомину за продуктами. В городе у зеленных магазинов выстраивались очереди, а ей приходилось кормить и Лешакова, и семью. К двойственности положения она относилась житейски: есть как есть, и будь как будет.
Беззастенчивости своей Вероника больше не удивлялась. Но собственная искренность иногда пугала ее. Она читала книжки и знала, что по некоторым версиям Иуда Искариот тоже был до крайности искренним человеком – настолько, что его искренность Христа сгубила.
Занятая мыслями, с трогательным коварством дожидаясь ухода друзей, она не слишком вникала в разговоры. Но иные крепкие фразы сбивали ее с толку. И она пыталась выудить из тлевшего странного непрерывного спора что-нибудь практическое, ценное, – мало кто нуждается в чужих мнениях и взглядах, но почти все ими пользуются.
Большей частью спорили и переругивались между собой Валечка и Фомин. Лешаков терпеливо молчал. Редко встревал. Не высказывался. Посмеивался, если приятели поддразнивали его. А они задевали Лешакова все чаще, уж очень хотелось им пробиться сквозь изолирующую безучастность.
Инженер отшучивался. Он был рад, что прибежали друзья, сидят подле него, что дом стал местом, куда влечет, притягивает людей, что женщина присутствием своим внесла уют и свет, что он не один. И было грустно инженеру – пришло, случилось слишком поздно, под занавес. Он чувствовал: жизнь его, переломанная, рассеченная, загубленная по недоразумению – она уже была не линия, ощущение плавности отпало. Жизнь стала жесткой черточкой-вектором. И краткость ее Лешакова не пугала.
Холодноватая твердость приоткрывалась в трудном изгибе невеселых губ Лешакова. Он улыбался друзьям, Веронике, сослуживцам, врачу. Но лицо не смеялось. Взгляд оставался непонятен. Казалось, его привлекало что-то за плечом собеседника, и он не мог оторваться, все глядел. Люди замечали, оглядывались, не находили ничего примечательного, пожимали плечами. И кто мог знать, что опять померещилось ему, что он увидел, рассмотрел, что манило его и таилось там, впереди.
* * *
Спор у постели разгорался неровно, то вспыхивал, то угасал. Нервный разговор без направления. Валечка, тот держался за Бога. Марксист религию угрюмо отрицал. Лешаков не верил ни тому, ни другому: очень уж легко они касались тайных, заповедных вещей. Казалось даже, что и говорили они для того, чтобы опять и опять потрогать, еще раз поковырять рану. Не могли удержаться. У многих интеллигентов дух удобно подменяется духовностью – они отмечены ее налетом, как проказой.
Но однажды Лешаков и сам не уследил, как сорвался. Верно, оттого, что спорили о Польше.
– Может оно и к лучшему, дома пересидеть, – неосторожно сказал Валечка. – Там нынче одни беспорядки.
Разговор о поляках принял то отчетливо больное направление, когда остается лишь себя хулить да унижать сладострастно. Лешаков долго крепился, но не стерпел:
– Дались вам поляки. Хоть и правы они у себя там, да не Польша наша родина.
– У тебя нулевая идеологическая валентность, – упрекнул Валечка. – А в эпоху противостояния идей…
– Все идеи – отрава, – трезво отрезал Лешаков.
– А как быть с точкой зрения общечеловеческой? – скромно подковырнул марксист.
– Общечеловеческой – суть бесчеловечной. Общелюдоедская точка зрения, она и есть точка зрения общества на человека.
– Для общества религия, а для души Вера, – попробовал отшутиться артист и кивнул Веронике.
– Если кто рожден в неволе и вырос в неволе, тому неволя свободы милей, – грустно продолжал рассуждать марксист, простодушно недоумевая, отчего волнуется друг, разве не такой же он, как и они, грешные, и какая муха его укусила.
– Нормальный ход, – поддержал артист.
– А что такое нормально? – спросил Лешаков. – Кто это может знать?
– Ну, наверное, – неуверенно начал Фомин, – нормально, это когда больно причинить боль.
– Не марксистская оценка! – не унимался Валечка.
– Правда не забор, ее не выкрасишь в один цвет.
– Воистину! Воистину! – устремился в приоткрытую щель Валечка. – И поскольку невозможно что-либо определенное знать о том, чего не существует, остается лишь уверовать.
– Опять двадцать пять… – вскипел Лешаков и отмахнулся от товарища, как от насекомого. – Живешь под лампочкой, выдаваемой за солнце, и знаешь, что лампочка. И все-таки пытаешься согреться и даже загореть.
– Я тебя уважаю, – с достоинством заметил актер. – Но пережитые страдания не дают привилегий.
Он выразительно замолчал и насупился. Марксист тоже умолк, не принял лешаковской вспышки, затаился и стал похож на обиженного бегемота.
Зачем спорить, корил себя Лешаков. Разве я не такой же, как они, разве не тем дышу? Глупо…
Лешаков подумал, что не хотел, а обидел. Он, может быть, их одних и любил, и не было на свете у него никого ближе этих двоих, а обидел ни с того ни с сего. Из-за Польши, куда его даже не пустили. Но он понимал, что не из-за Польши, и чувствовал: надо прямо сказать, объясниться. Надо, пока трещины не развели их. Но не умел Лешаков выпутываться. И тоже замолчал. Глаза подло опустились, трудно стало глядеть.
Вероника просекла ситуацию насквозь: подчиняясь скорее безошибочной в ней женской интуиции, чем сознательному порыву разрядить атмосферу, спасти друзей от разрыва, вдруг вошла в разговор – он перетекал в размолвку – и, поглядывая искоса на больного, с компрометирующей скромностью спросила:
– Скажите, разве жизнь перестает быть страданием, а боль болью от того, что человек страдания ищет? Что ж с того, что страдает он с удовольствием?
– Пусть себе страдает на здоровье, – примирительно пробурчал Валечка, – на нас-то он чего набросился?
– Как же не наброситься, если вам самим этого хочется. Пробуете и так, и эдак.
– А ведь права!.. Ха-ха-ха… Права, – раскололся Фомин и восхищенно застучал кулаком по лешаковской коленке. – Ну и врезала. Бой-баба!
– Чего суешься? – приподнялся на измятых подушках Лешаков, не ожидавший от Вероники такой проворности.
– Мальчики, – продолжала она, – от судьбы не уйдешь. Весь мир система, и у каждого определенная функция. Я вам это как мэнээс говорю… Функцию свою надо понять, а лучше полюбить.
– Ты даешь! – захохотал бывший номенклатурный работник.
– А что? Не права?.. Недавно видела, по телику, сцены из жизни в саванне. Показывали, как лев пожирает лань, с каким великолепием!.. Да, а перед тем стадо и эту самую антилопу, как она грациозно травку щипала и отошла незаметно в сторону, отделилась. Так вот, я уверена, что бедняжке чуточку хотелось быть сожранной. Иначе другая попалась бы… Я к тому рассказываю, что вы тут все о предназначении.
Лешаков отметил про себя, что слово это сегодня как будто не произносилось. До сих пор во всяком случае. Но заулыбался вместе с Валечкой.
– Все это в вас кокетство, – сухо подчеркнула Ника. – Однако кокетничаете вы со смертью… Зажились. Да.
– Позвольте, позвольте, – остановил ее Фомин. – Пора разобраться. Мы тут вразброд высказываемся, и я сбился совсем: кто на какой позиции.
Но Вероника повернулась к столу. Она заваривала чай. Она все сказала.
– Нет ни у кого никакой позиции, – отмахнулся усталый Лешаков.
Посидев у постели, поругавшись, поспорив и помирившись, выпив чаю, друзья прощались, покидали больного. Валечка целовал руку даме с принудительной галантностью. Бывший номенклатурный работник сжимал холеные пальцы в шершавой лапе, сообщал конфиденциально: «Будут абрикосы». Вероника заинтересованно кивала, провожала посетителей на лестницу веселей, чем требовали приличия.
Лешаков слышал, как с выстраданным стуком захлопывалась входная дверь, и бежали назад, торопились по коридору каблуки. Вероника входила. Поворачивался ключ в замке. Щелкал выключатель. Он лежал с закрытыми глазами, забыв бессилие пустых споров, уже нисколько не усталый и не больной, и вслушивался в предательски громкий шум снимаемой одежды: электрическое потрескивание юбки, короткий шорох рубашки и шелковое шелестение чулок. Вероника не скрывала нетерпения. И оно передавалось Лешакову.
Им овладевали бережно и осторожно. Лишь сбивчивое дыхание выдавало сласть власти – неторопливой, подробной лаской она взвинчивала и его, и себя. Ладони Лешакова обхватили гладкие полулуния, насаженные на стержень. Кружила голову карусель. И в объятиях ее коленей он отлетал далеко от горечи раздумий, от суеты, уносился все дальше и дальше на луга наслаждений, навстречу долгожданному наказанию.
– Не надо, что ты делаешь… – слышал он шепот над собой. – Лежи смирно, миленький. Я сама… Не двигайся, тебе противопоказано. Могут быть осложнения.
Бедный Лешаков. Осложнений не удалось избежать.
13
Инженер Лешаков окончил советский вуз, и философия в немецком смысле слова была ему чужда. В высшей школе он показал себя не последним студентом, а значит, овладел навыками анализа: усвоил основы, освоил принципы, умел их применять. По-своему, конечно. Диалектика, увы, не так уж унифицирована. Российская диалектика своим своеобразием известна. Лешаков был русский инженер.
Диалектический материализм дарит терпеливому исследователю чудный инструмент. Нет ничего научнее и лучше, чем всестороннее рассмотрение предмета, подробное изучение в разных аспектах и, наконец, рассечение. На препараторском столе, под микроскопом: крути, верти, исследуй. Удобно, что и говорить. Одним словом, мечта. Но… Исторический процесс не лезет в объектив. Трепещущий, живой, он в руки не дается. Он огромен. Захлестывает исследователя, не позволяет подойти поближе. Поражает масштабом.
Русский процесс поражал русским масштабом. Но Лешаков – что был ему масштаб. Со всею диалектикой своей он находился внутри процесса. Он жил там, как рыбешка в водопаде. Нырял то вверх, то вниз. Подымался в стремящейся навстречу струе и падал, уносимый ею. Его попытки процесс определить, назвать, описать словами, а пуще: повлиять – пусты, перед масштабом смехотворны.
Признаем за процессом, что он есть. А Лешакову оставим роль свидетеля изнутри процесса. Очень одинокого свидетеля. Одного из многих. Диалектической картинки свидетельства его не дают, но проливают субъективный свет. Он был участник. Готовый, голый, тепленький избранник. Более не защищенный ни программированной ординарностью судьбы, ни асоциальной игрой случая. Маленький человек, пересекающий пространство страданий.
* * *
Сотрясение мозга – нешуточная штука. Но сделано было все возможное, чтобы инженер пришел в себя: постельный режим, усиленное питание, внимательный уход. Лешаков неминуемо должен был оклематься. Однако он сох и бледнел. Он худел на глазах.
Другой в его положении набрал бы килограммов семь, а потом еще и мучился бы, сгоняя. Инженер сбросил четыре кило живого веса. Без Вероники потерял бы и больше, но она готовила замечательно. Лешаков не жаловался на аппетит: ел с утра до вечера. Жевал принесенные с овощебазы фрукты, пил чай с пирогом, присланным Лилей. Частенько они с Вероникой плотно ужинали после шести, и больной неизменно съедал добавку и компот. Но худел. Корм был не в коня. Забота грызла его.
Лешаков редко подымался с дивана. Слишком долго он провалялся в постели. С трудом, по стеночке добирался до туалета. И однажды утром, когда ему вздумалось пройтись по комнате, у него закружилась голова. Ноги подогнулись. Он пошатнулся, сел на стол, ухватился за край столешницы руками. Отвык.
Пол покачался и успокоился. Лешаков коротко выждал и попытался опять. Он доковылял до окна и опустился на подоконник. Посидел. Подышал. Заглянул во двор и на соседнюю крышу, где подростки устроили голубятню – по вечерам доносились свист и крики, и хлопанье крыльев. Теперь, утром, он никого не увидел. Только птицы клевали зерно и гуляли в вольере.
Лешаков тревожно осмотрелся, словно бы кто-то мог застать его за… Поглядел на кротких голубей, посидел на подоконнике, подождал, пока уймется волнение, и решил, что осторожность рефлекторная, она происходит из-за ответственности предстоящего дела, а вовсе не из боязни, не из страха. Да и поздно было бояться. Опасно. Начнешь дрожать, дергаться, озираться – как раз и привлечешь внимание, дело на корню загубишь.
Рассуждая так, балансируя, он добрался до секретера. Повернул ключ. Достал распечатанную пачку писчей бумаги, сочный черный фломастер, уведенный с работы, и, контролируя равновесие, правильно дыша, неторопливо направился к постели.
Недолгое время Лешаков лежал без движения. Окончательно успокоил дыхание. Собрался. Бумага была бела и беззащитна. Он занес карандаш, набрал воздуха в легкие, как бы собираясь глубоко нырнуть.
Лешаков написал:
«ЧЕЛОВЕК! НЕ ВЕРЬТЕ НИ ВО ЧТО, НИКОМУ, НИКОГДА, НИГДЕ, НИ ЗА ЧТО, НИ ПРИ КАКИХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ!»
Информация была сухая, как спички.
Он перевернул страницу и повторил надпись. Твердо, разборчиво, внятно, крупными чертежными буквами. И снова перевернул. В тот день инженер исписал сто двадцать четыре листа.
Бумага кончилась. Вечером Вероника не зашла. В двенадцатом часу, после спектакля, заглянул актер, пробыл недолго, нетерпеливо поерзал на стуле и скоро слинял.
Прощаясь, Лешаков деликатно, невзначай попросил его купить бумагу, толстую пачку в пятьсот листов, а лучше две или три пачки. Если не трудно, если просьба не в тягость, если… И занести поскорей.
Валечка не удивился, мысли его были плотно забиты другим. Пообещал. Радостно попрощался. Забудет, решил Лешаков и собрался завтра, к концу рабочего дня, позвонить Веронике, чтобы по пути заскочила в магазин канцелярских товаров. Но в обед запыхавшийся Валечка притащил три пачки по тысяче листов. Бумага тонкая, как раз то, что нужно. Валечка посидел полчаса и помчался в театр. У него было окно между репетициями.
– Я и не сомневался, – сказал он, – рано или поздно ты бы начал писать. Тебе есть что сказать, – он потрепал Лешакова по плечу. – Дерзай! – и выбежал.
Радостная, просто объяснимая легкость переполняла актера. И он передвигался бегом.
Лешаков отдохнул от Валечки. Вскрыл первую пачку. Остальное засунул глубже под кровать.
«ЧЕЛОВЕК! НЕ ВЕРЬТЕ…» – написал он на первом листе и на ста семидесяти следующих листах, заботливо вычерчивая полюбившуюся формулу. Утомленный труженик аккуратно убрал работу в изголовье и раскинулся на подушках. Но прежнее удовлетворение не приходило. Невнятная тревога и сомнения добрались до него.
Инженер лежал с закрытыми глазами. Но не дремал. Старался представить, как он, инженер Лешаков, уже оправился от болезни, опять уверенный и бодрый, скользит легкой походкой, мелькает в толчее на галерее «Гостиного двора» вдоль Перинной линии, выходит к Невскому и на углу Невского проспекта и Садовой останавливается у балюстрады, кладет на широкие гипсовые перила пухлую пачку бумаги.
Дальше: перед входом в универмаг, внизу, турбулентный людоворот тасует, непрерывно передвигает пешеходов, выкачивая их из метро и загоняя в бетонную нору подземного перехода. Одновременно рядом торгуют мороженым и пирожками. Над тоннелем площадка, там сидят на теплом от солнца граните, стайками переходят с места на место, смеются, щебечут пестрые, как птички, подростки: мальчики и девочки – дети Невского. Лешаков распечатывает пакет…
До сих пор легко было представить. Но дальше? Предусмотрительный Лешаков был не в состоянии просчитать препятствия. Сложности сыпались комом. Каждая требовала отдельного решения. Разработать их в подробностях не представлялось возможным. Тем более, все предвидеть.
Сразу бросить пачку вниз Лешаков не смел. Пачка должна получиться увесистая, и непременно упадет кому-нибудь на голову. Каково это, инженер знал из опыта. Значит, воззвания придется разбрасывать небольшими частями. Легкие листовки далеко не кинешь, не полетят. Акция получалась локальная. Ограничивали убогие технические возможности. Да и сколько раз успеет он швырнуть бумаги в толпу. Два, может быть, три раза. А вдруг какой-нибудь доброхот, бдительный товарищ или просто осторожный гражданин схватит за руку, повиснет на плечах, завопит призывно. Не то еще хуже – выхватит пакет с листками. Пиши пропало.
Лешаков так распалился, едва не заплакал с досады, хотя и считал, что если хотя бы один человек или три человека подберут обращение, прочтут и спрячут листки, задумаются, а потом покажут другим, передадут дальше, – можно миссию считать законченной, предназначение выполненным.
Техническая сторона удручала добросовестного инженера. Коэффициент полезного действия выходил ничтожный – близок к нулю. Успеха не гарантировал. Два, три человека могли подобрать, а не прочесть. Или прочесть, но не задуматься. Шалила вероятность. И первоначальный план не мог быть признан удовлетворительным. Схему предстояло переработать, изменить принципиально, технически вооружиться. На то он и был инженер.
Насчет сумасшедшей затеи иллюзий Лешаков не лелеял. Вопрос о том, что станет с ним, как это ни странно, инженера не тревожил. Тут наблюдалась нечувствительность. Не то чтобы не хватало воображения – просто он и не пытался угадать. Будущее отсутствовало в планах, которые дальше акции не шли.
Он знал наверное, что его схватят. Возьмут. Понимал: действия такие наказуемы, даже планы подобных действий наказуемы. Конечно, его накажут. Отвезут в кутузку. Будут мучить. Отдадут под суд. Посадят. Но все это будет за чертой, за порогом. Там начнется особая жизнь, а тут пусть все завершится своим чередом, как дóлжно. Единственное, в чем сохранял он уверенность: что бы ни случилось, он, Лешаков, останется самим собой, или пусть вовсе не останется. Не исключено, что он прекратится или оборвется. Или его оборвут. Но, возможно, сделает дело и уйдет от преследования, смоется тихо, избежит и не попадется. Тогда он повторит опять. И опять. Потому как иного ему не дано. Не будет иного. Не надо надеяться. Он был необратимо свободен – лучшей участи не желал.
Лешаков собрал исписанные листки в стопку, осторожно поднялся, пошатываясь, отнес и запер их в секретер. Попытка с ходу взять быка за рога была признана им легкомысленной. Но, тем не менее, инженер не был удручен. Он вернулся на лежанку, завернулся с головой в простыню и устроился поудобней, чтобы думать. Прежде чем приступить к разработке проекта, а затем и к техническому осуществлению, предстояло сформулировать задачу.
Требовалось: разбросать максимальное количество листков на максимально большой площади, чтобы охватить возможно большее число потенциальных подбирателей. Неплохо, рассуждал Лешаков, если бы акция сопровождалась ярким, привлекающим внимание эффектом. Интерес к происшествию спровоцирует интерес к листовкам. Чем ярче и громче прошумит молва, тем вероятней, что листки пойдут гулять по рукам. Их станут передавать, прятать от властей, может быть, переписывать короткий текст или заучивать наизусть – будет охвачен значительный круг людей.
Как всего этого добиться, Лешаков плохо представлял. Одному человеку без посторонней помощи такого эффекта не достичь, физически не потянуть. Но ни на чью поддержку рассчитывать он не смел. Это было ясно инженеру. Оставались технические средства. Лешакову предстояло изобретать.
* * *
Трудно восстановить подробности и выяснить задним числом, сколько прожектов обдумал, просчитал и отклонил инженер, прежде чем остановился на идее, которую взялся осуществить с замечательной энергией и хитроумием.
Кончался июль. Проливные дожди, оглушительные грозы прокатились над городом и опять отступили перед короткой, но яростной северной жарой, когда на газонах высыхает и устало никнет трава, поливальные бело-голубые цистерны денно и нощно ползают по городу с назойливым упорством проигрывающей партии, когда вода в каналах зацветает и гниет, отравляя миазмами воздух, деревья безвольно опускают ветви, в парках и лесах достаточно искры, чтобы занялся пожар, с дальних болот доносится запах гари, и дважды, трижды в день принятый душ не спасает от ощущения рубашки, прилипшей к спине. Но герой тот, кто непоколебимо сосредоточен, – ничего кругом не замечал увлеченный Лешаков.
Ни дожди, ни ночные громы не смутили сна инженера. Жару он переносил легко. На работу ходил и домой возвращался пешком. В отделе своем блаженствовал – три четверти сотрудников отправились в отпуск. В служебное время Лешаков без помех занимался изобретательством, готовил чертежи и расчеты и даже договорился с программистами насчет машинного времени. Они просчитали проект, не вникая в суть, хотя институт разрабатывал ничуть не схожие проблемы. Отсидев положенные часы в конторе, свободный, Лешаков на полном ходу устремлялся домой, где ждал его стол, превращенный на время в верстак, в сборочный стенд. Стол был раздвинут на всю длину, и на нем соседствовали: извлеченный из чулана паяльник – он хранился со времен школьного увлечения прикладной радиотехникой и создания портативного приемника на полупроводниковой схеме, – взятая в ателье проката пишущая машинка и аптечные весы, молоток, напильники, ножницы, химические мензурки, хирургический скальпель, перочинный нож и даже утюг. Иногда от дверей института Лешаков направлялся не домой, а совсем в другую сторону, на трамвае ехал в Автово, где у магазина «Юный техник» до закрытия толпились радиолюбители, сновали мальчишки, хвастались встроенными в мыльницы приемниками, мелькали спекулянты с яркими пластиковыми пакетами, предлагали привозные видаки за немыслимые деньги, неторопливо расхаживали степенные мужички, доставали из-под полы вынесенные с оборонных заводов транзисторы, диоды, конденсаторы, иногда и чипы, процессоры, а то и целые блоки компьютеров, – товар, не имевший цены, дорогостоящую, новую, секретную электронику, уступали за бутылку «московской». Лешаков не скупился, бегал в гастроном. И в результате нескольких непредвиденных покупок исполнение проекта упростилось.