355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гальперин » Мост через Лету » Текст книги (страница 10)
Мост через Лету
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 03:04

Текст книги "Мост через Лету"


Автор книги: Юрий Гальперин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)

3

Страшно писать. Сомнительное утешение, что не я совершил безобразия, а мои персонажи – писатель и автор. Они (это очевидно) не совсем «я». Да и не мог бы я такого натворить, обретаясь все же в несколько иных условиях, нежели обстоятельства романа. В моей хрупкой реальности с четвертого этажа не сигануть, увы. А если что, и костей не соберешь.

Здесь знающий читатель и редактор должны поморщиться – мол, опять магические коты, сюр сплошной! Но только зря это они. Сюрреализм – то, что я не могу вспомнить утром. А пока: знакомство произошло. Мало того, теперь оно фиксировано в конце второй главы. Отражено.

Но если слово фиксировано, мягко говоря, с протокольным душком, фальшивое, как фикса, просто бюрократическое, не наше какое-то слово (в том смысле, что и не наш человек), – то понятие отражения и само слово отраженов этом тексте и вовсе ни пришей ни пристегни. Ведь вторая глава ничего не отражает. Все, что до сих пор вы узнали, случилось во второй главе, а не в Питере. В тексте и больше нигде. Произошло во второй, продолжается в третьей главе, и неизвестно, куда свернет самостийный бег событий.

Другое дело, что мне самому хотелось бы развитие рассказа направить, выстроить, повернуть так, чтобы обнажились связи, приоткрылся смысл, показалась изнанка, – вывести на открытый прием. И слава Богу, что линия сюжета пока еще не выгнулась упрямой струной, не вырвалась, не закатала по лбу – как угодно можно понимать, и прямо, и фигурально: что в лоб, что по лбу. Послушна струна, поет. Но, признаюсь, уже она сама начинает влиять на первоначальный замысел весом созревших обстоятельств, заставляет считаться с целокупной своей самоценностью, подсказывает, открывает непредусмотренные ходы.

Если быть откровенным, признаюсь до конца: где-то, как бы в потемках, неосознанно, я рассчитывал на эти ходы; вроде и продуман был сюжет до тонкости, но я знал, мне без них, без ходов этих, не обойтись. На голом расчете не уедешь, если вещь не оживет и сама не прорастает изнутри. Эти ростки – подтверждение подлинности и верности избранного начала. И поэтому, третья глава:

* * *

…Молча мы вышли из кино в душную, по-августовски темную улицу. Было грустно. Я сжимал прохладную, податливую руку. Постояли у стенда с фотографиями: там смеялась, убегала и падала ничком девушка, зябко прильнувшая к моему плечу. И я укрыл ее своей ветхой кожанкой.

За вечер мы и десяти слов друг другу не сказали, но было ясно: она послана мне во спасение (так думалось), а я ей вот уж не знаю за какие грехи. Мы ничего друг о друге не ведали. И не расспрашивали. Но уже состояли в скрытом сговоре, тайна которого была необъяснима, но понятна обоим, как смысл метафоры.

– Марина? – попробовал я.

– Да, – сказала она.

Ничего еще не было названо. Но я благодарно вздрогнул, узнав в голосе томительную интонацию согласия. В ту ночь она мне говорила: «Да, да». В самые безнадежные моменты я получал ее «да». В том числе и последнее «да», подобное пощечине.

Много позднее, слишком поздно, смог я оценить силу ее маленького «да». Но тогда, на бульваре, в темноте, под зелеными огнями кинорекламы, возле обрушенного дома моего детства, я размышлял иначе. Подпольный миллионер возился с машиной, отключал секретку. Надя зевала, лениво прикрывая прелестный оскал. Я аккуратно застегнул пуговку на своей куртке под подбородком у Марины и решил, что не повезу ее домой.

Я не птицелов. Я не охотился, не ловил ее, не запирал в золоченую клетку. Да и не было достойной клетки. Но и не отказался, не прогнал, не выпустил на волю, – лети, мол, божья птаха, не ко времени ты попалась. Не до тебя сейчас. Я промолчал и не сказал ей правду. Отказ противоречил бы желанию. А было желание.

Может быть, оно-то и стало причиной расслабленности, тоскливых вечеров, отчасти бессонницы и ленивого утреннего сна. Прежде я говорил, что причиной было напряжение: напряг возник в связи с работой на телевидении, но одно другое не отменяет. Дурной подряд настолько притупил восприятие, что кроме вожделения я и не испытывал ничего. А это почти как сухомятка. Надеяться, что в близости возникнет живое чувство, что сердце встрепенется, было наивно. Сценарий не оставлял во мне сил себя испытывать. Да и постель – не полигон.

Я понимал – утром не встану рано, не сяду к столу, а работать серьезно я мог только утром. Наивный аргумент. Разбудите профессионала среди ночи, назовите сумму гонорара, а лучше предложите аванс, и он вам продиктует главу. Но тогда я рассуждал иначе: неоконченный сценарий заслонял мир. И я зримо воображал, как мы с ниспосланным сокровищем моим прекрасно проваляемся в постели до середины дня, а то и до вечера; потом – она будет слоняться по квартире в моем халате, плескаться в ванной, мыть посуду в кухне, звенеть вилками, корить за непорядок, за неряшливость, сочинять завтрак, который в итоге все равно окажется ужином, отправит меня в магазин, а сама вооружится пылесосом, примется спасать библиотеку, где цвет книжных корешков, слова названий, имена авторов были уже едва различимы под слоем пыли, – она покрыла затаившиеся на полках миры, вуаль истории. Щетка пылесоса будет петь над ухом. Пытаясь достать верхние полки стеллажа, она повернется спиной ко мне, к письменному столу, где я замолкну, притворяясь занятым работой, – будет тянуться на цыпочках или раскачиваться на ступеньках стремянки, и замрет в ожидании, когда я потянусь, чтобы поцеловать смугло-голубую кожу у нее под коленкой. Все я знал.

Но это еще не худший вариант: не исключалось, что гостья просто проспит весь день, а я должен буду, затаив дыхание, забыть у нее под головой затекшее плечо: ни-ни пошевельнуться, ведь разбудишь! А потом вертеться вокруг на жалких правах осчастливленного, порхать бесшумно или отгораживаться улыбкой, чтобы не разглядела в лице, не угадала в голосе зевоту послепостельной скуки. Дабы не выдать себя, с еще большим усилием я стану придумывать трапезу сам, изощряться, провожать ее в ванную, помогать одеваться и наконец выпроваживать – ведь свободна она до вечера. А уж вечером, – это я точно знал, – ничего не напишу.

Вино, наркотики, табак, литература, театр, музыка, кино – божественные средства помощи душе. И в тот вечер, благополучно похоронив прекрасную героиню фильма, спроецировав события в экранном пространстве на себя, пережив катарсис – слезами в горле и трудом дыхания он очистил сумбурный всплеск мутных моих эмоций, – я мгновенно пожалел и пожелал, и сразу, почти волшебно, получил предмет желаний в придачу со странным беспокойством. Посреди безвременного, бесчувственного моего продувного прозябания на меня свалилась удача, да. Но в придачу с настороженной грустью предчувствия.

Все вкупе: неожиданная нежность и грусть, зеленое предзнание завтра уже ненужного счастья, а также пошлость бытовых соображений – словно тяжелая тень пронеслась над облагороженным кинокатарсисом, благодатно возделанным полем рассудка (ох, искусство!). И я, удерживая руку, но не собираясь везти Колдунью к себе домой, перебирал в уме возможности, куда же деться, податься куда: к ней? к Алику? к друзьям? в какую-нибудь пьющую компанию? поехать кататься за город? предложить ночное купание, а там? Лес, лунный берег, озеро… – с такими мыслями я повернулся к машине. И Алик любезно распахнул дверцу.

* * *

Идея купания была одобрена. Да и что могло казаться заманчивее, чем предложение выскользнуть ночью из нагретого за день солнцем каменного мешка. В лабиринтах улиц, как в коммунальных коридорах, застоялся тяжелый запах асфальта и бензина, и резины, и схлынувшей к ночи толпы. Я не оговорился – не человека, а спертый запах пота и угар дыхания, какой бывает только в толпе и остается после толпы. Вырваться и умчаться на молодых колесах, разматывая бинт дороги, в сосновую страну, пограничную Карелию, где под мачтовыми деревьями хвоя – пружинящий ковер – и тонкий, белый, быстро остывает песок на берегу, и до утра хранят тепло глыбы гранита у сонной воды.

Эти картинки представлялись нам и мерцали, словно проекции старого фильмоскопа, когда уже в машине втроем мы спорили, решали, на какое озеро ехать и заезжать ли домой. И что захватить: купальники, простыни, одеяла, закуску, а тогда и выпивку.

– У нас в холодильнике только эта кислятина, «рислинг», – сказала Надя.

Алик отмахнулся.

– Дуры-бабы, такая погода! Обойдемся без выпивки.

Ему надоело ездить пьяным.

– И вообще, ни к чему заезжать, – рассуждал он. – Зачем полотенца, одеяла – ведь теплынь! В крайнем случае печку врублю, и согреетесь в кабине… Купальники им, халаты, – ворчал он, сворачивая к дому. – Кто на вас станет смотреть в лесу, да еще в такую темень. Кому вы нужны!.. Делайте, как хотите, а мы с писателем будем купаться, в чем мама родила.

– Не клянчи потом простынку, – сказала Надя снисходительно.

Марина молчала.

Мы въехали во двор. Впереди у знакомого подъезда под разбитым фонарем стояла «волга». Алик осветил фарами номер и оливкового цвета борт такси.

– Серега? – удивился он и, открывая дверцу, пробурчал негромко. – Черта лысого! Обнаглели, уже и без спросу приезжают…

Но тут же осекся, никого не касались их дела. Надя вошла в дом и поднялась наверх. Алик у подъезда разговаривал с щуплым таксистом, одетым в короткую курточку из нейлона. Забавно было наблюдать, как оба они вертели в пальцах, на цепочках, автомобильные ключи, одинаково отставляли то левую, то правую ногу в сторону и одновременно принимали позы, в каких часто можно видеть мальчиков и молодых людей, они простаивают вечера у зеркальной витрины или у входа в ресторан, или у гостиницы, а то и просто у метро, что еще менее понятно, в окружении приятелей, – этакий клуб.

На седьмом этаже распахнулось окно, и громкий Надин голос окликнул:

– Алик! Подымись на минуту, тебе звонят. Виктор, кажется.

Коренастный Алик хмыкнул, легко, без видимого усилия повернул субтильного Сережу за плечо. И оба скрылись за дверью.

Описывать интерьер квартиры подпольного миллионера я не стану (наверх не пойду) – чтобы не потакать нездоровому любопытству. Надо хранить верность теме, не отвлекаться, не уступать напору подробностей, когда каждый эпизод угрожает перерасти в самостоятельный сюжет. Алик мой через минуту сам высунулся в окно.

– Слушай! – закричал он на весь двор, да так громко, что в соседнем корпусе вспыхнули тревожные прямоугольники окон. – Забыли совсем: у Витьки защита. Он из кабака звонил, у него банкет!

– Какой банкет? Что ты на весь двор!.. Доподлинно было известно, что банкеты по поводу защиты диссертаций отменены и даже запрещены.

– Ладно, – сказал Алик и затворил окно.

Он спустился в лифте, и на скамейке мы обсудили ситуацию.

Витя, школьный наш товарищ, выучился на биолога. Он занимался невнятными проблемами, бактериями или чем-то вроде. Вел себя таинственно. За эту возню – исследования и эксперименты (говорят, небезопасные) – щедро платили. Трудно сказать, что именно оплачивалось: риск, неразглашаемость или собственно причастность к делам туманного рода, – скорее всего, по совокупности. Витюша, дружок наш, был человек безнадежно занятой. Тем не менее он, правда без особых радостей, бледно и своеобразно процветал. А когда с бактериями своими управился, у него из этого дела в придачу к солидной премии министерства обороны вышла диссертация. Ее он и обмывал в тот вечер с руководителями и сослуживцами в зимнем саду ресторана «Невский». Засекреченные биологи раскидывали напропалую красные и фиолетовые билеты госбанка. Метрдотель и официанты приняли их за компанию подгулявших мясников и потому, давая возможность пошире раскошелиться, позволили гудеть до упора, до самого закрытия.

Теперь, на ночь глядя, несмотря ни на какие посулы, гуляк выставляли из ресторана. Тогда Витя и позвонил. Он в трубку нечленораздельно бормотал. Сослуживцы хором помогали. С ними были девочки, веселые и разгульные. Им требовалось место для продолжения праздника. И новые впечатления. И лица новые. Старые друзья Виктора им теперь тоже очень требовались. И они собирались приехать.

– Сюда? – спросил я.

– На трех машинах, будут через четверть часа, устало ответил Алик.

– А пить что?

– Захватят. Их дело.

– Думаешь, они знают, где ночью в городе правильную водку брать?

– Да-а… – Алик почесался от досады. – Вряд ли эти олухи толковую выпивку добудут. Надо было им подсказать. Поторопился я.

– А лик Иванович, а А лик Иванович, у меня в багажнике водяра, четыре бутылки, – тихо и внезапно предложил Сережа, мы не заметили, как вышел он из подъезда и затаился у А лика за спиной. – Я вечером прихватил в «Стреле» экспортную, думал: ночью сделаю клиентам по червонцу, капуста будет.

– Мало, – сказал Алик. – Всего три литра.

– А может, ничего не отменять, а? – вмешался я. – Поедем купаться всей компанией.

– Брось, они пьяные. Если кто утонет?

– Утонет, вам больше выпивки достанется, – хмыкнул таксист.

– Годится, – кивнул Алик, он был покладистый парень и ценил рациональную мысль. – Пойду, Надю потороплю насчет закуски.

Сережа-таксист привычно потянулся за ним. Шестерка. А я забрался в машину.

Марина слышала разговор. Но не встревала. Сидела молча. На возвращение мое не реагировала. Я отметил это. Мы потолковали о приезде Виктора со товарищи. Биологи ее не интересовали.

– Тебе что-то не в цвет? – спросил я осторожно. – Не хочешь купаться?

– Холода боюсь, – уклончиво сказала она. – Слишком долго на севере жила. В Лапландии поверье есть: каждому на жизнь отпущен запас тепла, который пополнить нельзя. А за полярным кругом люди много тепла оставляют – поэтому зябнут.

Вместе мы посмеялись, и она добавила:

– Северянки легко простужаются: привыкли кутаться, а здесь надо одеваться иначе. Мне и сейчас зябко.

– Ночью вода теплее воздуха.

Я потянулся, чтобы успокоить ее, обнять и таким способом как бы и согреть, и дотронуться одновременно. Но она легко отклонилась. Она отодвинулась в угол и откинулась, полулегла, устроив затылок на спинке сиденья. А я, приостановленный в порыве, на короткий, почти неуточняемый момент растерялся, утратил напор и даже пал духом, предположив в ее жесте отказ, бегство, уход. Наверное, я проявил растерянность, потому что она шепотом засмеялась.

На узком сиденье она полулежала. Я понял, что она не отклонялась, просто устраивалась удобней. И вздрогнул от трепета ресницы у виска. Марина неслышно почти дышала. И я услышал – да, не ощутил, не почувствовал, а именно услышал, – как ее рука высвободилась из-под куртки и мягко легла мне на шею. Мурашки пробежали от уха за шиворот от холодка ее гладкой кожи. Я нагнулся и нашел пушок над припухлой губой, влажную приоткрытость и извивчивость языка.

– Еще, – сказала она.

– Наверх не пойдешь? – напомнил я.

– Надюшка захватит что-нибудь: купальник, халат.

– В темноте, – сказал я, – можно и без купальника.

Она закинула подбородок мне на плечо. И, погружаясь в шелест ее влажного дыхания возле уха, я узнал шершавую ласку языка, – она лизнула мочку, согревая влажный холодящий след прикосновения теплом слова и шепота:

– Можно.

4

Я был один, что утром так нормально. Проснулся в комнате, солнечной и пустой. Сонным взглядом отыскал циферблат. Отбросил одеяло. Левой ногой нащупал тапки у постели. Пальцем правой ноги вдавил клавишу на панели плоского магнитофона, щелчок и… Крик изогнутой кренделем трубы, яростный, как требование нового дня, растворенное в рассветной светящейся дымке, проколол мир моего микрокосма. Испуганная тишина вылетела в раскрытое окно.

Я был один. И в музыке болела голова. Я огляделся: в углу портфель, там таяло масло – вечером забыл положить в холодильник. На письменном столе машинка. Ящики выдвинуты. Папки с бумагами свалены на пол. Раскрыты. Рукописей килограммов двадцать: сдать макулатуру во «Вторсырье», хватит на опохмелку.

Исписанные убористым почерком листы были разбросаны. Веером рассыпались по крышке стола. Лежали на ковре. Видно, ветром их сдуло.

– Нехорошо.

Заглушив подушкой магнитофон, я нагнулся (перед глазами мутные круги) и попытался поднять с пола, собрать разлетевшиеся страницы. Складывать не было сил. Но я отыскал заглавный лист:

«Мост через Лету».

Все правильно, туда он и есть, этот мост. И не стоило вчера надираться. Может, еще все образуется. Главное, страницы не потерять.

Швырнув неоконченную рукопись на стол, я оглядел комнату: на спинке кресла лежал пиджак, брюки аккуратно повешены на пыльной ветке старого лимона, рядом с абажуром настольной лампы скомканная рубашка и носок, а второй на подоконнике.

С кресла я поднял плотный пакет, ночью он был распорот ножницами, зажатыми крепко, но криво в самоуверенной пьяной руке: «Отойдите, я сам!..» К возвращенной рукописи была приложена записка на симпатичном бланке московского журнала. Вот еще одно преимущество одиночества: можно в полной безопасности от сочувствующих нестесненно любоваться и до мыслимого предела оценить изысканность отшлифованной формы, которая, впрочем, увязала не то в оправданиях, не то в сожалениях. Только извинений их мне не хватало.

Не дочитав, я потерял интерес, потерял листок, выронил из рук. Не дожидаясь, пока, романтично кружась, он опустится к ногам моим, перешагнул и раскрыл дверцу шкафа. Там хранилась коробка с лекарствами. Анальгин? Пенталгин? Седалгин? Все равно, лишь бы скорей.

Рассол?

Рассолом выручала соседка. Но в исподнем не хотелось высовываться на лестничную площадку.

Аспирин!

Кисловатые таблетки запил глотком пыльной воды, на графине не было пробки, закатилась. Отхлебнул из горлышка и повалился на диван.

Я был один. И никто не мог упрекнуть. Да и вряд ли такому человеку удалось бы ко мне подобраться. Впрочем, никому бы это и в голову не пришло. Даже так. Вот, собственно, как обстояло дело. Разве что совесть могла проснуться. Но оставалась надежда: она пока не прочухалась, бедная. Вчера ей сильно досталось.

Давно я не расслаблялся. Даже не запомнил толком, что в московском конверте. Вскрыл перед сном, прочитал и вырубился, как после окончательного коктейля. В сущности, мне повезло: успел надраться до того, как конверт в руки попал. А то не лежал бы я сейчас на диване в болезненно блаженном расслаблении, и солнечный зайчик с упорством маленького сына не выкалывал бы мне своим горячим пальцем глаз. И не было бы так хорошо и так тошно.

Согласно выработанным правилам, если неприятности тянутся полосой (а отказ, как ни привыкай, все равно неприятность), я ни грамма спиртного не принимаю, ни-ни. Сажусь за стол и работаю. В такие дни не имеет значения, что делать: старый текст до ума доводить или дальше писать, – главное не поддаваться. Надо погрузиться в процесс, уйти от суеты. Увлечься. И получить новое качество, как приход получают наркоманы, этакий балласт положительных эмоций. С ним не перевернется лодочка на волне. Ведь этот запас сил, может быть, и есть то единственное, что хранит художника в невзгодах.

Но особых неприятностей давно не случалось, если не считать последнего отказа. Запоздал он и не удержал меня от пьянки, не остановил. Да и какие серьезные неприятности могут быть у человека, если он на пушечный выстрел чужих к себе не подпускает. Одиночество как бы укутывает, изолирует, забирает в невидимый кокон и оберегает от бед.

Я был волен распоряжаться собой; работал сколько мог или сколько хотел: страничку утром, страничку вечером. Прожить на литературный заработок – сомнительная возможность. Днем оставалось несколько часов для синекуры, которую подыскали друзья. В моем положении никакие деньги не лишние.

Остальное время, если не работал, то читал или слонялся по городу. Бродил излюбленными маршрутами, а лучше наугад: по бульвару, через парки и садики, вдоль по набережной ближнего канала, до другого канала, переходил над зеленой зацветшей водой по узким пешеходным мостам, проходными дворами возвращался домой. А то – уезжал в новые районы, к знакомым, на вечеринку: там уютно, от души накормят ужином, и льется вино, и томится в углу незнакомая девушка, и все танцуют при свечах. Или в кафетерии на Невском, стоя за столиком, выслушивал стихи бородатого поэта. Нержавеющей ложечкой помешивал пленку пены на кофе и, вдыхая дым чужой сигареты, внимал монотонному подвыванию – голос завораживал нарочитыми усилениями на метрических ударениях.

Никто не ждал, никто не торопил.

Нет ничего приятнее, чем одиноко, не спеша возвращаться в уют квартиры, в тишину, где комната ждет тебя такой, какой оставил. Вечером или среди ночи я любил безо всякой нужды зажечь повсюду лампы (в коридоре, над столом, на кухне), в освещенном пространстве слоняться неприкаянно. Или сесть читать. А лучше опуститься в кресло у проигрывателя и в полутьме слушать музыку, дремать и проснуться под утро от ветра и дождя, влетевшего в окно.

Еще: когда-то я любил, проходя через сад во дворе, поднять глаза и увидеть свое окно освещенным. Да, войти во двор, пробежать несколько шагов меж кустами жасмина и уже под деревьями вскинуть голову, за ветками отыскать на плоскости фасада знакомый прямоугольник – убедиться, что он освещен.

Давно это было.

Но на днях, возвращаясь в сумерках, проходя через двор и сад, я вспомнил давнее ощущение и уяснил: грустная память о нем означает всего лишь, что я один.

Усмехаясь, отыскав ключ в кармане, по крутой лестнице тихо я поднялся в квартиру, в камеру, в крепостной каземат, в убежище, остров, обитель грез, во вселенную, где с утра не убранная постель и со вчерашнего дня не мытая посуда, но педантичный порядок на письменном столе и в книжном шкафу, – органично совмещались здесь, проникая один в другого, хаос и космос.

Не зажигая свет, я подошел к окну и выглянул: был сад, и ветер раскачивал макушки тополей, над близкой крышей дома низко, тяжело и мрачно двигались к заливу подкрашенные закатом облака.

Я оглянулся и увидел на стеллаже с книгами старый снимок: мальчик в солдатской форме, не спрашивая ничего, насмешливо поглядывал. Но о штрафной роте я уже писал. Я увидел большую фотографию сына и улыбнулся ему, и вспомнил, что давно у него не был и не придумал новой сказки.

Чуть в стороне, прикрывая темные тома Шекспира, стоял портрет отца, еще молодого, еще музыканта в довоенном джазе, – но и о старике написана повесть.

Чайка громко крикнула за спиной, пролетела над окном.

И тут до меня дошло, некому пожаловаться, сказать некому: «Вот мол, героиня моя, Марина, не желает в воду входить. Я на берег ее с веселой компанией доставил, мальчика ей нарисовал – литератора! Друга миллионера подарил. А она… Ни за что не хочет в воду войти. Не идет. Такие дела!».

Тогда и подумал я: ох, как было бы просто среди ночи проснуться и, обернув вокруг шеи гладкую руку, в ответ на тревожное: «Ну, что она? Снится?..», безутешно шепнуть: «Не слушается меня, не идет…» И словно бы камень выпустить тот самый, что с трудом вкатил на гору, выронить его. Уткнуться носом в теплое близко плечо и уснуть. Спать, видеть сны, чтобы утром начать все сначала и вечером снова начать: прямо Сизиф, каждый раз начинаешь, как в первый. А днем, между делом, работенка – для денег. Правда, это бесполезная работа: если не один, если гладкая рука – денег никаких не хватает. Здесь любых денег мало. Их не может хватить… Но все это если. А на выпивку хватает. И я напился.

Случился с автором грех. А все от того, что героиня не пожелала в воду войти. И не потому, что была северянка или не любила купаться, воды боялась. Нет. Но не желала. Почему не шла она в озеро, не мог я понять. Извелся, измучился. Снился вопрос.

Зациклился я: разобраться не в силах, что подвигло ее спуститься с экрана, – колдунья эта Марина, чаровница. У меня из-за нее крыша едет. За собой я заметил сдвиг. И, чтобы избавиться от чар, прибегнул к последнему средству, отправился на «Кронверк» – была такая яхта, стояла на приколе у Мытнинской набережной. А на яхте, в кубрике, дымился бар. Там знакомый работал – Сеня. Прежде он в Доме Писателей за стойкой маячил, а теперь на «Кронверк» перебрался. Романтика обуяла.

Я сел за стойку, отхлебнул из бокала и обидел его:

– Сеня, дело, конечно, красивое – «Кронверк». Работа под парусом. Но у писателей ты больше имел.

– Примитив, – снисходительно определил меня Сеня. – Думаешь, если бармен, то он все на капусту мерит? Тошно мне в Доме писателей сделалось от вашей мелкости. Понимаешь, тошно!.. Я прежде в ресторанчике возле порта работал, так вот я тебе что скажу: матрос, работяга, ваш брат писатель – забитые вы. Личностей нет… То есть, мало, – поправился он.

Тут бы мне бармена в самый раз осадить, одернуть что ли, на место поставить. Но от комплимента я поплыл: меня с рабочим классом в общий ряд определили. Упустил верный момент. А Сеня разговорился, поднял пары, и не просто было его перебить.

– Рыбак с путины вернется и гуляет, рвет рубаху. Или докер с получки. И литератор – с гонорара дорвется, гудит! Угощает без разбору друзей, завистников, незнакомых, все равно кого. Удовольствия осмысленного не понимает, чтобы с хорошим человеком потолковать. Да и о чем? Понаслушался я писательских разговоров: ни слова умного, ничего тебе духовного, а все о редактуре, да о переводах, о тиражах или у кого где что вышло, с кем договоры заключили, с кем переговорить, куда позвонить, кому пистон, кому бутылку поставить. А то об американских сигаретах начнут. Сами «шипку» курят, а туда же. Начальники ваши, секретари – те только о бабах да о сигаретах. Бывает, про заграницу затеют: так опять, где что покупать или не покупать, какую икру везти на продажу. Вникают детально. Ушлые мужики. Ну, а литература – она не медведь, в лес не убежит. Да и когда им ее читать – сами пишут… А вот как похмелье развеется, денежки-то тютю! – мелкая рыбешка опять пьет в долг, а крупная дома пьет или в других ресторанах, где не знают, какое фуфло эти сочинители. В других ресторанах из уважения, может, им и коньяк не разбавят, и рыбку посвежее подадут, – много дураков среди официантов. Разинут рот: писатель, мол, за моим столиком. Я бы их… Эх, скукота!

– А здесь, на «Кронверке»? – спросил я, придвигая бокал, чтобы ненароком увлекшийся Сеня туда в знак протеста не плюнул. Хоть и был он приятелем, но у нас в стране при всех обидах, когда дело дошло до полемики, страсти кипят, и лучше быть начеку, особенно если с трудом наскреб на коктейль.

– Здесь? – словно эхо, откликнулся бармен и осторожно огляделся. В полумраке, за столами сидели парни и девушки, и просто компании мужские, занятые приглушенным разговором. Мне присутствие их ничего не говорило, но похоже было, Сеня многих знал в лицо.

– Зде-е-есь? – Сеня понизил голос доверительно и протянул негромко. – Сразу не объяснить, особенно чистоплюю вроде тебя. Ведь ты со своими принципами, как на протезах – не гнутся. И можешь многих запросто подонками посчитать. Некоторые и есть подонки. Но, в основном, люди эти под общую мерку не подходят, не лезут в стандарт. Экземпляры попадаются – любо-дорого! Весной угонщики автомобилей резвились, крутые ребята… А так, кроме прочей публики, валютчики бывают. Крупные деятели подвсплывают. Цеховики. Вокруг них кормится начальство разное… Морщиться можешь сколько угодно. Значит, просто писатель ты хреновый: не интересно тебе, не хочешь разобраться, сразу морщишься…

– Люди – не материал. Понимаешь? – не унимался он. – Задумаешься глядя: а что я – годен только пенки снимать или человек? Знаешь, каким может быть человек разным, а?

Сеня смолк и сообщил уже совсем тихо и неуверенно:

– Я здесь, может, впервые уважение почувствовал. К себе.

Так сидели мы с ним и толковали. Сеня бойко клиентов обслуживал и ко мне успевал. Он все что-то повествовал, рассказывал. А я его слушал, старался. Но бармен заметил, что я поскучнел, и:

– Как там наши знакомые? – спросил он.

Я раскачивался на табурете в такт разухабистой мелодии рок-н-ролла, бесконечного, как лента на магнитофоне за спиной у бармена.

Сеня и сам осоловел. Обычно он держал себя в строгости, но в тот вечер не утерпел, за дружбу пропустил не одну коньяковую стограммовочку. И когда я собрался уходить, поднялся (после трех коктейлей денег не осталось), – Сеня сбил четвертый.

– За счет заведения, – сказал он и тут же опять за свое. – Как твоя «Практика»? Что Колдунья? Не надоел ей этот тип? – и добавил, погодя: – Зачем ты его писателем сделал? Уж лучше бы он был барменом, то и другое – сфера обслуживания… Или совесть притиснула?

Я отвернулся и опять ощутил себя, словно бы там, под окном во дворе напряженно вглядывался в очертания знакомого прямоугольника, стыдясь потаенной надежды вернуть отблески далекого, давно прожитого тепла и света. Но утрачены они и не могут быть названы.

Ощущение было сродни тому, что посетило моего героя, писателя, перед расколотой стеной родного дома. Казалось ему, за этой стеной сохранились от растлевающего воздействия времени и суеты тайны детства; словно солнечная запись на ленте памяти, непостижимо, но очевидно привязывали они его к реальному месту, старому дому. Однако мавзолей оказался пуст. Рухнула стена, легла на проезжую часть, открыв миру коммунальную гниль жилища: рваные обои, провисшую штукатурку, ветхие балки, разоренные комнаты, лестничные марши, ведущие в никуда.

Еще ощущение было похоже на то, что настигло моего персонажа в кинотеатре, на сеансе «Колдуньи», когда во второй главе он опрометчиво влюбился и возжелал лесную девушку, героиню фильма, образ запечатленный, – и она сошла к нему и осталась, согласилась поехать на озеро купаться.

Ситуация мне поддалась и завязка получилась легко. Однако в воду почему-то девушку загнать не удавалось. Мы ссорились с героем.

– Что ты за мужик! – подначивал я.

– Сам кашу заварил, сам и расхлебывай, – огрызался он, но все-таки боялся, что я отложу записки, уберу рукопись в долгий ящик, – тогда ему кранты.

С Мариной было труднее. Она стояла молча на песке, у самой кромки: Венера в свете автомобильных фар. Вокруг визжали пьяные девицы.

– Ну, – говорил я ей. – Смелее… Смело, смело.

– Да, – соглашалась она, глядела испуганными глазами. – Если ты хочешь…

И оставалась неподвижной. Застыла у воды, беззащитно стыдясь прикрыться. Я не мог стронуть ее с места. Не мог действие столкнуть с мертвой точки. И… попал в «Кронверк».

Напились мы вместе с Сеней, и я нарвался на вопрос, которого старательно избегал весь вечер, но ради вопроса этого явился именно сюда, а не в другое место. Бармен был моим почитателем. Неопубликованные повести он прочитывал взахлеб. Потом разбирал. И суждения его я предпочитал рецензиям официальных оппонентов. А за то, что я безропотно выслушивал критические разборы, он угощал меня, поил бесплатными коктейлями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю