Текст книги "Мост через Лету"
Автор книги: Юрий Гальперин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
Надо предупредить мастера, решил я и набрал номер по внутреннему телефону. Режиссера не было на месте.
Время уходило сквозь пальцы, сквозь черные и красные круги в глазах – я сидел и давил кулаками глаза, и не слышал, как отворилась дверь.
Потускневшая блондинка в голубых мятых брюках из хлопка – все сто семьдесят сантиметров роста излучали тепло, так зябко она куталась в пуховый платок, – постояла в проеме раскрытой двери, словно в раме, выдержала паузу, чтобы я получше ее рассмотрел, или уже по привычке, и только тогда вошла.
– Ты не рассердишься? – спросила она. – Я кое-что изменила, – и протянула исчирканную роль. – Мне так легче.
– Обязательно чиркать, – заворчал я, но исправление было верное, фраза стала лучше. – Не могла позвонить.
– Ты ведь не любишь, чтобы я звонила, – спокойно сказала моя бывшая жена: под ее шелковым взглядом я опустил лицо, но не удержался и оглядел ее. И тотчас пожалел, теперь мне не нравились блондинки. Странно стало, как я мог жениться на блондинке. Глупая мысль. Я попробовал представить себе ее всю и вспомнил, всплыли подробности. Неожиданно это оказалось не трудно. И я подумал, что она хорошая женщина, не очень счастливая, но должна нравиться многим. Она именно то, что привлекает. Так оно и было. И актриса стоящая – роли не испортит.
– Видел бы ты, как мастер после вечерней репетиции в рукописи начиркал, – с сочувствием сказала она.
– Где он сейчас?
– Не ходи… Все у директора. Приехал важный тип из горлита, разбираться… Опять им фиги в кармане мерещатся.
– Я ему должен сказать…
– Что-то случилось? – почувствовала неладное она.
– Мне надо отвалить по-быстрому.
– С первого прогона! Да еще при таких делах? Мастер ни за что не простит.
– Что делать. Надо.
– Может, я ему скажу?
– Он тебя жалеет.
– Пожалел волк кобылу, – рассмеялась она.
– Скажи, что поехал в редакцию… Срочно вызвали.
– Только не пей. Тебе сейчас нужна ясная голова… Если что, приходи в любое время.
– А твой балерун?
– Перебьется.
– Быстро ты соображаешь, безжалостная дрянь.
– Я все помню… – недоговорила она. – Глупо у нас получилось.
И в самом деле, удивился я, моей женой побыть она бы еще могла. Поторопилась сама. Да и я тоже. Мы оба поторопились.
Вода струилась по ступеням. По сухому бетону я пробежал под эстакадой, словно школьник, прогулявший урок, прячась от возможного взгляда из окна. Прошествовал мимо бесформенных фигур у главного входа, – они символизировали акселерацию. Маша ждала. Подгоняемый ветром, я возвращался. Там, на Разъезжей, в комнате с видом на колокольню заколоченной церкви, смыкались мои завтра и вчера. Глаза слипались от воспоминаний. И на пустынном перекрестке ветер пальцами дождя умывал мне лицо.
* * *
Встречи придуманные и встречи всамделишные: заранее продуманные экспромты, случайные столкновения на углу, лихой загул под тревожными взглядами друзей или тайные свидания. Поэму можно написать о встречах. Но никто не знает, как было взаправду. Действительность мгновенна – она только миг. И это уже вчера, понятое как угодно, истолкованное как придется. Встреча инвариант.
Читателям предлагают выбрать толкование по вкусу.
Маша в нейлоновом халатике, побледнев, отворила дверь. Она стояла в прихожей, придерживая влажные волосы рукой. Они рассыпались в пальцах. Под взглядом пальцы задрожали. Я уронил цветы и плащ, белые бутоны упали к ногам…
Нет, не так. Лучше: охапку свежих тюльпанов я бросил на пол – они скрыли ступни. И в тот момент она отделилась от пола, нереальная в долгом сне ожидания, легкой тяжестью запрокинулась у меня на руках. Цветы остались на паркете в прихожей. Прохладные губы раздевали мое лицо. Синтетика оболочек плавилась в пылу… Чепуха.
Я позвонил. Дверь долго не отпирали. Наверное, она задержалась у зеркала. Я собирался второй раз нажать мелодичную кнопку звонка, играть «бадл-дудл», пока не откроют. Но только я собрался, помрачнев, слегка приостановленный в порыве, – дверь распахнулась. Торжественно и церемонно распахнулась обитая черным дерматином дверь. И меня впустили.
Сначала фразы по поводу, непривычно светское щебетанье, на щеке влажный след поцелуя. «Проходи…» И неестественно громкий стук каблуков в пустой квартире, она побежала за водой, чтобы поставить цветы. Но зачем каблуки?.. Ах, я и не заметил, не понял, не оценил – французская лакировка, шелковый жакет, жабо! С вазой в руках у окна она выглядела неприступно. Я не мог позволить и мысли, что эта юбка расстегивается просто, слева, обыкновенно, как и все другие. Я стоял у стены, комкал плащ в руках. Я чувствовал себя приглашенным на собственную свадьбу. Задыхался. Не было слов. Пустота. Ничего не было… Потому что оказалось иначе.
Она была в голубом домашнем платьице, сшитом во время беременности и потому слишком свободном, слишком широком, простом домашнем платье. Девочка с потемневшими волосами. Маша. Ребенок, с малолетства наученный не подавать виду, не ронять лица ни при каких обстоятельствах, как будто в том было главное или что-то очень важное, в этом умении, в способности владеть собой.
Она взяла меня за руки, подвела к свету, к окну. И все смотрела.
– Боже, совсем не изменился, – сказала она. – Какой ты прежний… Правда?
Это не прозвучало вопросом. И я кивнул.
Было так: я сознавал, что эта женщина – Маша. Если бы о переменах спросили меня, я и назвать бы их не смог. Но мои руки не узнавали, и губы помнили иное, несоединимыми казались неприступный ее взгляд и вдруг податливость тоскующего тела, – мягкая податливость живота, от которой пропала моя голова, поплыла, отделилась, стиснутая в легких ладонях.
Я закрыл глаза. Это было как возвращение. Мы оба пытались нырнуть возможно глубже. Но упругое время выталкивало назад, в настоящее. Первый взгляд встречи сегодня уже был прожит. И нельзя было снова войти и отдать руки, чтобы странно и необыкновенно так, и естественно меня опять отвели к окну.
Запах ее волос напоминал то, чего не было. Есть вещи, которые и за больший срок не дано забыть.
Но:
– Сегодня. У нас с тобой есть только сегодня, – сказала она.
3
Вы слыша ли о Теде Джонсе? Говорят, обалденный негр, не уступит самому Сачмо… Ерунда, просто хороший аранжировщик. Нет, не только, не только – «Централ-парк блюз» его. Вот это вещь!.. Не может быть? Но я вам говорю! Никогда не слыхал. С ума сойти, он не слышал «Централпарк блюза»! А еще говорите, что разбираетесь в джазе!..
Не часто баловали нас джазовыми гастролями. Тед Джонс! Мэл Луис! Город гудел, как растревоженный улей, волновался, как базар. Занятому своими заботами и взрослой серьезностью жизни, городу не было дела до американской музыки, о нашем празднике он не подозревал: подумаешь, расклеили афиши, великое дело – джаз. Ни о каком Мэле Луисе никто и не ведал.
Нет, одни краем уха слышали, но: всего-навсего джаз… Битлы или Роллинг Стоунс – это ценится! Отстал от жизни, отец, уже давно Пинк Флойд. Нет, нынче самые поп Сантана или Дип Пэрпл…
Другие ломали голову, как добыть билеты, попасть на концерт.
Редкий случай. Может, больше не увидим и не послушаем настоящей музыки. В Индокитае вон что творится. Того и гляди, поцапаемся со Штатами. Не дай Бог… Войны не будет! Какая война, осенью Элла Фитцджеральд приедет. Она каждый год обещает. Ее госдепартамент не пускал… Да ты чего, у них такого нет – едут, куда хотят. А куда бы вы хотели? Не болтайте чепухи…
О гастролях американского джаза задолго до гастролей мне сообщили три приятеля. Загадкой осталось, откуда они узнали. Но они точно выяснили и позвонили. И я не удивлюсь, если о гастролях Вана Клиберна они узнáют раньше самого Вана Клиберна. И не расспрашиваю. Достаточно, что меня не забывают.
Наши интересы были прочно сплетены в огромном муравейнике. Каждый обитал в своей – возможно близкой по содержанию – среде. Понятие касты или группы опускалось иной раз до уровня бражки или компании, что, впрочем, никому не мешало иметь связи в более широкой жизни и даже в иных, контрастных по отношению к твоей, сферах. Социальный срез общества выглядел как слоеный пирог. Общественный организм был переплетен плотно, туго, намертво. Потому и говорят: мир тесен. И если пальцы ноги плохо знают, что происходит с пальцами руки, это еще не значит, что они чужие.
Не имея контактов, Маша и я располагали относительными по достоверности слухами друг о друге – мы варились в одной среде. В Москве, в Питере, в Таллинне или Варшаве, не имело значения. Честно говоря, это не более, чем кланы, только в широком смысле. Законы муравейника, понятые нами по-своему, были окрашены юным восприятием мира, когда мы зачитывались Хэмингуэем и, преодолев трудовую деятельность дня, – отстрелявшись, – по вечерам играли в парижскую жизнь в кафе. Парижанами мы не стали, просто сложился еще один образ жизни. И теперь моему младшему брату не приходит в голову сравнивать «Сайгон» с «Rotonde» или разудалое «Пиво-Пиво» с респектабельной brasserie «Lipp», что на бульваре Сен-Жермен. Скорее, скажет он, «Rotonde» – это вроде как наш «Сайгон».
Мы выросли из семнадцатилетних заблуждений. Но прекрасней их уже не будет ничего. И потому неуловимая печать, как манера одеваться в условиях, когда отменили манеры, манера говорить, слушать, есть, любить и печалиться, притворяться, грустить или бунтовать – все было в нас не сходно, но имело общие черты.
При полной невозможности быть вместе мы остались близкими людьми. Мы сохранили близость. Не удивительно, что мы вместе попали в ажиотаж вокруг джаза, этакий эмоциональный бум, и пошли послушать американцев. Ничего особенного не было в том, что оказались рядом на концерте (мы с отцом слушали четыре концерта). И я не удивлюсь, если выяснится, что мы ехали в одном троллейбусе, – почти все пассажиры были попутчиками. Я запомнил парня в желтой куртке, он почему-то больше других беспокоился, нервничал и без конца спрашивал, скоро ли выходить. И от остановки у концертного зала троллейбус отвалил пустой.
Фантастичность проистекала из реальности. Природа совпадений, она, увы, вне нашей воли.
Но вопросом оставалось: с чего бы это вдруг Маша опять появилась в Питере. После длительной разлуки вопросом представлялась и ее реакция на концерте. Что с ней случилось, что определяло поступки: она могла окликнуть нас в зале. Но не окликнула. Могла не звонить сегодня. Но позвонила. А тогда не подошла, даже не помахала программкой. Не одна была? Плохо выглядела?.. Внешняя причина не могла повлиять, я знал Машу. Но что же тогда?
«Every day blues… O-o-o, every day!»
Диди Бриджуотер, лиловая негритяночка, на эстраде заламывала микрофон. Увлекалась. Модуляции были знакомы, ох как знакомы.
Джонс плыл к ней через сцену, как линкор:
– O, miss… Are you Ella Fitzgerald? – и в голосе насмешливое удивление.
Пересмешником хохотал тромбон.
Диди оттолкнулась от невидимой стены растерянная, пропуская вперед пианино. Коротышка в полароиде с громким именем Сэр Роланд Ханна нырнул в белую волну клавиш и, захлебываясь, замотал головой. Мэл Луис подстегивал ритм щетками – шелестела телячья кожа малого барабана, медные турецкие тарелочки, маркированные звездой и полумесяцем, вызванивали: «O, blues, every day…»
Фортепьяно медленно разламывалось. Ханна брел по зеленым лугам, впереди блеснула полоса Миссисипи. О-о-о, блюз! На веревочке за собой он тянул подпрыгивавший на кочках концертный рояль…
Кончались предоставленные солисту восемьдесят тактов, когда Тед Джонс выдал ему первую. Ханна не слушал. Раскачивалась на тонкой шее кудрявая голова. Оркестр считал. Это все равно как сажать с отказавшими моторами пассажирский самолет.
Джонс хлопнул в ладони у пианиста над ухом, позвал.
Малыш ерзал задом на специально подложенной толстой книге и не слышал ничего.
Ханна захлебывался, терял ритм. Мэл Луис как ни в чем не бывало сменил стальные щетки на палочки. Оркестр изготовился: взметнулись, сверкнули тромбоны. Джонс схватил импровизатора на плечо.
– Sorry! I am sorry!
Он очнулся. Ханна очнулся!
Музыканты, сидевшие вокруг отца, замерли. Сначала прокатились смешки, но сразу стихли. Оставалось несколько тактов. Публика в зале мало о чем догадывалась. Профессионалы ждали, как выпутается пианист. Ведь он не считал. Возвращенный из прострации, откуда понять он мог, сколько тактов осталось. Но вдруг взял выше (сработало счетно-музыкальное устройство, не спал внутренний метроном), еще выше, лихой пассаж. Никто не ожидал, даже оркестр – мне показалось, что саксофоны вступили с опозданием. Но самолет уже бежал по дорожке, работали все моторы. Джонс пристраивал сурдинку в трубу. Голосила Диди. А коротышка Роланд щекотал фортепьяно правой рукой, а левой, улыбаясь, вытирал пот.
«Every day blues! O-o-o, blues every day…» Подтянутые, в белых рубашечках, – галстуки с ослабленным узлом, но в застегнутых пиджаках, – американцы работали на полную катушку. Капли пота поблескивали на зеленом лбу саксофониста. Пошатываясь, в четвертый раз на бис вышла к микрофону Бриджуотер.
– Же-сто-ки-э, спасибо! – по-русски пропела она.
– Мэл хороший ударник, – в перерыве сказал отец, он успел послушать оркестр на репетиции. – Но до Арта Блэки ему…
– Пианист кайфовый.
– Да-а. И сопрано саксофон.
– Много белых.
– У Эллингтона ни одного.
– Э-э… белые – не джаз.
В антракте вокруг возбужденно переговаривались, судили, рядили. Кто-то пробирался к выходу. Неудовлетворенные лица, ирония взглядов и реплик – я пригляделся. Музыканты, сидевшие рядом, знакомые отца – молчали. Изредка перебрасывались словами. Они были довольны. А дальше, на трибунах, – и откуда столько! – толпа собралась покруче, чем на премьере у Товстоногова: сплошная замша и кожа, кое-где вельвет, разноцветный лак, оштукатуренные лица женщин. А еще выше: яркие галстуки, кожаные шляпы, а между ними лохматики. Кого тут только не было, – сплошной совок!
– Ах, ну какой джаз! Разве это джаз! Ладно, пусть играют, кто здесь поймет? Публика наша темная, не слыхала ничего…
Публика была избалована записями. Крупинки джазовой музыки, доходившие в Союз через многие фильтры, были чистым золотом. По сравнению с пластинками, где отобраны лучшие варианты записей лучших вещей, живой оркестр Джонса мог показаться не на уровне. Но это был настоящий оркестр, без фальши, без подделки. Черные музыканты шевелились на эстраде, делились звуками и тем жили. На глазах возникал, праздновал и умирал натуральный джаз.
И вот на этом празднике, оказывается, были два глаза, они наблюдали ни о чем не подозревавшего меня.
Впрочем:
– Я видел твою знакомую. Помню, ты мальчишкой ее приводил.
– Кто?
– Почем мне знать – кто? Сколько их было?
Мы оба рассмеялись. С единственной девушкой я приходил к отцу в «Поплавок».
* * *
– Ну пожалуйста, хватит дуться, как в пятом классе, – сказал Володька Ивлев. – Хотите, я вас по новой познакомлю: он мой лучший друг. А это Маша…
И отступил. Все трое мы рассмеялись.
Девочка в брюках и тонком свитере прислонилась к решетке. Черная вода канала у нее за спиной отражала окна домов и тусклые фонари набережной. Девочка улыбнулась. Стадо автомобилей сдвинулось у перекрестка, неверная волна побежала по Невскому, высвечивая прилегающие улицы, и вместе с ее улыбкой достигла меня.
– Куда это вы на ночь глядя?
– Купаться.
Маша обернулась тонким, незнакомо взрослым лицом – волосы метнулись через плечо теплой волной. Я услышал ее удивленное:
– Купаться?
И в этот момент во мне шевельнулся недавний выпускной вечер: набережная, спуск к реке, звонкий голос. Он проявился, как негатив. Теперь у перекрестка, на берегу вечернего канала, стояли: Ивлев, я и эта девочка из параллельного класса, перед которой столько лет я терялся и вздрагивал, а тут вдруг спокойно ее рассматривал. Как я знал эти губы, оживленные словом, матовое лицо. Маша посмотрела на Ивлева и спросила:
– Можно с вами? Я кивнул.
– Тогда по-быстрому, я только купальник возьму.
– Купальник не обязательно, там темно.
– Не ждите, – сказала она. – Догоню.
Теплыми июльскими ночами дружок мой Володька Ивлев и я купались на реке у Петропавловской крепости. Каждый вечер, когда опускалось солнце и еще светился закат, предвещая хорошую погоду на завтра, а сады, улицы и дворы наши каменные окутывались теплой темнотой, густой и насыщенной вечерними шумами, шорохами листьев и ночным шевелением черных ветвей, отходивших ко сну, Ивлев заходил за мной. Он ждал на площадке. Я протягивал ему полотенце. И мы в темноте скользили вниз по стертым ступеням лестницы к освещенному выходу из подъезда.
Упругой походкой, легко ставя ноги, словно киноиндейцы, – едва касаясь ногами теплого еще асфальта, молча мы скользили сквозь сумерки, не оглядываясь на шумы, не отзываясь на голоса, мимо заборов и чугунных решеток, мимо помоек и сараев, через проходные дворы и садики, минуя дома наших когда-то закоренелых врагов, с которыми недавно сводили счеты улица на улицу. И враги эти бывшие приветливо махали из подворотен, где светились красные точки их отчаянных сигарет.
Умные одноклассники сидели дома. Они готовились к вступительным экзаменам. Боялись потерять темп. Прекрасно набранный в школе в июне, перед экзаменами на аттестат зрелости, темп лихорадочной подготовки, жесткого расписания, бессонных ночей, темп, безвозвратно потерянный мной в то лето, был совершенно не нужен Ивлеву. Он блестяще окончил музыкальную школу и брал уроки на саксофоне у моего отца.
Для нас обоих оно было разное, это лето. Впервые разное. Впервые мы были не вместе: днем он пропадал на репетициях, а я мучился с английской идиоматикой. И только вечер соединял нас.
Мы дорожили молчанием наших вечеров. Мы были вместе. Без лишних слов. Молчания – казалось нам – достаточно. Его хватало, чтобы бежать к реке в тишину и зябкость мужского одиночества, чтобы слышать дыхание друга и четко ощущать себя.
Наши голоса уверенно ломали темноту. Жесткость становилась привычкой. Она таила смысл в себе, наполняя содержанием дела, мысли, начало нашей мужской жизни, может быть. Но тогда я об этом не задумывался.
Появление девочки что-то неуловимо меняло. Я ни слова не сказал Ивлеву. Он и сам понимал.
Молчаливо мы скользили по Невскому, обгоняя нарядную толпу. Не желая смешиваться с шеренгами праздных людей, проходили по краю тротуара. Мы спешили.
Длинными шагами Володька Ивлев и я резали асфальтовое пространство площади. Нам нравилось бежать длинными и мягкими шагами через ночь, опускавшуюся на город в одиннадцатичасье. Латаные джинсы затягивали икры. И мы чувствовали напряженную работу мышц, несущих нас в ночи.
Нога в ногу, легко и плавно. Через сад с шумным фонтаном в глубине. Через мост – дорожка тротуара уводила в небо. В темной вышине над рекой мы перевели дыхание, ощутив в пугающей пустоте напряженную дрожь стальной громадины.
– Да-а… Не слабо… Думала, уже не догоню.
Маша говорила отрывисто, но дышала легко. Волосы разметались и скрыли ее лицо.
– Представляешь, у нее первое место среди юниоров, – шепнул восхищенно Ивлев.
Далеко внизу лежала густая тень на воде. Журчала волна, разлетелась от прошедшего катера: красный и зеленый огни за мостом. Мы спустились под уклон, бегом через Стрелку и опять на мост, пробежали по набережной вдоль ряда стриженных деревьев. Такси дежурило у дверей ресторана «Поплавок», плавающего зеленого ресторана с галереями, белыми деревянными колоннами и разными резными украшениями, тоже выкрашенными в белый.
Молчаливые и точные, мы вошли и по трапу – ступени его окованы сталью и укрыты ковровой дорожкой, – по настоящему корабельному трапу поднялись в гудящую утробу ресторана, где полыхали разноцветные огни, звенела посуда, раздавались пьяные возгласы и наяривал джаз. Музыканты сдержанно усмехались с эстрады. Швейцар в новой фуражке, в черной ливрее, обшитой золотым галуном, поднялся с нами наверх, чтобы гасить свет. Часы показывали половину двенадцатого. Оркестр оборвал фокстрот.
Отец выпрямился во весь рост на эстраде, потянулся и приветливо махнул рукой. Он убрал саксофон, застегнул футляр и спустился со своего Олимпа, сутулый и элегантный, в мятом пиджаке. Ослабляя узел галстука, он рассматривал Машу и улыбался усталой щелью рта, прикуривая сигарету на ходу.
– Топайте вниз, – сказал он, пожимая нам руки, – я сейчас.
Он вышел сразу за нами: в рубашке, промокшей от пота, галстук на боку, на плече полотенце. Он улыбался и утирал пот со лба. Жаркая у него была работенка.
По сходням мы спустились на набережную. Скрипели доски мостика через Кронверкский канал. Молчаливые ивы склонялись над тихой водой. Тропинки лунными стрелами убегали в темноту.
Отец и Ивлев шли впереди, разговаривая о своем. Маша молчала. Она сбавила шаг, приноровила к моей ленивой поступи, – профиль качался у моего плеча. Волны света пробегали по лицу, казалось, губы шевелятся. Мне захотелось услышать ее шепот.
Мы разделись и двинулись по холодному песку к воде, ощущая на плечах сырое дыхание реки. Я отошел подальше, подождал, пока девичья фигурка скроется в тени кустов, снял купальные трусики и ступил в воду. Часы на башне пробили полночь. Вода была вовсе не холодная. И не хотелось вылезать на берег, где ночной ветерок прохватывал насквозь. Я ощущал под собой прохладную глубину и по шуму догадывался, где плывут Ивлев и отец. Вода успокаивала, она ласкала и поддерживала. Я переворачивался и запрокидывал голову. Река сносила легкое тело на глубину. Звезды просвечивали меня насквозь. Я разгребал их руками и плыл к берегу.
– Почему не откликался? – Маша протянула мне полотенце.
– Я уже испугалась, – сказала она отцу.
Он потрепал ее по голове, взъерошил волосы. Мне стало завидно. Я не умел так свободно дотрагиваться до людей.
Отец разговаривал с ней и одевался. Сутулый, сильный и волосатый, с длинными руками, он напоминал громилу. Ломаные складки очертили рот. Не понять было, что у него в глазах. Они безразлично светились в темноте.
Я смотрел на него. Мне нравилось смотреть на него, когда он был занят собой. Он делал резкие, сильные движения.
Я подошел и встал рядом с Машей. И коснулся ее плечом. Я подражал ему. И если все шло как надо, в меня вселялась уверенность.







