355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гальперин » Мост через Лету » Текст книги (страница 11)
Мост через Лету
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 03:04

Текст книги "Мост через Лету"


Автор книги: Юрий Гальперин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

– Что молчишь? – насторожился Сеня, хоть и был он пьяненький, все-таки насторожился.

– Исписался наш друг, – с неосторожной прямотой ответил я, пока не в силах объяснить, какая может быть связь между нежеланием Марины окунуться и творческим кризисом персонажа, но просек, как от гнетущей тяжести на короткий момент освободился и, пытаясь сохранить равновесие в том внезапно легком состоянии, навалился на стойку. – Скурвился на халтуре, смекаешь? Теперь ни на что не годен. Не только в прозе, а вообще ни на что…

Обошелся я без ночи, без мягкой руки и нежного вопроса. Перехитрил сумрак комнаты. Взял и, как есть, все выложил читателю, поделился с ним, пожаловался: «Не идет!..» И на хлипком табурете, под осоловелым Сениным взглядом, я, как герой мой в кинотеатре, почувствовал внезапно, словно расщепили меня на меняи не меняили с единственного места согнали, и не возвратиться назад.

– Ясно, – интерпретировал Сеня. – С какой-нибудь девчушкой накладка вышла? Небось перебрал перед этим, а потом не смог? Сознавайся, старик?! – добродушно ухмыльнулся он и даже протянул руку через стойку, чтобы тряхнуть меня за плечо. – Не хандри. С каждым может случиться. Это ничего… Подумаешь, – возмущался он. – Соплюха зеленая не сумела тебя расшевелить, а ты сразу скис: исписался! исписался!.. Да о какой халтуре речь, и что это за халтура, если ты полуголодный ходишь. Вон, с трех коктейлей окосел. Когда это было, скажи! До какой жизни дошел! А? Обедал сегодня?.. Небось голодный?..

– Но была халтура, – оправдывался я. – Театр… Пьеса про пионеров.

– Оставь, – самоуверенно отмахнулся бармен и отхлебнул из чужого бокала. – Прошлогодний снег. Нашел, что вспомнить.

– Нет, была, – сказал я тихо и добавил осторожно, а может, подумал про себя. – Ничто ведь не безответно. И рано или поздно…

Но Сеня слушать не желал.

– Признайся, – хохотал он. – Ну, скажи, – подначивал, – не выгорело с новой знакомой? Дал осечку, и все дела. Любители вы усложнять, интеллигенция!

Что я мог возразить? Имеют ли смысл возражения, если, как и мои рассказы, я сам для читателя текст. И он, нисколько не печалясь о тайне кода, вдохновенно толкует подвернувшийся сюжет. Читатели в своем творчестве так же субъективны, как и писатели.

Коктейли пятый и шестой мы пили вместе, пока бармен втолковывал мне тезисы о причинах модной ныне нелюбви к Хемингуэю, о культе В. Набокова. О том, что лет пятнадцать назад, конечно, было все иначе, и будущее виделось абстрактно, хотелось кем-то быть, но не всем под силу стать героями, а уж литературными героями и подавно. И не то чтобы у любителей словесности начинка протухла, или кишка оказалась слаба, – нет, конечно, все это имеет место, несомненно. Жизнь на заказ не сочинишь. А?.. Хотелось бы иметь какой-то образ. Без идентификации любовь к литературе невозможна. О прелести запретные страстей! Пришла пора расширить опыт чувств. Но Сене было жаль расстаться с хламом гуманизма (зря что ли Чернышевского в школе долбили?), распроститься с ветошью просветительских идей. Бармен барахтался в плену похотливого человеколюбия. Воображение бередили нимфетки.

– Старик, какая проза! Ты послушай, – он был готов цитировать «Лолиту». – До смерти жалко, что не ты писал. Читаешь, а страниц все меньше остается – шагреневая кожа. Страшно. Однажды дочитаешь, и книга кончится, как жизнь.

Восхитительное существо читатель. Я смотрел на бармена умиленно, не мог нарадоваться: разве можно желать себе лучшего почитателя. Я не чувствовал себя вправе возражать, лезть с ненужными разъяснениями, с непрошенными толкованиями. Не чутко это, переубеждать читателя. Он осуществляет свое интуитивное право. И не стоит раскрывать ему глаза на то, что роман не слепок и вовсе даже не картина обыденности или какой-нибудь действительности, а особая форма жизни. В недавние времена за такие объяснения можно было головой поплатиться. Да и теперь не все просто.

Лучше читателю лишнего вовсе не знать. Потому: если писатель пчела – собирает нектар с ядовитых цветов очевидности и перерабатывает в мед, в чтиво (писание суть функция интегрирующая), то для другой, более определенной (но необозримой) категории людей чтение давно сделалось составляющей процесса естественного обмена веществ: то и другое – функции жизненные.

Приблизительно вот что, заплетающимся языком, беспомощно пытался я сообщить Сене между шестым и седьмым коктейлями. Сеня внимал. Честно силился вникнуть.

– Ясно, – сказал он, не видя меня сквозь меня, – признайся лучше, что ты сделал с девушкой? Забыл, как ее… Помнишь прошлогоднюю историю с ночным купанием и гонкой? У вас там, кажется, случилась авария?

– Далась тебе эта авария! Какое купание? – пробовал оправдаться я. – Поговорим о литературе.

Но тут явился метрдотель. Сеню заменили за стойкой трезвым официантом и вызвали к бару такси, чтобы отправить моего ментора домой. Здорово мы нагрузились. Я еще держался, больше для видимости. А бармен и вовсе был хорош.

Но такси мы отпустили и долго шли вдоль набережной. По неведомым мостам переходили реки (хорошо, что не вброд). В жизни я такого количества рек не переходил.

– Неспроста, неспроста, – долдонил Сеня. – Есть у тебя на совести…

Он явно опустил прежнее толкование и увлекся новым.

– Куда ты дел красотку из французского фильма?

– Договорились купаться, приехали на озеро, а она не хочет. Сначала вроде согласилась, а теперь ни в какую.

– Так и стоит у воды?

– Стоит.

– Голая?

– Еще бы!

– До сих пор стоит? Я не отвечал.

– Тебе пора в это дело вмешаться, – сказал Сеня.

– Но как!

– Вопросы задаешь, – возмутился бармен. – Кто из нас автор?.. Может быть, тебе сначала надо самому с ней искупаться, а потом писать? Когда ты последний раз ночью купался?

– Прошлым летом.

Сеня икал, погруженный в алкогольную нирвану.

– Ладно, – промолвил он наконец, после сосредоточенного молчания. – Меня к этому делу не лепи, расхлебывай сам. Кто знает, что у тебя на совести.

– Я и не леплю. Нужен ты мне.

– Вот и не лепи.

– Хорошо.

– Сам выпутывайся.

– А иди ты…

– Сам иди.

И я пошел, не оглядываясь, твердо и старательно ставя ноги, той слишком прямой походкой, какая невозможна для трезвого, и удивлялся себе. А вдогонку неслось:

– Не обижайся, автор. Приходи, опохмелимся.

Я не обижался. Нельзя обижаться на нынешнего читателя. Его тоже надо понять. Ух, как нелегко ему, бедолаге. Он классику в себе почище всякого сюрреалиста преломляет. Подумайте сами, каково, если уже при чтении только названия «Записки из подполья» у современного читателя возникает такой многообразный ряд ассоциаций вокруг слова подполье, какой Федор Михайлович просто не мог иметь в виду.

Я брел вперед – протыкал торжественную лень пейзажа. И ночной город принимал своего автора, впуская в пространство прострации. Заострялись черты робинзоньего века. Я торопился домой. Эклектичным фасадом, забытой архитектурой лучших времен, честным коммунальным устройством своим этот старый питерский дом противостоял кооперативному дому писателей, где, приветствуя вечную весну, распускались цветущие геморрои.

Музы забыли туда дорогу. Мне от этого было не легче.

Меня не понял мой единственный почитатель. Он хотел. Я верю. Он не нарочно. Он желал мне добра, считал, что поступает гуманно. Но и мальтузианство последовательно выходит из гуманистической идеи.

А я?.. Тоже хорош. Защищаясь, авторским высокомерием я задел клитор его души. И он засопел.

Но ничего. Обоим пойдет на пользу эмоциональный моцион. Оба мы встряхнулись. И, верно, он был не так уж далек от истины, иначе чего бы я завелся? Давно ведь ясно: прельстительные идеи – всего лишь прикрытие потаенной сути. Аргонавтам легче достичь Колхиды, чем уверенному в своей порядочности человеку до истинных причин бессонницы докопаться. Бесчисленны ловушки. И даже высокая поэзия более не светится свободной. А христианские выверты современных версификаторов – вздор, маска, скрывающая прелестные гримасы комплексов.

Так думал я, в извинительном состоянии возвращаясь домой. И теперь, когда постыдные подробности ночных похождений обстали вокруг, за нагромождением фраз я рассмотрел нечто иное. Вернулась способность видеть. И вот:

* * *

…Алик, толстый и добрый, смеялся и, на ходу раздеваясь, спускался к воде вместе со мной. Простите, уже с моим героем… Алик был уверен, что хорошего человека должно быть много, и забавно хлопал себя по жирным ляжкам. Я был рад снова видеть его. Благодаря Алику (но не моему приятелю, а литературному персонажу) главный герой наших записок, писатель, попал на «Колдунью». Девушка из фильма приглянулась ему. И он любовь свою умыкнул не откуда-нибудь, а с экрана: увидел, пожелал и увел. Сделано было просто, без увертюры, в стиле настоящего мужчины. У фрейдистов на то особое мнение, но что с них возьмешь. За нашего героя я был пока спокоен: он получит свое. Никуда не денется, хлебнет бедовой водички и в шестой главе, и в последней. А вот героиня, что она?

Марина стояла у воды, смотрела на одуревших мужиков.

Две частных «волги», вишневая и синяя, такси, «москвич» и шесть человек вместивший Алькин «жигуленок» доставили к лесному озеру подгулявшую компанию. Рев моторов, красные огни стоп-сигналов, праздник вспугнул тишину. И когда кто-то предложил купаться нагишом, и все стали раздеваться и двинулись к воде, вспыхнули дальним светомавтомобильные глаза…

В этом месте внутреннему взору терпеливых читателей предоставляется свобода вообразить картину разнузданного шабаша на берегу сообразно индивидуальным запросам. Добавлю только, что тела третьестепенных персонажей пьяно резвились в лучах фар-прожекторов, нисколько не поминая о стыде, – его как бы не существовало.

Но главный герой, он же писатель, смущенный и худой, стоял возле Марины, глуповато разглядывая белую полоску на смуглом своем теле, на южных пляжах ее защитила от солнца тряпица плавок.

Марина сказала:

– Да. Конечно. Если ты хочешь. Но остановилась у воды.

И он, в обычной жизни, казалось бы, развинченно свободный, не решался без нее войти в озеро. Подтолкнуть тоже не осмеливался. В ярком свете перед автомобилями она стояла просто и открыто. И тогда он поймал себя на мысли, на желании вернуться и что-нибудь надеть. Но, улыбаясь, она заглянула ему в глаза, спрашивая молча: «Ты доволен?». И он уже не помнил, где оставил одежду, в каком месте на берегу. И сдвинуться не мог.

И я дальше того абзаца не мог продвинуться в записках с пунктирными наметками сюжета. Несколько дней писал длинную, всю из пространных отступлений, пеструю от многоточий, только что вами дочитанную главу. Не знал, что делать. И догадался лишь теперь.

Я отодвинул диктофон и встал из-за стола. Достал из машинки лист. Внимательно прочитал последние строчки. И…

* * *

…спустился из комнаты, как и подобает Господу в своих владениях, прямо к лесному озеру. Пинком прогнал голого, лохматого нахала биолога из кабины крайней «волги» и выключил свет. Затем направился к другой машине, к третьей. И когда на берег вновь опустилась темнота, крики как бы сами угасли. Слышался лишь плеск воды, тихий смех, негромкие голоса. Марина заметила меня, махнула рукой, что-то шепнула бесшумно. Но в затухающем свете последней фары я не разглядел послания. Не спеша, с сознанием выполненного долга, я поднялся в комнату, вернулся к столу и, оглянувшись, увидел: под звездами в лунном свете на притихшем берегу тень девушки попробовала воду ногой. И герой-писатель, наконец, повернулся к ней и подал руку.

5

Опираясь на протянутую руку, она шагнула к воде и робко попробовала волну ногой. В гаснущем свете автомобильных фар я последовал за ней, удивленный улыбкой и приветливым жестом: Марина помахала рукой хмурому типу возле машины. Я невольно оглянулся, человек, который выключил свет, был мне знаком. Показалось, или я его где-то встречал? Может быть мы пересекались в коридорах редакций, общались? Более того: он мне напомнил меня самого: постаревшего, раздавшегося вширь, обрюзгшего, с длинными волосами. И еще померещилось, как бы любуясь нами, он улыбнулся в ответ и кивнул. Впрочем, улыбка предназначалась Марине, она первая приветила его. И сразу же шагнула дальше, в воду, увлекая.

В смятении и сбитый с толку, теряя равновесие, я последовал за ней. И, когда она опять обернулась, упал, столкнулся с ее грудью и обнял. Я удивился: какая она вся была горячая. Дрожала. В прохладной духоте лесного августа, в прозрачной дымке вялого тумана – над озером, над рощей – ощущение это было так необычно, что, когда она прижалась, ласково боднула мое плечо подбородком, я сразу выпустил ее. Но быстрое объятие обоих успокоило. Пропала дрожь. Мы взялись за руки и бодро двинулись вперед, разбрызгивая коленями луну.

Вода покрыла бедра. Она высвободила руку, остановилась и часто задышала. А я погрузился по шею и, не подымая брызг, медленно поплыл подле нее. Она шла рядом, забавно вздрагивая, когда полоса воды поднималась выше. Мы оба смеялись. И мне казалось, я вижу, как втягивается испуганный живот.

Песчаное дно кончилось. Ноги скользили на илистой гальке. Мне пришлось встать рядом и, обняв левой рукой плечо, правой осторожно плеснуть на спину. Испуганно она сказала: «Ой!..» Легла на мою руку.

Мы поплыли вместе навстречу туману.

Визг и возня на берегу и в камышах на взбаламученной отмели сделались не слышны. Может быть, там что и происходило, но было необыкновенно далеко, вне нас, почти в другой повести. Играя, как дельфины над глубиной, мы гладко касались спинами, сплетали ноги и расплывались в разные стороны, медленно теряя в струящейся воде сладостную память прикосновения. И возвращались опять, чтобы коснуться.

– Намочил мне волосы! – смеялась она и уворачивалась веретеном, бело выгибалась и рассекала черно-зеленую толщу упругими ногами.

Усталые, мы плыли на спине. Я фыркал, отряхивая капли с лица. Рука ее, по-детски сильная, скользила от подбородка вниз. Я замирал. Она смеялась и проныривала подо мной. Все повторялось вновь.

На берегу веселье стихло. За камнями разожгли костер, который мы сперва не заметили, а узнали по горькому запаху дыма. Под звездами лес темнел стеной. Алые всполохи костра выхватывали из мрака искривленные ветви сосен, фигурки людей, черные ели на берегу.

Из воды мы направились к огню. Среди одетых друзей принялись искать в машине свою одежду, не отвечая на шутки.

– Дай простынку? – попросил я Надю. В ответ она рассмеялась.

Алик сочувственно пожал плечами:

– Мне тоже не дала.

Марина протянула полотенце.

– Возьми.

Пока я неторопливо вытирался, она дрожала рядом от озноба. Легкий ветер с озера, сначала незаметный, пронизывал насквозь. Когда я растерся, она прислонилась спиной к моей груди и прошептала: «Теплый…» Растерла сырым полотенцем тело и завернулась в Надин махровый халат.

Натянув брюки, засовывая под ремень подол рубахи, я двинулся к огню, где пахло жареной колбасой. В стаканы наливали бесцветную водку. Протрезвев после купания, биологи опять закосели.

– Будешь пить? – настороженно спросила Марина. Вытряхивая воду из уха, я лишь косо качнул головой в ответ, что могло означать одно: нет, не буду, – не этого хотелось. Но она протянула хлеб с куском дымящегося мяса и горячего сыра.

– Давай вместе. Чуть-чуть.

Но по чуть-чутьне получилось. Мы поделили стакан водки пополам.

Разомлевшие биологи под гитару пели беспокойные песни. Бедодей-романтик подбрасывал хворост в костер. Его отговаривали, опасались, пламя подберется к машинам. Дверца вишневой «волги» была открыта, и на заднем сиденье целовались две девушки. Марина на корточках, спиной к огню, сушила волосы – колдунья. Я наклонился к румяному от жара лицу и, словно бы собираясь шепнуть, прижал зубами мочку уха. Она вздрогнула и тонкой ладонью скользнула под закатанный рукав рубашки.

Босые ноги холодил песок. Мы шагнули из алого круга отблесков. Тропинка белела в темноте, уводила в заросли малины. Миновав кусты, мы углубились в чащу. Но через минуту опять вышли на берег: озеро образовало залив.

На светлом песке таяли тени сосен. Луна укрылась за невидимым облаком.

Опускаясь на махровый мох халата, я не мог унять нетерпение.

– Марина? – шепнул я в темноте, едва различив теплое пятно – ее губы.

– Да, – ответила она. Продолжалась ночь согласия. О, сладкая вина любви…

С откинутым к небу лицом я лежал опустошенный, ни в чем не отдавая себе отчета, распластался на выпуклом склоне берега, запрокинув затылок: высоко над глазами в акварельной дымке недоумения видел двойные неверные звезды и устремленные вверх острые струны травы.

Марина вышла из озера – я слышал, она вытиралась. Ее лицо взошло и приблизилось, закрывая звездные облака, и волосы упали мне на лоб. Мы оказались опять вдвоем, отделенные от мира шелковой завесой. Легкое ее дыхание было горячо, как упрек. В ней бродило выпитое вино возбуждения. Озерная прохлада не смогла умерить его. И я опять почувствовал вину.

– Давно один. Не помню…

– Молчи, – прошептала она. – Я знаю. И я молчал.

Я молчал под ветвями сосны, в ночи скрипевшими в приветствии предутреннего ветра, под смутным светом двусмысленных светил, под ласками ее ожидания.

Любовь – блистательная форма умирания, ей чужда семантика сантиментов. Никакими скользящими извивами стиля не передать смысл тайны, что скрывают шершавые изгибы языка и влажный след прикосновения. Где тот пронзительный стиль, способный выразить, что сердце принесло на дионисиев алтарь, когда меня впустили ее колени, и в горячем мраке я узнал запах озерной воды. На губах остался вкус парного молока и кислота травы. Этот стиль не дается, как ее тугие ноги, ласкающие мою шею в счастливой гимнастике любви. Он близок и недосягаем, как голубые подколенки возлюбленной.

Меня позвали:

– Иди сюда… Я больше не могу так.

Она вскрикнула счастливо. Белое тело билось в моих руках. И, не сумев вырваться, она ушла сквозь пальцы, как время, как легкий пар дыхания.

* * *

Все, что произошло затем, по-видимому, не имеет прямого отношения к автору. Но каким-то краем его касается. Иначе зачем он вывел главным меня, произвел в писатели, принудил все это проделать.

Я признаю, в отечественной литературе, благонамеренной и трезвой, не принято, чтобы герои бунтовали, восставали против автора. Но все-таки считаю необходимым заявить – подмывает томительная потребность предательства, – и говорю: не может быть, чтобы случайно он (то есть автор) такую историю завернул. Даже Сеня-бармен что-то смутно угадал. Было у автора моего прошлым летом приключение с ночным купанием, с аварией. И халтуру похожую для детского театра он сработал, вроде бы даже про юных коммунаров. Нет, я убежден, больше не сомневаюсь: есть у него груз на совести – лежит, давит.

Размыты границы между вымыслом и смыслом. Комплекс авторской вины едва угадываем. Я не требую от читателя особой проницательности, не надеюсь. Потому, наверное, и предаю автора. Называю запретные вещи из боязни, что они беспечально незамеченными мимо читательского внимания пройдут. Гнетет предчувствие: что-то он задумал, что-то случится со мной или с Мариной. Я успел ее полюбить. По сюжету, в тайну эту пока не посвящен. Но любовь, как грипп, – охватила меня, ломает.

Не зря стремительно развивается авторская затея. Может быть, многостраничная эта исповедь, своего рода интерпретация (если ему удастся дописать), поддержит его, выручит, избавит. Наконец, спасет. Но меня страшит участь молодого Вертера, которого лукавый Гете ловко склонил к самоубийству, благодаря чему, наверное, сам уцелел.

Пока это домыслы – следствие предчувствий, неизъяснимых знамений. Судьба моя в воле автора.

Это она, его последовательная воля художника, подняла меня из-за стола, не дозволив закончить муторную работу, авансом уже оплаченную, и бросила сюда, на вымышленный берег в объятия киноколдуньи. Где это видано, чтобы девушки с экрана сходили и прямо на ложе.

Притворно я дремал в ее объятиях. После любви было одиноко, голодно и легко. Но не свободно. Как будто облекли меня, доверили. Отвернуться невозможно. И я молчал.

Нет ничего мучительнее, если ощущаешь себя одиноко, а не один. Есть в этой расщепленности опасность, пропасть, край. И если не достанет твердости на поступок (в одиночестве человеку следует быть одному), то последствия малодушия могут оказаться губительными. Это я знал (сам ведь сочинитель!), но твердости не находил в себе под ласками рук ее и губ, и взгляда. Не мог сосредоточиться, собраться. В тактильном плену был обезоружен. И высвободиться не желал.

Молчание мое не было согласием. Оно не могло означать согласия, но могло быть принято за согласие. И казалось, этого достаточно вполне – под ее ласками молчать было легко. Но я ждал, когда меня оставят.

– Мы вместе, – повторяла она, – теперь, всегда… Вечные слова, затертые в литературном обиходе, – в ее произношении они вновь обретали невинность. В изгибах ее языка восстанавливался первоначальный смысл. Для меня слова эти были скомпрометированы и обесценены, захватаны липкими пальцами в случайных употреблениях.

Как литератору, мне было известно: ничто не стоит так дешево, как слово. Я еще не знал: ничто так дорого не обходится.

Встревоженный звучанием напева: любовь, мой милый, навсегда, – не разобрал я, не заметил, что в интонациях ее не сквозило ни отзвука, ни даже оттенка матримониальности. Никто на меня прав не предъявлял. Я не вслушивался в ее слова и, пропуская мимо ласковый смысл ее жестов, одновременно не позволял себе погрузиться в собственную глубину, учитывал риск обнаружить в себе, наткнуться на нечто новое, только что зародившееся и еще целое (нерасщепленное пока!). Как будто и не было рядом этой девушки из французского фильма, я кроил, строил ситуацию по правилам литературного искусства и подлого опыта.

Инстинктивно я предощущал, что признание сегодняшнего исключительным – опасный прокол. За этим признанием неизбежно следовало возвращение в сферу естественных чувств, где нет места боязни банальности, ибо что может быть банальней такой боязни. Неминуемый облом прикрыл бы все дорогой ценой многих компромиссов заполученные возможности – утром за столом рука не поднимется дописать сценарий или другую подобную муру. Из этого признания последовательно выходило, что я должен отказаться от сучьего средства обеспечения собственной беспечности. Прощай, духовный комфорт – сытая грусть.

Я понял.

Это было означено не словом, а острым, запрятанным внутрь, рефлекторным испугом. В ту секунду, когда я просек всю прекрасную нашу предрассветную ситуацию, – я вздрогнул.

Я вздрогнул под ласками (она отодвинулась, словно бы догадалась) и в следующий момент уже знал: надо уходить.

Уйти – высокое искусство. Я славлю лаконичную арию захлопнутой двери: парадного, троллейбуса, другой комнаты, уборной, наконец. Да здравствует мгновенная свобода!

Потом, на смену, явится тоска. Смятение. Начнутся сожаления, попытки реставрировать разрыв, возвратить опрометчивое слово, охватит душу пустота, но пусть: все это потом. А первый миг – звездный. Ради него одного стоит уйти, чтобы хоть на секунду вернуться к естественной сути бытия – радикальному одиночеству.

Простите мне умные слова, я грешил ими и на предыдущих страницах, и на последующих они неизбежны: на то воля автора – она определила манеру выражения, стиль, язык персонажей, в котором терминология неотделима от жаргона, – как живем, так и говорим.

Что же до расставания, то прощаясь, даже навсегда с любимой, я неизменно испытывал сиюминутную невесомость, эту сладкую иллюзию свободы, подлинный вкус которой горек, непередаваем и не поддается описанию, – легкость сладкой свободы на миг, когда еще минуту назад немыслимым казалось разлучиться, и вот последнее прости и поцелуй, и затворилась дверь, и ноги ведут вниз по лестнице свободно, едва ли не вприпрыжку, и поразительная раскованность, и веселый свист.

А еще, перед автоматическими створками на станции метро: двери закрываются с лязгом – поезд ушел и унес все сомнения и соблазны, ты отворачиваешься, и тебе принадлежит ночь подземелья в мерцающем мареве плафонов. Пустота проникает в душу, не оставляя места сожалениям. Слабеет, трепыхается сердце. Пустота заразительна. Ты идешь сквозь нее и ни в ком не нуждаешься. Уходя, оставляешь. Боль утраты – ощущение жизни. Только тратить, терять и означает жить.

Еще мы держались за руки, еще тесно прижимались, осторожно ступая в темноте по едва видимой, с трудом различимой тропинке. Сюда мы шли с удивительной уверенностью, а теперь возвращались, спотыкаясь.

* * *

В тот момент с прозрачной отчетливостью я понимал, что ненавижу свою работу. Мне вдруг стали ясны затемненные глубины положений экономической теории Маркса об отчуждении производителя от основных средств производства. От своего труда. Причиной был характер, который в последнее время приобрела моя трудовая (литературная) деятельность. И я не в силах был отодвинуть нависшую угрозу угнетения, не представлял, как это – что-то переменить.

Казалось, чего же проще: откажись, оставь, смахни со стола, и конец проблемам. Узлы предпочтительней рубить. Но аванс, полученный и частью уже истраченный, обязывал. Возвратить деньги я мог только ценой подобной же литературной поденщины. Кроме того, заполучить такую работу тоже не просто – конкурентов, готовых на любые услуги и за меньшую плату, более чем достаточно.

Все это я знал и ни на что не надеялся. Разве лишь на то, что однажды (осмелюсь предположить) автор переместит меня в иной мир, там можно будет заниматься милым сердцу делом, безбоязненно следовать благородным побуждениям. Тогда моя сегодняшняя ситуация покажется в некотором смысле более абсурдной, чем трагичной. По-видимому, происходит это из-за разницы восприятий, из-за разности миров. И, наверное, нет ничего удивительного, что человеку вне ситуации трагедия представляется абсурдом. В ситуации же абсурд трагичен. Я был в ситуации. И сомневаюсь, чтобы удалось мне с честью из нее выпутаться, если бы не автор, который обязан различать нюансы и находить выход. Он мог бы поместить меня в мир, где ничего похожего не может случиться. Но наш автор себе на уме и (позволю заметить) кое-что смыслит в механике этой – не так уж он прост. Я говорю наш, потому что и вас он тоже создает, дорогие читатели. Для него не важно, что вы есть по сути, – он общается со своими представлениями. Обращаясь к вам, он вас как-то представляет себе. И не имеет значения, что вы там такое на самом деле и что это такое на самом деле.

Итак, утром я должен был проснуться со свежей головой, сесть работать. Для этого надо было сплавить Марину, сдать с рук на руки, передать на хранение, лучше кому-нибудь из друзей, но, как нарочно, подходящего утешителя брошенных женщин не попадалось. Одинокие приятели, готовые подсобить в таком деле, пьяные лежали вповалку или в тоске разбрелись по лесу. Я готов был объяснить удивительное это отсутствие охотника на чужую девушку колдовством.

– Не надо, – сказала она, как будто что-то поняла в моей затее (а если колдовство, то ведь поняла!).

Если колдовство?.. – повторял я про себя в испуге. От безысходности, словно заслоняясь крестным знамением от нечистой силы, налил полный стакан. Водка, я точно знал, выручает. Она лечит от чар. Верный и доступный способ самоустранения.

После второго стакана водка потекла из носа. Я допускаю, что это произошло вследствие воздействия заговора, предназначенного отвратить меня от алкоголя. Но долгий опыт литературной действительности нелегко перешебить. С наскоку его ни гипнозом, ни аутотренингом, а уж колдовством и подавно не возьмешь. Марина, ее лицо в размытых контурах проплыло близко. Виноватые глаза испуганно останавливали меня. Я понял. Но, встретившись со мной взглядом, и она что-то поняла и оставила свои усилия. Смысл рассеялся. Глаза сделались пустыми, бессмысленно красивыми: в зрачках качались отблески костра.

– Что с тобой? – спросила она, и вздрогнули ресницы. – Почему?

Я ухмыльнулся и стал искать остальную водку. Выпитое подействовало – трудно было концентрироваться.

– Хочешь, я уйду?

Я молчал.

– Тебе трудно, да?

Не было оправданий.

– Зачем ты над собой такое делаешь?

Я только ухмылялся. И это было все, что я мог. Блаженство подступало к горлу. Я поднялся. Собирался скрыться за кусты, чтобы она не видела, как… Соображения хватало.

Но тут опять наполнили стакан. Подавляя в горле спазм, я принял его.

– Ты не свободен? – догадалась она. – У тебя кто-то есть?

– Не-е-т… Ни-и-кого.

– Но ты не свободен!

Освещенный алыми всполохами, мир вокруг качался, как в бурю лес. Озеро, как огромный таз, наполненный расплавленной латунью, норовило выплеснуться на берег.

Босой ногой, спьяну, я пнул головешку и обжег пальцы. Я был пьян и одинок. И несвободен. И ничего не мог изменить.

Марина взяла стакан из моих рук, вылила водку на пальцы правой ноги.

– Не жадничай… Помогает от ожогов. Оставшуюся жидкость я допил, швырнул стакан в пылавшие поленья. Потом пытался завести автомобиль. Меня тащили из-за руля, успокаивали, укладывали на раскинутом сиденье. Это я еще помнил.

Марина ворковала рядом.

– Ничего, ничего. Ты успокойся. Все будет хорошо, – шептала она. – Я рядом. Я отвезу тебя домой.

Домой?

От слов ее я на мгновенье протрезвел, панически соображая: стоило ли напиваться, чтобы попасть домой вдвоем? Именно этого я пытался избежать весь вечер.

Потом, когда-нибудь, когда разделаюсь с заказом, когда не будет тяготеть проклятье: договоры, деньги!.. Когда… Но когда это будет? И могло ли такое быть?

Я был не в силах сосредоточиться, и, проваливаясь в муторную мутотень, последнее, что успел сделать, я успел оттолкнуть ее и запомнил мягкую податливость плеча под ладонью и помертвевшее лицо.

– Пусти… Я не хочу.

Потом мне было плохо. Хуже и хуже. Долго она молчала, помогала молча. Наконец я отдышался. Платка в кармане не оказалось, я угадал сквозь бред: она вытирала влажными трусиками мне губы. В другой руке держала бутылку водки. Пила одна.

– Наверное, я подонок… А?

– Да… – согласилась она и отхлебнула глоток, она соглашалась в ту ночь. – Ну и что?

И положила прохладную руку на лоб.

Долгое время мне казалось – это последнее, что я запомнил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю