Текст книги "Мост через Лету"
Автор книги: Юрий Гальперин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)
5
Каким бы несущественным ни считал себя инженер Лешаков и каким бы невидным, неважным и маленьким человеком ни был он на самом деле, отсутствие инженера в отделе было замечено. И скорее, чем он мог бы предположить.
Во-первых, отсутствие сотрудника зарегистрировала табельщица, и напротив его фамилии вместо ежедневной рабочей восьмерки появилась точка. Вторая точка, назавтра, была жирнее. Третья носила отчетливо вопросительный характер.
Во-вторых, есть вокруг люди, а в обиходе вещи, присутствие и наличие которых кажется делом само собой разумеющимся. Им не уделяют внимание. Может быть, как раз потому, что они постоянно нужны. Оттого, что ими все время пользуются, они и не заметны. Примелькались. Их словно бы и нет, пока они есть. Но стоит им исчезнуть, пропасть, шагнуть со сцены, куда-нибудь завалиться – и уже дыра. Нет чего-то. Не хватает. Руки и глаза шарят в привычном месте, не находят. Щетка? Где щетка?.. Лешаков? Где Лешаков? Лешакова к главному!.. Вы слышали, Лешаков-то заболел!
За годы службы инженер не раз брал больничный лист. Точнее, вынужден был брать. Поступал он так в крайних случаях. И пусть здоровье имел не гераклово, но права спокойно болеть он за собой не чувствовал. Мысли не допускал. Юридические права распространяются на всех, но неловко было.
Казалось ему: сидеть дома, бюллетенить, пропускать дни в присутствии и получать гарантированную оплату – привилегия некоторой значительности. А за собой инженер значительности не знал. Не исключено, что он даже находил в самоуничижении мерзенькое удовольствие, которым чревата чрезмерная скромность. И удовольствие такое еще раз подтверждало ему самому его же ничтожество, но… В общем, Лешаков не смел и не любил официально болеть. А если нездоровилось, заматывал шею шарфом и упрямо являлся в институт. Сослуживцы привыкли и хворый вид перестали замечать. Болеть дома или на работе – частное дело каждого. Но когда Лешаков, не предупредив, вдруг не явился, и на следующее утро не пришел, и не позвонил, отсутствие инженера заметили все и переполошились.
Сослуживцы встревожились: третий день начался – и ни слуху ни духу. Но скоро кто-то разумный успокоил возбужденные умы. Ведь если бы несчастное с Лешаковым случилось – льдина с карниза оборвалась или автомобильный наезд, – из больницы давно сообщили бы. В склонности к прогулам инженер замечен не был, не водилось за ним. А не звонит, потому что внимания привлекать не привык. Он скромный – Лешаков.
В этом сослуживцы сошлись, тут они согласились – каждый сам по себе и все вместе. Лешаков не просто невидный и неприметный, а он скромный. И припомнил кто-то, что отпрашивался инженер в поликлинику, а в последний день бродил по отделу с серым лицом, и ведь не ныл, не жаловался, хотя видно было, как худо ему. Так незаметность лешаковская неведомо для самого Лешакова получила завидный ярлык.
Ярлык начал работать на инженера: оказалось, был он скромный, а что знают окружающие о скромных людях?
И тут посыпалось. Ведь исполнительный наш Лешаков. Главный ответственное только ему поручал – аккуратно до конца доведет, выполнит в лучшем виде. И голова светлая, сколько раз дельные предложения вносил. И человек надежный, ни разу не подвел. Безотказный: обычно поможет, а если надо, то и поработает за кого-нибудь, случится сдача срочного проекта – сидит за столом до ночи, о сверхурочных и не заикнется. И прочее, прочее.
Вспомнили многое. Но не удивились, словно всегда это числили за Лешаковым, иначе о нем и не думали и соответственно к инженеру относились. Вспомнили и себя зауважали. Об инженере больше не говорили, а все о том, какой на редкость замечательный коллектив подобрался и какая это, в сущности, удача.
Язык не повернется их упрекнуть: ведь что, собственно, есть скромный инженер рядом с чувством самоуважения целого коллектива. За разговорами сотрудники скинулись по рублю, нечаянно присовокупили к складчине и месткомовскую трешку, выделенную профсоюзом на гостинец для больного инженера. Сначала спорили, что покупать Лешакову: маленькую или два кило апельсинов, а потом засуетились и пропили общественную денежку, даже стаканы забыли поднять за здоровье замечательного сослуживца. Пили друг за друга и за всех присутствующих. Кто-то спирт из соседней лаборатории приволок. Добавили. И с работы дружно ушли с небольшой задержкой.
Утром следующего дня у некоторых болела голова, восторги и вспоминать не хотелось. Появился Лешаков, сдал больничный лист табельщице, заполнил собой пустую ячейку. Коллеги ясно видели: приступил к работе. И вроде бы все должно было вернуться на круги своя, как вернулся инженер. Он вышел на работу. Занял место в отделе. Включился. Он был инженер и сидел на своем стуле. Исполнял обязанности. Но его никто не узнал.
* * *
Утром третьего апреля Лешаков проснулся раньше будильника. Зарядку делать не стал. Мышцы болели – вечером он с непривычки наломался так, что утром едва смог потянуться. Деревянными шагами, превозмогая боль каждым движением, прошествовал в ванную. Через четверть часа его выгнали из-под душа солидарные протесты соседей. Он побрился, позавтракал простоквашей и застелил постель. Чем меньше суетился, тем больше успевал. Все утреннее совершить успел, а время оставалось. И тогда инженер решил прогуляться до института пешком. Правда, он рисковал припоздниться минут на пять. Но если идти энергичным шагом… И потом, что значат пять минут и косой взгляд начальника, если ясно со всем остальным, как и с Польшей. «Наплевать», – подумал он впервые за годы службы. Мог он и не думать так – ведь уже на многое плюнул, – просто он себе напомнил.
Инженер не дергался, не рефлексировал. На какое-то время ему стало приятно опять ощущать себя исправным, послушным себе, будто был он умным, точным, хорошо отлаженным инструментом в руках у самого себя. Дивное чувство, оно волновало инженера. Он радовался всерьез. Новые приходы наполняли его, мир повернулся неведомой стороной. Это было как бы открытием. Инженер собирался за рубеж, готовил себя в поездку, но открылась страна, о которой он не подозревал.
Дальнейшая жизнь представлялась туманной, просторной. Осторожности не загромождали ее. И еще: при видимой пустоте, она пустой Лешакову не показалась – за дымкой таилось неведомое.
Таков уж был инженер, таков человек, ему надо, чтобы впереди таилось. Так надо, что еще он не видит, а уже угадывает – есть. А дымка была светлая. Ничто не омрачало ее. Ничто не висело над Лешаковым: был он оставлен фортуной, освобождение получил, словно бы вышел в отставку. Дымка казалась сродни апрельской солнечной дымке осторожного утра весны. Лешаков выглянул во двор и больше не сомневался. Он надел новый костюм, рубашку, летние туфли. Накинул весенний плащ. И пошел, словно в Польшу, в раскрытую дверь.
* * *
На бульваре он застегнулся – пробирал холодок. Но холод приятно пробудил похудевшее чистое тело. Ноги зашагали легко. И зашевелился голод. Лешаков забыл, как это – есть утром, в суете он растерял желания. А тут вообразил себе чашку с дымящимся кофе и горячую булочку и едва не свернул в переулок, где мелькнула стеклянная дверь пирожковой. Но сдержался. Пробежал мимо, успокаивая себя тем, что денег в карманах не осталось. И момент сдерживания опять доставил удовольствие.
Сказать, что появление Лешакова в отделе произвело фурор, было бы перебором. Пришел инженер на работу. Поздоровался бодро. Сообщил, что болел апрельским гриппом. Ему не слишком-то поверили, оглядев с головы до ног, но посочувствовали. Немного пошутили. Лешаков неторопливо очинил карандаш. Минут сорок прошло, а он ничего не начинал. Обычно он садился в угол и сонно чертил, строил таблицы, вяло болтал и скучно острил, много вздыхал и хмурился. В рабочей комнате был он серым пятном. Но в то утро инженер постоял недолго за кульманом, словно бы рассматривая, припоминая прерванную работу, поинтересовался, будут ли зарплату давать, стрельнул у сотрудницы сигаретку и отправился курить. Отсутствовал он с полчаса: за это время заглянул в буфет, подмигнул буфетчице, и она сварила чашку кофе, продала против правила две горячие сосиски, запеченные в тесте, и отпустила пачку «Беломорканала» – в долг.
– Не беспокойтесь, ничего. Завтра отдадите. Сама знаю, как перед получкой.
Лешаков перекусил, выкурил еще папиросу и довольный вернулся в отдел, где его уже разыскивал начальник.
– Лешаков! Где Лешаков? Мне сказали, он вышел на работу. Не видели Лешакова?
Два раза начальник выбегал из кабинета – низкорослый человек с пухлыми руками. Обманчиво впечатляли руки, они отличались проворством и любовью к писанию. Начальник строчил без передышки, от звонка до звонка, сладострастно прорезывал волокна хрустящей шведской бумаги золотым перышком (коллективное подношение в юбилей). Исписывал он вороха циркуляров. Трудно сказать, имела ли КПД чернильная активность, но сам начальник заслуживал уважение уже тем, что выгодно отличался от иного руководства – он трудился. И когда он выбежал из кабинета в третий раз, обнаруживая зачатки раздражения: «Лешаков! Куда делся Лешаков?» – инженер появился в дверях, сияя, как именинник, обрадовался: вот, наконец, понадобился и он.
– Где вы пропадаете, Лешаков?
– Кофе пил… Прогулялся сегодня пешком от дома, и, знаете, зверский аппетит.
– Но буфет закрыт?
– Новая буфетчица, – сообщил Лешаков доверительно, – золотой человек. Кофе варит, будьте уверены, – и ласково посмотрел с высоты среднего роста на коротковатого руководителя.
Начальник смешался и отступил на два шага, разглядев элегантного Лешакова.
– Простите, э-э… У вас день рождения?
– Не-а, я декабрьский, – уточнил Лешаков. Начальник затеребил полы курточки и поправил воротник зеленой фланелевой рубахи, остановился взглядом на носках своих давно не чищенных башмаков и, подергав для обретения равновесия галстук на резинке, блеснул золотым пером, забубнил:
– Здесь так, а тут этак. Вникаете? Надо прикинуть сверхвнимательно, что из этого получится. Предупреждаю, времени на переделки не остается.
– Попробую, – кивнул Лешаков и призадумался.
– К завтрему, к обеду успеете?
– Попробую.
– Надо, Лешаков. Необходимо успеть. Ответственное дело…
Но Лешаков не вслушивался в слова шефа. Он прошел в угол, положил бумажку с заданием на стол, медленно снял пиджак, опять просмотрел колонки цифр на листке – задание заинтересовало, – а затем щелкнул запонками, отвернул модные манжеты и взял карандаш.
Через час инженер ощупью разыскал в кармане пачку папирос и закурил прямо в комнате, не отрываясь от расчетов, беспрецедентный случай. Необычайный. Но никто не возвысил слова – оторопели. Лешаков выкурил папиросу и достал вторую. И когда сослуживцы отправились на обед, он приподнялся со стула, раскрыл окно в синий день и остался за кульманом чертить таблицу.
К четырем расчеты были готовы.
Лешаков сладко потянулся. Собрал исчирканные листы. Подколол таблицу. Передал готовый материал лаборантке Ирочке, – она исполняла обязанности секретаря при шефе. Накинул на плечи пиджак. Сгреб со стола папиросы и скрылся в коридоре.
По пути в буфет навстречу попался председатель месткома. Лешаков ему хмуро кивнул. Профсоюзник суетливо поздоровался со спиной инженера. В пустой столовой Лешаков в одиночестве подкрепился остатками комплексного обеда. Поднялся наверх в бухгалтерию и, оказавшись одним из первых, занял очередь у кассы на весь отдел.
Получив деньги быстрее других, сослуживцы радостно обступили инженера. Но Лешаков не вслушивался в благодарности. Он сосчитал красные бумажки у окошечка кассы, с хрустом засунул в бумажник и отвалил со службы, не дожидаясь урочного часа, – работы на сегодня не предвиделось, а просиживать новые брюки попусту он не хотел.
С тех пор повелось – Лешаков утверждал себя и свои нечаянные привилегии явочным порядком. Возможно, он не отдавал себе отчета в том, что творил. Но так жить ему нравилось. Отвоеванная практика поступков закреплялась. На странности его бытия в институте не покушались. Наивная наглость обезоруживала настолько, что никому в голову не приходило покуситься. Хотя были и завистливые, и раздраженные взгляды. Дамам в отделе не нравилось, что он за работой курил и не спрашивал ничьего согласия. Случались и удивленные лица, но меньше – удивлять трудно. Да и привыкают быстро. Привыкли и к перемененному сотруднику. Не докучали. Лешаков цвел свободно и неприхотливо. И, казалось, не произошло ничего исключительного, ничего особенного, но люди не узнавали прежнего инженера. И в комнате как бы стало светлей, словно вымыли закопченное угловое окно.
* * *
Инженер Лешаков не верил в метаморфозы. Ему трудно было вообразить глубину перемен. А со стороны опасно судить, насколько переменился Лешаков, был ли еще инженер Лешаков Лешаковым, или он уже стал другим человеком, изменился настолько, что документы, имя и звание ему пора сменить.
Про Лешакова того периода известно, например, что майку, как и прежде, часто надевал на левую сторону. И, натягивая брюки, нередко даже без спешки умудрялся засунуть обе ноги в одну штанину. Но походка изменилась, стала энергичной, упругой. Он пристрастился к утренним гимнастическим процедурам и много гулял. Бродил по городу пешком, мечтал. И спотыкался часто – витая в облаках, не чувствовал земли под ногами. А может, все из-за тех пут, что забыли рассечь в раннем детстве. Опасаясь испачкать светлый костюм, повидло из пирожка на брюки больше не ронял. Но ожидание в женском взгляде пропускал мимо. Этот пункт исчерпывался Вероникой.
Она являлась незамедлительно по звонку. И тактично оставляла инженера, если видела, что он затосковал. По-женски, бессловесно, нутром она понимала, он утешился и хочет остаться один. Она чувствовала, ее Лешаков поглощен мыслями, он убегает к ней от раздумий, но ненадолго. Раздумья призывали неумолимо. Он стал их пленник, их сладострастный раб.
Вероника ревновала. Но ей хватало ума не выдать ревности. Она просто уступала перед непонятной силой. Уходила. Но никогда она не успевала встать и уйти раньше, чем в Лешакове начиналась секретная грусть, – пропускала последний момент, крайнюю точку единения. И оставалась, каждый раз, уже как бы брошенная, предоставленная самой себе, слегка забытая. Самолюбие бесновалось в ней, когда она одна ловила на темных улицах машину, ехала через город, молча курила. Шофер поглядывал искоса, не решался заговорить.
Дома Вера лениво лгала, удивляясь интуитивной своей нечистой ловкости. И уже засыпая, ждала нового дня и телефонного звонка, придумывала, как пошлет Лешакова подальше. Но звонка не было. И на следующий день. И еще три дня. А потом кто-нибудь из коллег с ехидной усмешечкой подзывал ее к телефону. И Вероника смывалась со службы пораньше, даже если начальник не отпускал.
Сдвиг произошел в инженере – это замечали многие. Почти все. То есть замечали самого инженера, а прежде не обращали внимания. Внешне в том только и проявился сдвиг – Лешаков сделался заметным. Привлекал внимание. Более того, он нравился. Что-то в нем покоряло. А прежде не покоряло. Значит, сдвинулось. Но о том мало кто догадывался, мало кого вообще занимало, что же происходит, сдвинулось или не сдвинулось. И потеряли инженера… Но пока многие были довольны, что в мерзлом тумане служебной жизни рядом светилось теплое пятно.
* * *
Прежде всего, инженер Лешаков не сделался легким человеком. Он не стал веселее. Не начал чаще шутить. И на победителя не походил. До того ли ему было. Но теперь Лешаков если шутил, то к месту, и шутил смешно. Ему нравилось работать, хотя и противно было ходить для этого в учреждение. Он много работал. Инженер работал много больше, чем раньше. Работа ладилась, как ладилось все, к чему он сумел подступить.
С начальством Лешаков общался запросто. Он и к начальству подступал с простотой. Что с них было взять – висели они, как и он прежде, на волоске. А Лешаков не висел. Он оборвался. Он с начальством пошучивал. И на него поглядывали, как на человека, который шутит с начальством, а значит, на равных, значит, тоже в своем роде начальство. Многое сходило ему. Он являлся в отдел вовремя, но исчезал, когда было удобно. Не отчитывался и не оправдывался.
При выдаче премии за первый квартал значительна я сумма, выписанная Лешакову, не вызвала удивления. В первом квартале он был прежним Лешаковым, но размеры вознаграждения обсуждались в руководящих кругах института в апреле, и в том наглядно продемонстрировало свои достижения завоевательное обаяние Лешакова. А уж об апрельской месячной премии и толковать было нечего, она полагалась Лешакову.
Ни о чем, ни о каком таком обаянии Лешаков не знал. Не догадывался. Да и поглощен был все последнее время не собой. В свою очередь, такая тонкость, конечно, пособляла росту влияния и обаяния – кому приятен убежденный в своей неотразимости инженер. К счастью или к несчастью, но инженер увлечен был иным.
Случалось, отвечал невпопад, смеялся без повода. Казалось, стоит палец показать дураку… А то мрачнел без причины. Посреди разговора мог встать из-за кульмана и отправиться в коридор курить. Все какие-то странности. И если думал о своем, никто добудиться, дозваться был не в силах, – далеко уходил. Вот как это начиналось.
Да ведь и не мог он, нескладный человек, сделаться складным таким, чтобы без сучка, без изъяна. Для всех оставался Лешаков Лешаковым – изменился к лучшему, но другим не стал. И хотя любили его, дела не было никому, что в уме у инженера и куда он уходит с ума, где плутает. Просто замечали: притих за столом. И не трогали. Редкий случай – человеку не мешали сходить с ума.
Есть сила в идеях. Особая сила есть в русских идеях. Повальное впечатление имеет наша идея на человека. Русского же человека, да еще впечатлительного, такая идея поглощает целиком. За живое она его берет. И вот уже не ясно, жив человек или нет его. Не слышно и не видно – забрала с потрохами досужая идея. Или наоборот: ходит себе товарищ, говорит, ест и пьет, покуривает, посмеивается, работу делает, и ничего по нему не видно, не заметно, постороннему невдомек – разве что ответит невпопад или про себя рассмеется, ни с того ни с сего хмыкнет. Вот он, вроде бы, тут. Но это видимость. Оболочка. А сам он там – витает.
Были абстрактные идеи созвучны страшным денькам, пейзажу с мертвыми ветками черных деревьев, безжалостному холоду снега, ветру с севера, когда от тонкой пыли на сухих тротуарах некуда деться, и губы обветрены, и кожа болит на лице, и солнце слепит глаза. Сквозь идеи абстракций прожил Лешаков, словно прорвался сквозь колючий пейзаж. Из раздумий вынырнул он с зарубцевавшимися шрамами в сердце. Но предвечные дали закатов открывались в размытых сумерках влажных вечеров. Апрельскими акварелями на бумаге просветленного неба полыхали они, предвещая скоро и белые ночи, и тепло, и осторожную дымку вдруг зазеленевших садов, и черемуху парков, блеск реки в полумраке и отрезвляющую лихорадку невских восходов. И с весной он все больше и больше чувства вплетал в размышления. Поступь раздумий его ускорялась. Ох уж эти чувства, но русское сердце вянет в тоске абстракций.
После первоапрельской поддачи зачастили друзья к инженеру. Вспомнили о приятеле, начали наведываться. Но разговора не получалось. И не то чтобы стал нелюдим Лешаков, – говорить было не о чем. Разве что выпить.
Выпивал он охотно. Пьянел. И без конца повторял, твердил, что, к несчастью, русский он человек и что он предназначен. Смущались друзья. Себя русскими они ощущали ко счастью. Лешаков им грозил: «Ничего, – говорил, – все у вас впереди, еще предстоит – нахлебаетесь вдоволь». И о какой-то миссии страдания. Однажды, крепко перебрав, людоедами гостей обозвал. «Сам, – говорил, – я людоед…» Бил себя в грудь. Жалко клацал зубами. Наутро он смутно жалел, словно о важности какой проболтался. Порешил: впредь в дружеских отношениях проявлять сдержанность.
Друзья надолго исчезли. А когда вновь затеяли вечеринку и вспомнили о холостяцкой комнате Лешакова, не смогли его дома застать. Несколько раз заходили – был неуловим инженер. Где-то гулял допоздна. Заявился однажды под утро домой и не выглядел устало, а наоборот, казалось, возбужден, нервно бодр. Принял душ, позавтракал в кухне и ушел на службу свежий, как первокурсник. «Амуры!..» – решили соседи. И правда, был он пленен.
Но не весенние тенета любви оплели инженера. Просто май – теплый, нежно-зеленый, сухой, – май манил, расстилал под ноги тропинки, белевшие в светлой ночи, предлагал одинокие спинки скамеек, одурманивал сиренью, соловьем, театральным восходом над рекой, которая, нефтянисто сверкая, словно струя света среди декораций, текла меж дворцами. В знобком утре дрожали мосты. Устало твердели шаги. И новые мысли застревали в сознании. Мысли врезались. Без логики вдруг возникали они, сильные правдой, которая их породила. И было чувство у Лешакова, что он, Лешаков, не надумал их – а они были всегда в нем, как неугаданные тени.