355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Гальперин » Мост через Лету » Текст книги (страница 16)
Мост через Лету
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 03:04

Текст книги "Мост через Лету"


Автор книги: Юрий Гальперин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)

Неожиданному желанию он так удивился, что не сразу смог понять, чего же собственно, хочет. Ведь уже давно ничего не хотелось. Долгое время он, похоже, не испытывал вовсе желаний. Разве что Польша?.. Но Польша ему показалась смешной. Какая Польша? Зачем? Да и что там?

Теперь объявились желания. Они проснулись и заворочались. Одно вытесняло другое. Запутанный ребус желаний разгадать он не мог. Но Лешаков не спешил. Его волновало томление. Он отвык. Волнение было в новинку. Он одновременно мучился и радовался от того, что снова хотел, желал.

Наверное, если бы Лешаков задался целью выяснить, чего же он хочет, ничего бы с ним не случилось. Задача поглотила бы целиком и сожгла все силы. Немало известно примеров из жизни, из литературы. Но с Лешаковым вышло иначе. Просто он встал с дивана. Поднялся. Отыскал тапки и, шмыгая задниками, отправился в конец коридора, в уборную, а затем заглянул в ванную комнату и увидел белоснежную чистую ванну, соседка сдавала очередь и отмыла добела мутную коммунальную эмаль. Кафельный пол влажно светился. Полотенца соседей реяли гордо рядами, как полосатые флаги. На полке выстроились стаканы с зубными щетками. Зеркало над мраморной раковиной, обычно забрызганное зубным порошком, отражало ослепительную лампочку над дверью. И сама лампочка, казалось, светила ярче, как будто и ее помыли, протерли или даже заменили более сильной. Лешаков взглянул, и сразу ему захотелось мыться: сбросить несвежее белье и долго стоять под ласковой струей, намыливать голову чужим душистым шампунем.

Он плескался в ванной часа полтора, пока не объединились за дверью голоса недовольных соседей. А потом расхаживал голым по комнате. Пока инженер мылся, воздух успел очиститься, дым потихоньку вытянуло в форточку, и свежесть весенней прохладой охватила худое, почти мальчишеское тело. Лешаков рассматривал в зеркале увядшие мускулы. Они поникли. Но он знал, это поправимо. Это все ничего, да и не главное.

Лешаков вынул из ящика белье и, покряхтывая от удовольствия, натянул свежую сорочку. Он вспомнил, что мама, прежде чем выдать ему новые, из магазина, сорочки, терпеливо полоскала их, сушила и гладила раскаленным утюгом. Но стирать и гладить он ленился, надел так. А затем достал из шкафа модную полосатую рубашку и новый костюм. Примерил туфли. Сначала постелил газетку на пол, постоял на газете. Но рассмеялся и заходил по комнате взад-вперед, разглядывая себя в зеркале. Причесался. Потрогал гладкий подбородок (побриться успел в ванной). И отметил, что нравится себе.

Вроде бы настроение наладилось. Но так ли? – мгновенно усомнился Лешаков. Так ли уж все ладно. И чего хорошего, разве кошки больше не скребут на душе. Впрочем, так или не так – теперь не один ли черт, странным доводом успокоил он себя. Плевать на осторожные соображения. Чего побаиваться-то, думал он, самоутверждаясь, – вроде и терять ему было нечего.

Облаченный в новое, чистое, свежее, Лешаков заметался по комнате – некуда прислониться в помойной конуре. Всюду пыль и пепел, клочковатый мусор на полу, окурки в тарелках. Даже на диван присесть не решился. Он замотал горло шелковым кашне, еще раз оглядел в зеркале щуплую фигуру, помолодевшее лицо. От ощущения молодости своей сделалось грустно. Из зеркала глядела загубленная молодость. Лешакову было ее жаль. Он даже и не себя пожалел, а того молодого и стройного, симпатичного, который глядел на него из зеркала печально запавшими глазами.

Вот каким был, просунулась мысль, и стало еще жальче: такого симпатичного сгубили.

Лешаков усмехнулся – мужчина в зеркале усмехнулся в ответ. И Лешакову стало неловко. Инженер смешался и отошел к окну, ведь он жалел самого себя. Ему сделалось стыдно. А еще он обрадовался, что симпатичный в зеркале – он сам. Не в прошлом, а нынче. Это он сейчас такой. И Лешаков смутился больше.

От мыслей разных бросило в жар. Он опять распахнул окно в апрельский вечер и, набрав в легкие воздуха, выскочил в коридор.

3

Трудно с определенностью сказать, как получилось, что, в последнее время нелюдимый, Лешаков вдруг отправился в гости. Еще одеваясь, он не думал, что куда-нибудь пойдет, хотя и понимал: в новом костюме не станет лежать на диване или пол мыть. Он сперва собирался одежду примерить, а потом снять, аккуратно сложить, повесить – убрать до лучших времен. Но подробно не думал. Просто хотелось надеть чистое, новое – так он себя чувствовал.

Облачившись почти празднично, инженер не мог оставаться дома. А снимать, убирать одежду – бессмысленно, лучшие времена не грозили. Никакие прекрасные случаи не предстояли. Инженер был уверен. А то, что первого апреля друзья его прежние собираются и отмечают это число каждый год, он хорошо помнил. Несколько лет инженер у них не появлялся, но имел сведения, что они продолжают собираться – сложилась традиция. Потому он и втиснулся в ненавистное пальто, придавив ватой легкое и отчаянное настроение, выбежал из квартиры и заспешил по бульвару к магазину цветов, заодно соображая, в какой заглянуть гастроном: надлежало купить вина, а лучше водки. Но было поздно, водку с прилавка убрали. Лешаков посомневался у кассы и заплатил за бутылку коньяка.

Прифранченный, похудевший, с романтическими подглазинами, с букетом и бутылкой Лешаков появился на пороге. Словно крылами, он взмахнул рукавами пиджака, и цветы оказались в вазе, кто-то побежал за водой, а кто-то другой уже разливал горькую радость из лешаковской бутыли.

– Лешаков! Умница! Где пропадал! – кричали ему, тянулись из углов руки. – Надо же, цветы… Да тебя, брат, не узнать!.. Кто коньяк принес?.. Лешаков принес. Лешаков!

Лешаков проталкивался через объятия, пока не усадили его на свободное место, или даже табуретку из кухни специально принесли. Впрочем, сидел он в кресле, а на табуреточку переселился приятель, освободивший кресло. Лешаков поначалу пробовал протестовать, как же так? почему? он и сам на табуреточке. Но прервали, не позволили смутиться. Очередной друг уже обнимал, целовал. Сбоку на тарелку салат накладывали, рыбку красную, твердого копчения (Лешаков ее не любил) колбасу. Он отказывался, отговаривал. Зачем так много? Но его не слушали. Его любили в тот момент, и невозможно было этой любви помешать.

Лешаков не возражал, но отступил перед стихией: слепая любовь к Лешакову – она ведь почти никакого отношения не имела к самому Лешакову. Что поделаешь! Лешаков смутно ощущал, но прояснить ощущения не мог, не в состоянии был. Да и кто бы смог, – он выпил. И кто-то из-под руки снова и снова ему наливал.

Инженер удивлялся.

Нельзя сказать, что старые товарищи прежде относились к нему хуже. Его всегда принимали. От него ждали чего-то, особенно в институтские годы. Тогда никак еще не представлялась последипломная жизнь. Ясны были вершины и цели, и пути к ним. Очень хорошо видны они были издалека, с восторженного холма третьего курса. Но затем, в болотном быту, верные тропинки затерялись, как в тумане. И вершины сверкающие заметно отступили. Прорисовались отчетливее доступные и не такие далекие, не слишком крутые горки: чтобы вскарабкаться, не надо быть альпинистом. А потом оказалось, многим и эти несложные восхождения не под силу.

Еще ценили Лешакова за то, что он не мешал. Не путался под ногами, не противостоял, не угрожал соперничеством. Не сманивал чужих девушек и не посягал на жен. Сумел он поместиться вне всего этого и был скромно занят чем-то особым. Удобный человек. Никого не затрагивал. В свою очередь и его никто не задевал всерьез. Оттого не знали о Лешакове, чем же он действительно занят, что делает. Просто верили: делом увлечен и скромный, потому и молчит.

С самого начала от Лешакова ждали, что он пойдет. И пойдет, и пойдет. В молодости не был он яркой фигурой, скорее наоборот – запомнился однокурсникам как человек непритязательный. Держался незаметно. Но если брался за дело, у него получалось. В научном обществе он потихоньку успевал, и в спорте: один год чемпионом факультета был. Если он брался, у него ладилось. В юности у него все шло как по маслу. Но сам он не менялся, был тихий. И эта его тихость, неяркость – она уже была на нем печать. Оказалась она сильнее самой сверкающей незаурядности. Виделся в Лешакове талант: вот он, скромный, неяркий, но настоящий, – вот он какой! Именно таким и должен быть подлинный, про которого и в книжках, и в кино. Ждали от Лешакова, но Лешаков надежд не оправдал. Инженер Лешаков, ничем не занятый, ничем не увлеченный, существовал сам по себе помимо знания о нем.

О подлинном Лешакове настолько никто не догадывался, что, когда он перестал посещать совместные сборища, вечеринки, юбилеи и прочие, почти семейные, торжества, затворился в комнате и следовал единственному маршруту дом-работа-дом, а записную книжку с телефонными номерами вовсе потерял, никто его отсутствием опечален не был. Поначалу не заметили, а потом привыкли, что нет Лешакова. Нет, и все. Такое бывает, если человек умер. Только известие о смерти, пусть запоздалое, производит некоторое потрясение. Лешаков же исчез без потрясений. Тем более, что не умер. Искаженные или вовсе вымышленные, продолжали доходить сведения о нем. Сведения редкие, очень разные. Они не складывались и скоро забывались.

Но когда сам Лешаков, живой и здоровый, даже несколько помолодевший, в модном пиджаке и полосатой рубашке, с букетом в руке появился на пороге и коньяк принес – а это характеризует человека, – все заметили странный блеск его глаз. И друзьям нетрудно было принять свет головокружительного отчаяния, в котором пребывал инженер, за блеск преуспеяния. Тогда все, что о нем думали и знали, что приврали и приписали ему, что слышали мельком и на ходу, – все это соединилось и совпало с тем, чего от Лешакова ждали. Соединение всех частей, как соединение частей урана в бомбе, превысило критическую массу. И взрывом, ярким и горячим, была неожиданная любовь, с которой бросились к Лешакову.

Ведь было в образе его что-то от сокрушенных порывов, от общих надежд. Пусть хоть один из них, хоть Лешаков, но смог. В тот момент, ни о чем не подозревая, он многое в себе, в представлениях о себе, воплощал. Сам же Лешаков со злостью жевал дефицитную колбасу. Она в зубах застревала, а ковырять во рту за столом он не смел. Образ его в тот момент был священен. Каждый стремился положить на его тарелку от себя кусочек, чтобы Лешаков, любимый друг, и его кусочек тоже съел. Непременно. Словно было в моменте поедания кусочка таинство приобщения.

Так вышло. И не позавидовал никто, не помрачнел. Неизвестно, что каждый из них испытал потом, бессонной ночью, наедине с женой, как тогда, в свете личной неспособности жить, трансформировался образ процветающего Лешакова. Неизвестно. Глухо. Но сначала все обрадовались. В сущности, были они добрые люди.

Лешаков, Лешаков! Польша как? И кофе настоящий пил? А польки? Молчит. Молчит, сукин кот. Ишь, пиджак какой отхватил… Слушай, я работу сменить хочу, как там у вас на этот счет? Может, переговоришь с начальством, замолвишь словечко?.. Портвейны, небось, не пьешь. Забыл студенческую бормотуху! Икра, извини, подсохла. Малость отвыкли – сразу не сообразили, как сохранить.

Лешаков молчал. Рот был занят кстати. Ибо что он мог! Да и кто бы мог запросто, ради истины худосочной, взять и неожиданный праздник обломить. Лешаков не мог. В том, что получилось, был он не повинен. Но в том, что продолжалось, сквозила личная ответственность. Однако ведь не корысти ради. Да и какая корысть? Разве что колбаса, которой он давился. Но угрызения мгновенными иглами то отпускали, то под сердце входили. Получалось, что и в этой ситуации инженер Лешаков опять был страдающее лицо. Такая, видимо, определилась ему участь.

В гомоне и шуме, в празднике и блеске, в сумятице приглушенной грустью проникся инженер. Грусть колыхалась в нем, то осушая душу по самое дно, то приливая к глазам. Лешаков колыхание мудро приглушал коньяком. Кому-то говорил негромкие слова. Его звали, знакомили. Легкие руки лежали на плечах – Лешаков танцевал. Он соглашался танцевать до утра, только бы руки лежали. Но гость, приглашенный актер, рвался свести с ним знакомство покороче, словно бы чувствовал, где центр внимания, и стремился проникнуть под взгляды. Он не отходил от Лешакова. Утверждал, что полюбил и мечтает воплотить его образ – такой современный – на сцене.

– Вы герой наших дней!

Лешаков сомневался. Актер, конечно, принимал сомнения на свой счет, из последних сил старался показать, какой он актер. Лешакову было грустно. Он подумал: «Если столько сил надо, чтобы актерствовать, что же остается для цены?». Но актер говорил и говорил, не давал Лешакову сосредоточиться. Лешаков сердился. Он у ходил в другую комнату, в коридор. Но уйти было не просто. При виде актера его подташнивало. И он вспомнил чьи-то слова о том, что в быт у артисты являют пример, какими не надо быть. Он сказал громко. Все возмутились. Согласился один актер.

– Мы ужасные люди, – признался он, – с нами жить невозможно.

И заплакал.

Лешакову его стало жаль, – они выпили вместе. Актер добился своего.

Скоро начали гости исчезать, и вдруг осталось мало народу.

– Поздно уже, – от кого-то услыхал Лешаков. – Пора.

– Да, – согласился он, – пора что-то решать.

– Чего тут решать, ехать надо, – отмахнулся актер.

Лешакову сделалось тошно: кто могут, все уезжают. А его разве пустят? Контора хоть и не секретная, да нигде во всем мире никто его не ждет, не зовет. Деться было некуда, выхода он представить не мог. Но именно то, что выхода не представлялось, как раз и нравилось Лешакову.

– Что я, еврей, что ли? – обнаруживая в несчастье нескладное превосходство свое, возразил инженер, ситуация у него была чисто русская, безвыходная.

– Некуда мне ехать, – сказал он, – да и незачем. Или я не русский человек?

– Вот и оставайся, куда тебе ехать. Ты наш человек, русский, – засуетилась хозяйка. – Переночуешь и на полу.

– Слово есть – предназначение, – продолжал Лешаков. – Эх, вы. Позабыли… Наше забыли, русское слово.

– Ложись вот сюда, на кушетку, я уже постелил, – обнаружился рядом друг-хозяин.

В голове у Лешакова смешалось и кружилось все пережитое, понятое, увиденное за день. Он покачнулся и толкнул актера.

– Может, ты прямо на полу ляжешь, по-простому? – переспросила хозяйка.

– На полу! – вскричал актер, словно прозрел, и от прозрения закачался. – Мы люди простые… Я горжусь.

Лешаков хлопнул его по спине:

– Сникни.

– Нет, мы все… Вы ничего… А я горжусь, что чистокровный русский человек!

– Мы предназначены оставаться. Это наше, смекаешь… Пред-на-зна-че-ны! Пусть даже страдать… А гордиться нечем, – поправил его Лешаков.

– Горжусь! – закричал актер в судороге. – Горжусь…

Хозяин рюхнул, что произойдет сейчас, кинулся, заслоняя:

– Только не на ковер!

Лешаков отшатнулся, но поздно. Актера вывернуло прямо на новые брюки. Он согнулся, сел на корточки и, содрогаясь от позывов, упрямо твердил сквозь зубы:

– Все одно… Все равно горжусь… Бейте. Бейте меня… Пусть! Пропадать, так с музыкой!

Уже засыпая под плеск воды в ванной, где хозяйка замывала костюм, зябко ворочаясь на чистой чужой простыне под стоны актера, прикорнувшего в углу, за креслом, Лешаков в последний раз обернулся к прожитому дню, в итоге которого мелькала добытая мысль, что он, Лешаков, предназначен. В том чудилась некоторая избранность, и легко угадывалось превосходство. Он был уже как бы и рад, что не еврей, и что выпала ему доля… Но кислый запах доносился от пятна на полу, плескалась вода в ванной, постанывал новый приятель – гордиться было решительно нечем. Оставалось одно, закрыть глаза. И он уснул.

* * *

Лешакову редко снились сны. Да он их и не запоминал. В любом случае, если мелькали видения, утром не мог связать, соединить обрывки в осмысленный сюжет. Картины распадались, неясные образы дразнили. Словно бы слабый намек на забытые ночные дела, оставалось утреннее впечатление – иногда туманно радостное, как обещание удачи. А то случалась непонятная тяжесть, усталость, вроде всю ночь до рассвета мешки ворочал. Но чаще тревожило необъясненное чувство вины. Неизвестно перед кем и за что, но Лешаков был с утра виноват. И начинал новый день, словно новую жизнь, будто зарок исполнял впредь не повторять каких-то ошибок. А каких – он не знал.

Несколько раз за тридцатилетнюю жизнь виделись полнометражные сны. Он их не забыл. Остался в памяти и сон, посетивший его в ту ночь. Пьяный сон, утром вспоминая, решил Лешаков, очевидной казалась его несуразность. И, наверное, инженер не принял бы сновидение близко к сердцу – чего не привидится по пьяному делу – и списал бы тот сон, забыл, если бы не кое-какие последствия, совпадения.

Снилось же ему, что в доме его гости. Пришли неожиданно. Открыли дверь ключом. Свет зажгли. Стоят на пороге. Кто – не ясно. Но явно не близкие, не родные, потому что, когда вошли, Лешаков заметался, испуганно вскинулся, – уходя, беспорядок он оставил в комнате. Стыдно перед чужими. Гости стояли на пороге, а Лешаков сделать ничего не мог, ни раскиданное белье убрать, ни пыль смахнуть, ни одежду повесить. И не то чтобы обессилел или ноги отнялись, а просто он видел все как бы со стороны – в комнате в тот момент его не было. Сам он находился в другом месте, проснулся почти, во сне сообразил, что лежит в чужом доме на кушетке, но продолжает видеть комнату и гостей на пороге, как в телевизоре. И поделать ничего не мог. «Стыд, позор…» – метался Лешаков по дивану, сминая простыни.

Они постояли недолго и вошли… Сон продолжался.

Гости пили чай, говорили о нем. Но что говорили, Лешаков не понимал. Догадывался, о нем. Шалила мнительность… Они танцевали, и вряд ли им было дело до Лешакова. А потом свет погас, и Лешаков перевел дух, никто не видел мусорного позора. «Легли», – вздохнул он облегченно, разогнул напряженные ноги, потянулся и открыл глаза.

Был серенький день. Теплая тишина. Пустая комната. Тикал симпатичный будильник.

Хозяева ушли на работу. Оставили завтрак, записку, отглаженный костюм. При мысли о службе Лешаков вздрогнул, но вспомнил, что торопиться не надо, счастливо потянулся – на сегодня номерок в поликлинику.

В записку он едва заглянул. К завтраку не притронулся. Но выпил две чашки растворимого кофе. С отвращением поглядел на остатки коньяка. Посидел неодетым в чужой кухне. Затем умылся, вычистил пальцем зубы. Оделся, хмуро оглядев себя в зеркале. Поморщился, напяливая на плечи ненавистное пальто.

На тумбочке в прихожей блестели ключи. Он припомнил, в записке мелькнуло про ключи. Очень знакомые ключи – показалось ему, – совсем как мои… Он узнал. Ключи были его. Лешаков повертел в пальцах: ключ от квартиры и ключ от комнаты, и тоненький ключик от почтового ящика. Осмотрел дверь, она закрывалась просто – надо было захлопнуть. Сунул связку в карман. И забыл.

В тесном, грузном, прежнем пальто он спустился по лестнице. На улице солнечная погода кончилась. Тяжело кружились мокрые хлопья снега. Черный асфальт не блестел. Лешаков сделал шаг, поежился. Предстояла поликлиника, медицинский осмотр, невнимательный врач, возвращение в неприбранный дом, завтра служба опять. Как все будет? Он явно не ведал. Вообразить не мог, чтобы по-прежнему. А снег падал гуще, и не видно было конца переулка. Лешаков пожалел, что не выпил.

* * *

Врач в круглых очках на тяжелом носу отнесся к Лешакову внимательно, не то что в первый раз: чутко вздрогнули ноздри.

– Дышите, пожалуйста, в сторону…

После осмотра выглянул из-за стекол, похлопал по плечу. Усмехнулся. Сказал:

– Собственно, простуды серьезной не было. Я сразу понял, надо человеку расслабиться, отоспаться – очень уж загнанный вид.

Лешаков засмущался.

– Три дня отдыха, и будьте любезны! Какая метаморфоза! А?.. Молодцом!

Врач вскочил со стула и на коротких ножках два раза пробежал по кабинету, вернулся к столу. Сверкнул розовой лысиной. Энергия переполняла его. И профессиональное удовлетворение.

Лешаков сильно смутился. От смущения улыбнулся. Не сказал ничего. Чихнул.

Врач взглянул удивленно, подписал больничный лист.

– Следующий!

И забыл про Лешакова.

Лиловая печать на голубом бланке едва не ввергла инженера в еще большее уныние – печать и подпись обязывали явиться на работу третьего апреля, завтра. Но Лешаков плохо представлял, как это будет. А главное, не знал: зачем? Все, что произошло в последние три дня, он ежесекундно отчетливо помнил. Но что предшествовало этим дням, как бы забыл. Словно и не было тридцатилетней жизни.

Лиловая печать поликлиники предписывала продолжать трудовую деятельность. То, что он будет продолжать жить, Лешаков понимал и без предписаний. Проблема была в другом – дальше как? Печать же закрепляла законом прежнее, восстанавливала зачеркнутое. Восстановить то, что для Лешакова кончилось, печать не могла. Но пыталась. Она рвала душу инженера острыми углами – лиловый треугольник на листке с водяными знаками.

Снег прекратился. С тротуаров на газоны стекала талая вода. Снова неуловимо дрожала в воздухе весна. Ни одного проявления ее нельзя было назвать или отметить. Казалось: обыкновенный зимний день. Но то ли свет изменился, то ли тяжесть в душе сдвинулась. Лешаков хмуро шлепал по лужам. Уже он не плелся, а зло и решительно шагал. И обрызгал встречную гражданку: она заслонилась авоськой, Лешаков извинился, искренне сожалея, но жалость к чужим чулкам решимость не убавила.

* * *

После поликлиники был универсам. Лешаков долго слонялся с проволочной корзиной вдоль рядов, небогатых продуктами. Решился и купил простоквашу. С тяжелым карманом он вернулся на улицу.

Праздник переворота кончился. Предстояло жить. Падать и взлетать – куда ни шло, Лешаков преодолел смятение с честью. Но вот просто жить, на сегодняшний день в том состояла основная трудность.

Идти домой не хотелось. Инженер погулял по бульвару, смекнул, что неплохо бы поправить здоровье, выпить пива – похмелье давило. Сосчитал мелочь, на бутылку не набрал. Оставалось зайти в пивную, там в розлив.

Маленький бар шумел, гегемонил в соседнем квартале. Три ступени вниз. За стеклом в гардеробе розовел лицом швейцар дядя Ваня. На ступенях перед запертой дверью теснилась кучка парней. Дуло с реки. Парни бранились, стучали в стекло, совали в замочную скважину рубль. Дядя Ваня обалдело блаженствовал в тепле, глазом осторожно косил на казначейский билет, парней оставлял без внимания.

– Пропустите? – попросил Лешаков, опуская воротник на пальто.

– Как же, сейчас! – рассмеялись на ступеньках.

– Пропустите, – с настойчивой вежливостью протолкнулся Лешаков.

– Тебе чего, больше других надо… Двигай обратно.

Но Лешаков стоял у стекла. Объясняться ему не хотелось. Важно было попасть на глаза дяде Ване. Швейцар кивнул, загремел ключами, приотворил дверь. Лешаков вскользнул – постоянный посетитель, ничего не попишешь. Раз в неделю, в тоскливый выходной, он заходил погреться теплым пивом. И для дяди Вани у него имелось словцо. Хорошее слово приятно человеку, если оно от души. А безыскусный Лешаков иначе не умел. В простоте часто говорил он, что думал. Тогда оттаивал надменный блин дядиваниной рожи. И в тот день старик обрадовался, повеселел, впустил, рубль забрал: за спиной инженера прошмыгнули двое парней. Остальные стояли терпеливо перед дверью, в тесном зале не предвиделось мест.

– Рабочий день, а пиво уже, почитай, допивают трудяги, – пожаловался Лешакову швейцар, принимая пальто, совмещал он обязанности гардеробщика.

– Я сегодня больной, – объяснил Лешаков.

– Оно и видно, разит за версту.

– Со вчерашнего.

– Другое дело, – примирился швейцар. – Это мы враз поправим.

Дядя Ваня повесил на крюк без номера тяжелое пальто инженера. Лешаков приметил, как швейцар заглянул любопытно в оттопыренный карман и, разглядев полосатую крышечку из фольги над простоквашей, разочарованно хмыкнул. Лешаков причесался у зеркала, застегнул пиджак и направился было к занавеске, неплотно задернутой, – она скрывала пивной зал, где праздничный гул голосов, словно в бане, перекрывал прочие звуки: звон посуды, выкрики барменов, шипение кранов и взвизги двух женщин в углу. Зажав в кулаке двадцать восемь копеек – на кружку как раз, – инженер собирался нырнуть в дымные облака и хлопья пены, реявшей над расслабленным накатом хмельного мужества, когда Ваня-швейцар, путаясь в занавеске и припадая на левую ногу, измученную артритом, настиг его и, стиснув в рыжей мохнатой клешне лешаковский кулак, ловко впихнул под пальцы рубль.

– Угощаю сегодня.

Лешаков смутился. Затоптался, замекал.

– Местов в зале нет, видишь сам. Неси кружки сюда, а я рыбку пока очищу, – имеется пара штук.

Лешаков послушно встал в очередь к стойке за пивом. Двое чернявых, сухих и по виду непьющих, молодых мужиков легко мелькали руками, наполняли пеной пузатые кружки – пивом едва наполовину. В очереди жадно следили, но не роптали.

– Пиво кончается. Иначе другим не хватит, – объяснил один Лешакову, заметив пристальный взгляд и галстук на белой рубашке. Но пива долил.

С полными кружками в обеих руках инженер повернул к выходу. Вокруг мелькали длинноногие, приблудные негры в военных ушанках, пели студенты беспокойные песни за длинным столом, матом ругались матросы у стены.

– Дай отхлебнуть? – юрко вывернулся из-под руки мужичонка с воспаленными глазами и вобловым хвостиком в руке.

– Приходи, оставлю, – мрачно срубил Лешаков. Он оглянулся у занавески, мужичонка приставал к другому.

Дядя Ваня аккуратно раскладывал рыбку на дощатом ящике, застеленном свежей газетой «Труд». Он вскочил навстречу, осторожно помог поставить кружки. Лешаков примостился на сломанном стуле.

– Что ж, будем здоровы!

О стекло входной двери, там, на холоде ветра, завистливо сплющились носы.

– Разбавляют, – промычал дядя Ваня, отхлебнув для порядка и принимаясь за вяленого подлещика.

– Не похоже, – возразил Лешаков, – нормальное пиво.

– Пиво! – вскричал дядя Ваня, словно уколол рыбной косточкой палец. – Пил ли ты настоящее пиво?

– Ну, – обиделся инженер. – Пиво как пиво. Наговоришь, и пить не захочется.

– Ничего, выпьешь, – утешил швейцар. – Нынешний человек, он все съест и все выпьет… Ты какого же года?

– Сорок девятого. А что?

– Вот и то, что откуда вам знать настоящий продукт, ежели вы от рождения невесть чем питаетесь: колбаса из отбросов, масло из керосина, молоко из порошка, а в сметане кефир. Откуда вам знать, что пиво не из мочи?

Лешаков поперхнулся и закашлялся, пиво свое расплескал, по новой едва не забрызгав костюм. Швейцар уловил его кружку, поставил на ящик и гулко двинул по спине кулаком – Лешаков аж прогнулся. Но кашель прошел. Инженер перевел дух облегченно.

– Чувствительные, – пробурчал дядя Ваня, – а не чуете ни хрена.

– Как же: чувствительные, а не чуем – неувязочка, – попробовал шутить Лешаков, откашлявшись снова. – Что это ты сегодня злобный?

– А то злобный, что не мирюсь, – сказал дядя Ваня и хмуро покраснел. – Обижают народ.

– Обижают?

Лешаков удивился и чуть испугался, смутно вспомнив. Обиды он в душе не таил. Абсурд происшедшего – пусть сквозила в том несправедливость, – с одной стороны, он представлялся оправданным: государство защищает себя. С другой стороны, с ним, с Лешаковым, вышла нескладица: не доглядели, не разобрались – машина неуклюже повернулась и раздавила его. Инженер оказался раздавлен, но не обижен. С некоторым да же стыдом он сделал открытие, что обиды не таит.

– Ладно, – рассудил швейцар и отмахнулся, – пей, что дают.

– Думаешь, не понять мне, за слабоумного считаешь?

– А откуда понятие-то возьмется, если воспитали вас: плюй в глаза, все Божья роса.

Лешаков помрачнел и внимательно рассмотрел швейцара, но в маленьких глазках его не нашел ничего, кроме отраженной лампочки. Смутные чувства и пиво, пусть разбавленное, ударило в голову. Ему сделалось смешно. Он смеялся над собой, ощущая себя как бы персонажем из анекдота. И оттого, что сам себе стал смешон, нелепая обида, как в детстве, прихлынула к глазам.

– Не уважаешь? – сглотнул Лешаков.

– Дурашка, – растрогался дядя Ваня, не искавший успеха словам. – Я ведь любя. А уважать тебя не за что.

– Ну, так… Ну, так и… – скривил было рот инженер, собираясь послать дядю Ваню с любовью, но в тот момент из-за занавесочки возник красноглазый мужик с заросшими щетиной щеками. Воблы хвост он догрыз и голый рыбий костяк забыто сжимал в руке.

– Тебе чего, Яков? – строго спросил швейцар. – Мельтешишь тут, порядка не соблюдаешь.

– А оставить? – заикнулся мужик с робкой наглостью.

– Что-о? – засопел дядя Ваня. – Да ты…

– Обещал, он обещал, – засуетился проситель, тыкая рыбным пальцем в поплиновый живот инженера.

Лешаков благородно протянул кружку с остатками пива. Разбавон, да еще после слов о моче, вкус утратил. Погрустнел инженер. Даже захотелось домой. Но дома ждала мерзость запустения и постылая привычность разоблаченной жизни. А здесь что-то продолжалось, текло, не могло никак кончиться. Говорят, на людях и смерть красна. И Лешаков обрадованно уступил свое пиво. Можно сказать, угостил. От чистого сердца.

Кадык костью заплясал в запрокинутом горле. Щетинистый Яков даже пенку высосал. Вытер рот серым замусоленным платком, который извлек из кармана.

– Хорошо, а и хо-ро-шо!

Не поблагодарил, а смело схватил с ящика рыбье перышко и шагнул к занавеске.

– Тут у вас хорошо, а там интересна-а.

– Что интересного? Обычное дело, – не согласился швейцар. – Дым столбом, да голова кувырком, – он порылся в кармане и снова протянул Лешакову скомканный рубль. – Принеси, что ли?

– Как, еще? – не понял инженер. – Ведь разбавуха, сам ругал. Что ж ее пить?

– Так ведь не будет другого, – тихо сказал дядя Ваня. – Не жди. Ничего другого не будет.

Лешаков ушел за занавеску, куда нырнул юркий Яков, протолкнулся к стойке и занял очередь. Пиво разливалось рекой. Но Лешакову сделалось тошно. Лопнула со звоном струна. Звон стоял в голове. Лешаков прислонился к стойке спиной, тихо топтался в очереди за пивом, которое пить не хотел. И уйти не хотел. Уйти он не мог. Он стоял в очереди, а Ваня-швейцар в гардеробе ждал пива, и здесь он был все же при деле.

– Однако, – вдруг сказал рядом мужик в чистом ватнике и брезентовых сапогах, стоявший перед инженером. Он был высок, нестрижен, плохо выбрит и мрачно насмешлив в своих темных, с паутинкой, глазах, – молча смотрел в зал, куда и Лешаков смотрел, ничего интересного не видя. Он указал на негров, кивнув тяжелой, как сон, головой.

– Черные, а тоже веселия хотят. Арабцы?

– Арабцы, – подтвердил инженер.

– А те вон, небось, еврейцы, – сказал мужик, указывая на шумный поющий стол. – Опять же веселятся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю