Текст книги "Избранное"
Автор книги: Йордан Радичков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)
Постепенно он перестал есть, заслушавшись, – в лесу свистели дергачи, а кузнечики стрекотали, натачивая крылья на пилах своих лапок. Такое же стрекотанье стояло и тогда, когда сверкал своими белыми зубами тот сенегалец.
В сознании его всплыли картины того дня – точно кадры летнего кино, там, на полотне, на деревенской площади, – немного поцарапанные, темные, но все-таки достаточно ясные, чтобы различить лица товарищей, банку с ваксой, бритву и поручика. И что самое важное – среди других он видел и себя, словно он выбрался оттуда и смотрел на жизнь другого человека.
Сначала он увидел землянку. Перед ней солдат, спиной к нему, над чем-то трудился. Где-то далеко за линией фронта покачивался аэростат. Когда солдат обернулся, Филипп узнал самого себя, стриженого, с усами. Старик улыбнулся своему видению, обрадовался и закивал головой, точно подбадривал того… Впрочем, подбадривать его было незачем, он ведь знал, что случится дальше. Солдат продолжал работать щеткой. Ж-жик, жик, жик – ходила щетка по складкам голенища, наводя глянец. Время от времени солдат дышал на сапог и снова пускал в ход щетку.
Он был тогда ординарцем и хорошо знал сапоги своего поручика. Каждый день, а иногда и два раза в день он их чистил. Сапоги были сильно ношенные, и на левом от задника до самого верха шла темная полоса – как он ни драил ее щеткой, полоса все равно выделялась. Кожа была поцарапанная, и поручик вел переговоры с каптенармусом, чтоб тот нашел ему пару поприличнее. Поручик спешил с этим делом, потому что поговаривали, будто царь совершит поездку по фронту и тогда кое-кому из офицеров разрешат отпуск. Но даже если б царь и не приехал, все-таки надежда на отпуск у поручика была.
Насвистывая, он натянул сапоги и сел бриться, прислонив зеркальце к брустверу.
– Мы должны быть готовы, – сказал он, проводя бритвой по ремню.
Ординарец смотрел на него, едва держась на ногах. Его изводила испанка.
– Так точно! – сказал ординарец. – Я аж из Америки приехал. Я не изменник.
– Это хорошо, – сказал поручик. – Болгария рассчитывает на нас.
Бритва неровно подрезала бачок, и надо было пройтись еще раз.
– Так точно! – сказал ординарец.
Он взял котелок с водой, чтобы полить поручику, когда тот кончит бриться. Аэростат быстро спускался на землю. Но это не вызвало у Филиппа тревоги, потому что аэростат каждый день поднимали и снова спускали. Ординарец Филипп вообще не понимал, зачем его поднимать, раз потом его снова спускают.
– Это хорошо, потому что Болгария рассчитывает на нас, – сказал поручик.
– И царь тоже, – сказал ординарец. – Позавчера, когда генерал говорил нам…
– Да, да! – прервал его поручик. – Но мы не можем рассчитывать на них.
Поручик был прав. В ту минуту, когда он брился и ординарец стоял рядом с ним, держа котелок в руке, царь, австрийский кайзер и императрица Зита молча отстояли службу в разрушенном соборе «Штилле Мессе», а потом начали объезд зоны боевых действий между Изонцо и Тельяменто. Автомобили двигались по шоссейным дорогам Северной Италии. Картина разрушений была эпична по своим масштабам – колоссальное зрелище, достойное глаз монархов. Они проезжали здесь после премьеры, чтобы посмотреть на овации. Овациями были разбитые и брошенные орудия (колес хватило бы на тысячи грохочущих телег), снаряжение, обмундирование, мертвые лошади, распространявшие зловоние («Поднимите стекла автомобилей!»), мертвые солдаты. «Господи, ты, кто на небе, гм… гм… гм… Как эта молитва звучит по-славянски?» – «Аминь, ваше величество! Вы хотите сказать – по-церковно-славянски?» – «Да, да, аминь!» Разрушенная природа и мертвое человечество. Господи, ты, кто… гм, гм, его присутствие здесь весьма сомнительно. Здесь присутствуют только крысы, но они даже не вздрагивают, когда мимо них проезжают автомобили их величеств. «Если его величество интересуется маршрутом, то там, слева, высота Сен-Михеле». – «Возможно, возможно», – говорит его величество и смотрит вправо.
– Да, да, – словно эхо, замирает голос поручика. – Мы не можем на них рассчитывать.
Филипп, ординарец, уловил что-то в этой фразе и встал по стойке «смирно». Вода из котелка плеснула ему на руку, но он не шевельнулся. Он переплыл весь океан ради царя и отечества. Слова поручика его смутили. Знает ли господин поручик, как велик океан?
– И на тех, кто по ту сторону, мы тоже не можем рассчитывать, – говорил поручик, осторожно, чтобы не порезаться, орудуя бритвой. – Их артиллерия рвет нас в клочья.
Старый Филипп сидел у шалаша и видел ординарца Филиппа, стоящего перед поручиком, с котелком в руке. Сейчас он понимал не все, о чем они тогда говорили, но все слова сохранились в памяти, и память воспроизводила их очень точно.
Поручик снова намылил левую щеку, – как быстро сохнет на воздухе пена! – но не успел прикоснуться к ней бритвой. Воздух дрогнул, кто-то вырвал котелок из рук ординарца, и когда он пришел в себя, то увидел, что поручик лежит на боку, привалившись к брустверу. Потом послышалась стрельба слева; там уже бежали от бивуака – боевого резерва пулеметной роты – к укрытиям. Артиллерия раскалывала воздух, и Филипп, присев за бруствером, чувствовал, как этот растревоженный воздух трещит, скрипит и скрежещет.
Когда обстрел закончился, первой заботой Филиппа был котелок. Котелок был и первой и единственной нитью, снова связавшей его с реальностью, из которой его так неожиданно вышвырнули. Потом он увидел поручика. Поручик лежал, привалившись к брустверу, на боку. Щека его от высохшей пены стала белой как мел. Сапог – тот самый, с полосой – торчал как-то неестественно.
– До чего нелепо! До чего нелепо! – отдавался в его ушах чей-то голос.
А полоса была все такая же и так же разрезала кожу от задника до самого верха. Ему никогда не удавалось начистить ее щеткой.
– До чего же нелепо, господа!
Бледный от испанки, в поту от всего пережитого, он вытянулся и козырнул. А полоска на голенище…
Кто они такие – те, что вокруг него? Из резерва пулеметчиков?.. А щека все такая же белая от засохшей мыльной пены. И темная полоса на голенище… Под вечер он увидел, как далеко за линией фронта снова поднимают аэростат. Двигалась вереница лошадей, груженных снарядами, – лошади и люди казались совсем маленькими. Он подумал, что наши гаубицы ответят на обстрел или, может быть, наши пойдут в атаку, чтоб увидеть Охридское озеро. Так говорили солдаты, а офицеры ничего не говорили об Охридском озере. «Как состояние духа, ребята?» – спрашивали они. «Духа? (Как всякий дух, он оставался бесплотным.) Хорошо», – отвечали солдаты. Потом разведчики привели сенегальца. Он был высокий, кожа его отливала синевой, а зубы сверкали, потому что он смеялся и всем кивал. Весельчак!
Конвоиры выстрелили ему в спину, и, когда ординарец проходил потом по опушке леса, он увидел, как тот лежит и как сверкают его зубы. Хотя на лице и застыло удивление, испугаться сенегалец не успел и все еще смеялся.
– Мы могли бы не быть такими жестокими, – сказал командир пулеметчиков.
– Пришлось бы его кормить, – сказали солдаты. – А хлеба нет. И как будто они там кормят наших!
Действительно, хлеба не хватало, да и англо-французы по ту сторону фронта едва ли кормили наших пленных.
– Чего мы его будем кормить? Что мы его – звали или напали на его страну?
– Сидел бы в своей Сенегалии, никто б его пальцем не тронул.
– Сдается мне, далеко это. Мой дядя в самый Стамбул ездил, а про такую страну не слыхал.
– Наверно, далеко. На краю географии.
– В географии нет такой страны. Географию мы учили.
– Она в географию не влезает.
Больше о сенегальце не говорили, потому что он явился откуда-то очень издалека, оттуда, где уже и человечества-то нет, из страны, незнакомой солдатам, явился, чтобы есть их хлеб (которого у них не было) и чтобы их убивать. Хватит – немало их уже перебили.
Они должны были отомстить.
Поручику воздали последние почести и похоронили его. На крест повесили его каску, но ночью была гроза, каска свалилась на свежий могильный холмик, и наутро ординарец Филипп увидел, что в нее натекла вода, немного, горсти две. И хотя на войне человек редко бывает человеком, ординарец повесил каску за ремешок туда, на перекладину креста, чтобы в дождь в ней всегда собиралась вода. Может, поручика томила жажда.
Сенегальца так и бросили на опушке, и всю ночь его поливал дождь, расправил одежду, распрямил пальцы. Только волосы он не смог распрямить. Они были такие густые и такие кудрявые, что по-прежнему закручивались колечками на синей коже.
Повесив каску поручика, ординарец хотел подойти и к сенегальцу, но увидел, как что-то, поджав хвост, отскочило от него и побежало в лес. Он понял, что около сенегальца побывали шакалы, и повернул обратно, потому что в таких случаях его всегда начинало тошнить.
Старик вздрогнул – то животное и правда двигалось, виновато и нерешительно, поджав хвост, вдоль ольшаника. Он моргнул одеревенелыми веками и узнал Диану, их собаку.
– Диана, Диана! – позвал он.
Собака села и заколотила хвостом по земле. Обернулась назад, но ничего не увидела и нерешительно побрела к старику. Она подошла к нему, повесив голову, покорная, готовая к тому, что ее сейчас будут бить. Старик пожалел ее, и в голове мелькнули нехорошие мысли о горбуне. Все-таки он слишком жестоко обращается с больным псом – старости, глистов и блох и так достаточно для истощенного тела.
Горбуна еще не было.
Но старый Филипп не страдал оттого, что его еще нет.
Он никогда не страдал от одиночества, как это бывает с молодыми. Молодой человек, предоставленный сам себе, – ничто. У него нет воспоминаний, как у стариков, ветры судьбы не носили его по земле, подобно тому как через день-другой осенний ветер начнет носить опадающие с деревьев листья. Когда Филипп вспоминал все, что было в его жизни, ему казалось, что это не воспоминания, а длинный-длинный сон или очень длинная книга, больше Библии. И правдивее Библии. Книга эта была хорошей и доброй и могла бы для кого-нибудь быть наставлением, потому что он перечувствовал ее всю с первой до последней строки. Иногда ему хотелось рассказать свою жизнь горбуну, но тот больше любил разговаривать с ветеринаром или ходил на охоту. Иной раз хотелось поговорить об этих вещах с женой, но он видел, что это бессмысленно: они с женой понимали друг друга и не разговаривая. А что касается звезд, может, это и верно, потому что и воспоминания его были подобны слетевшим с него чешуйкам, и их уже нельзя было убить – ни переезда через океан, ни мяты, ни войны. Он спрашивал себя, хотелось ли бы ему что-нибудь из своей жизни пережить еще раз. Хотелось бы, всего хотелось бы, но больше всего – того, что было в дикой мяте, когда они с женой ее смяли, думал он. Кабы он только мог.
Но он уже не мог.
В такие дни ему казалось, что он – малая частица этого мира и что никто не может его из этого мира вытеснить, потому что тогда будут нарушены его тишина и спокойствие. Как никто не мог бы выбросить реку из колыбели ее берегов, как никто не мог бы остановить ее на пути к океану. Преодолевая все преграды, она движется вперед.
Горбун не знает ничего этого. Но все-таки когда-нибудь он ему про это скажет. Не надо прятать себя от других. Каждый человек – урок другим, хороший или плохой.
Горбун показался лишь после захода солнца, тенью выступив из теней у реки. Спереди на поясе у него болтались три горлицы. Собака заскулила и встала у старика за спиной.
– Ветер поднялся, – сказал горбун.
– Я так и знал, – сказал Филипп. – Ты ж видел, какое вчера вечером было небо.
– Надо будет смазать колесо, – сказал горбун, – опять рассохлось.
Оно поскрипывало наверху над их головами и раздумывало, не пора ли ему начать крутиться в другую сторону, потому что ветер изменил направление и дул теперь с гор.
Горбун сел у кострища, а старик разворошил угли и бросил сверху сушняк. Сквозь дым было видно, как горбун отстегивает патронташ. Красной гильзы там не было.
Горбун переломил ружье и вытащил гильзу из ствола.
– Везет моей Диане, – сказал он и сунул гильзу в патронташ.
– Что-нибудь случилось? – спросил старик.
– Я ж тебе говорил, что у ней цепень. Ветеринар велел ее пристрелить.
– Правда?
– Ясное дело, правда. Я потому и пошел на Петушиный холм, думал, там ее пристрелю. И пристрелил бы, если б она не обернулась.
– А она обернулась?
– Обернулась как раз, когда я вскинул ружье. Собаки, видно, чуют. Только я вскинул ружье, она и обернись.
– И не побежала?
– И не побежала. Побежала бы, я б выстрелил. А она обернулась и поползла ко мне. Смотрит на меня и ползет, к самым ногам подползла. Замерла там и морду ко мне подняла. Прямо как человек.
– Еще бы! – живо отозвался старик.
– И я не мог выстрелить.
– Еще бы!
Филипп посмотрел на собаку. Она сидела у костра и глазами следила за их разговором.
Горбун сунул лопату в угли, чтоб раскалить ее для рыбы. Старик смотрел на его лицо, порозовевшее от огня. И на его глаза. Глаза были не такие, как всегда: в отблесках костра они стали красивыми. Старик вспомнил, что видел такие глаза у птиц. И сам горбун показался ему красивым и добрым. «Уроды не страдают милосердием», – сказал ему поп Николчо. Но он был пьяница, и сейчас старик ему не верил. Он подумал, что гораздо лучше, когда у человека изуродована рука или нога, чем если у него изуродован ум или сердце. И он снова вспомнил про фронт, про сенегальца, которого расстреляли, как собаку, – все происходило тогда как-то уродливо, не так, как следовало бы. Он подумал, что война тем и страшна, что уродует человека.
Здесь, в спокойствии этого вечера, все было овеяно добротой, и горбун был добр и красив, как никогда раньше, потому что он сидел к нему лицом. Филипп не видел его горба, и рассказывал горбун о бедной собаке. Собака говорить не умела, но старик считал, что она все понимает, – ее желтые глаза улыбались. Он вспомнил и про цыгана с дынями и был сейчас уверен, что горбун выстрелил над его головой, только чтоб его напугать.
– Все у тебя ладно, – сказал ему старик и поворошил пламя. – Теперь тебе остается только жениться.
Тот задумчиво улыбнулся.
– Знаю, – сказал он. – И женюсь, что ты думаешь!
– Конечно, надо жениться!
Старый Филипп верил, что найдутся люди, которые полюбят горбуна. Достаточно того, что он человек и что он хочет любить. Тот, кто хочет получить любовь, ничего не давая, останется в дураках. А тот, кто много дает, не может не получить, иначе все на свете потеряло бы смысл.
Первая рыба, брошенная на раскаленную лопату, выгнулась дугой, и – пш-ш, пш-ш – зашипело мокрое мясо. Горбун оставил ее возле костра и принялся ощипывать горлиц.
Из темноты вылетела бабочка и закружилась вокруг костра. Она подлетела совсем близко к огню, подпрыгнула и упала на угли. Свет костра казался ей спасительным.
Они поужинали рыбой и мясом горлиц. Собака поела костей. Все трое легли у шалаша, и первым заснул горбун. Диана уснула очень поздно и все время скулила во сне. Может быть, ей снилось ружье. Горбун во сне улыбался, наверно, видел что-то очень хорошее, что ему предстояло сделать и что он обещал старику. Филипп смотрел, как падают звезды, и читал длинную книгу своей жизни, книгу, которая была гораздо больше, чем война, и больше, чем океан вместе со всеми пароходами и дельфинами; она была даже больше, чем география, потому что в географию Сенегалия не влезала, а он видел и человека из Сенегалии.
Ветер, давно уже уговаривавший колесо на вышке, наконец его убедил, оно легко завертелось, и цепи его неуклюже задвигались. Теперь до утра оно так и будет вертеться в эту сторону, в сторону гор.
Перевод Н. Глен.
Последнее лето
Разбудила его птица. Она пролетела совсем близко, что-то крича и неуклюже взмахивая крыльями. Спросонья ему показалось, что она кричит: «Ефрейторов! Ефрейторов!» – и машет крыльями без толку – не летит, а бьется на месте, точно заблудившаяся мысль. Спросонья Ефрейторов схватился за ружье, и, не успел он подняться с земли, грохнул выстрел.
На лице его еще жил сон или, вернее, тень сна, как след копыта на траве. Когда на этом крестьянском лице рождалась улыбка, она бывала похожа на насекомых-поденок – вылезала лишь на мгновенье, сама испуганная своим появлением на свет, слонялась, неприкаянная, по лицу, не зная, где бы, в какой складочке найти приют и получше укрыться, и наконец уползала, уступая место сосредоточенному спокойствию и задумчивости, которые усаживались по-турецки на морщинах его щек, его лба, – и сам господь бог не разгадал бы, что за ними кроется!
Он услышал за спиной конский храп и звон железа. Обернулся, но никого не увидел – лошадей скрывали кусты, за ветки которых зацепились клочья ночной темноты. Подошел к птице – она лежала, бесстрашно раскинув крылья, на траве, среди беспорядочных следов лошадиных копыт, и сама она была словно отпечаток небесного копыта.
Птица была голубая. Даже мертвая, была она легка и воздушна. Мертвая рыба теряет свою гибкость и блеск; то же бывает со змеей. Мертвая лягушка высыхает. Мятая шкурка застреленного зайца похожа на сонную женскую голову на подушке. Птица не померкла, сохранила легкость своей голубизны, прочищенной воздухом, в котором она долго жила. Да, теперь она была мертва, но ведь она птица, она летала. Продутые ветром перья холодно шуршали под его рукой. Это был бесполезный след его выстрела, голубой след.
Голубой след!
Разве не окликнула она его, когда он подымался с земли с ружьем в руках? Может быть, и окликнула. Словно по имени позвала: «Ефрейторов! Ефрейторов!» Бог свидетель, что это спросонья схватился он за ружье (ружье было у него в руках), и не успел он подняться с земли, как грохнул выстрел среди нестройной трескотни других винтовок, а фельдфебель… сейчас-то его нет, но тогда он был… фельдфебель кричал: «Ефрейторов! Ефрейторов!» – и пинал его, и других подымал пинками, и размахивал пистолетом; потом все, сонные, побежали, натыкаясь друг на друга, потом Иван Ефрейторов увидел перед собой чей-то затылок и уши, которые равномерно покачивались, и он двинулся за этими ушами, и бежал за ними, пока они не канули куда-то вниз, а вместо них возникла бегущая фигурка, далеко впереди, ближе к реке. Человек бежал молча, не оборачиваясь, зигзагами, и уже на берегу припал к земле и выстрелил, а Иван Ефрейторов плюхнулся ничком, но только на одно мгновение, и, когда это пыльное мгновение миновало, снова увидел бегущие сапоги, а потом тот человек оказался уже в реке – по колени, по пояс, по грудь. Что-то светлое трещало там, вздымая фонтаны воды, наполняя воздух звоном, человек ушел в воду, а фельдфебель, добежавший уже до реки, метался взад-вперед по берегу, пытаясь отыскать то, что ушло в воду, и чей-то голос, охрипший от курева и крика, разносился над потным дыханьем солдат: «Вниз! Вниз по течению! Его снесет вниз, вниз бегите, скоты!» Скоты снова застучали сапогами, на этот раз хрустко и громко, по гравию речного русла и побежали вниз, и патронташи болтались, как коровье вымя, а фельдфебель размахивал револьвером, всматриваясь в реку, в воду на повороте, – там должно его выбросить, река всегда выбрасывает трупы на поворотах. Но они не добежали еще до поворота, когда сзади один солдат что-то крикнул и кинулся обратно по стерне. Иван Ефрейторов увидел человека, ползком выбиравшегося из воды; он лез, не выпуская карабина, дополз до песка и уперся в него лбом, точно искал опору в этом зыбучем песке, а потом стал медленно подниматься. Первым туда бросился фельдфебель, и тотчас откуда-то сзади снова долетел охрипший от курева и крика голос: «Бегите, скоты! Чего уставились, бегите!» Сапоги снова побежали, люди, сбившиеся и тесную кучку, натыкались друг на друга, а сапоги скрипели по песку, скрипели, как телега, которую волы еле тянут, то и дело останавливаясь, и кажется, не подгоняй ее крики, она вот-вот перестанет переваливаться и скрипеть. Через плечи товарищей Ефрейторов увидел человека, за которым они гнались, Это был подросток. Стоя на коленях, он опирался на мокрый карабин и смотрел на коричневую толпу солдат перед собой, и казалось, что на коленях он стоит потому, что молится и просит милости у этого бога, что возник из песка и цветом сливается с песком. До слуха доходили чьи-то объяснения – мол, парень обеспамятел, спутал направление и вылез обратно на тот же берег; кто-то другой объяснял, что паренек хочет сдаться. Иван Ефрейторов видел, как подросток встает, опираясь на карабин. Глаза его смотрели куда-то поверх этого безмолвного бога, возникшего из песка. Иван с усилием оторвал сапоги от земли и отступил – чуть-чуть, конечно, всего на несколько шагов. Парень поднял карабин и хотел было им замахнуться, но тем самым выбил из-под себя опору и повалился на песок, и в тот миг, когда он опрокидывался на спину, затрещал чей-то револьвер. От мокрой одежды на его груди пошел дым. Дым или пар? Иван держался руками за живот и блевал на песок, а кто-то стучал молотком ему в уши, пока он не оглох. Потом этот кто-то вернул ему слух, но и тишина била в уши так же больно и страшно, а между стуком и тишиной прорывался давешний хриплый голос: «За голову партизана – пятьдесят тысяч. С вас причитается, господин фельдфебель!» Фельдфебель расстегивал куртку партизана, чтобы солдаты увидели, куда именно угодили пули. Бог подошел, скрипя по песку, склонился над трупом и увидел, куда именно ударили пули. Вода у берега розовела. И песок розовел, наливался кровью и оживал. Освобожденный от тяжести тела, взгляд подростка подымался, подымался все выше и выше и становился синим, словно в нем запечатлелось небо, как синевато-сизым становится, остывая, закаленный металл. (Мое стальное перо в этом месте начинает рассыпаться, точно оно сделано из чешуек, чешуйки падают, падают на бумагу; другие перья допишут остальное.) Бог свидетель, что так оно все и было и что вот уже двадцать лет Иван Ефрейторов все так же это помнит. С тех пор и стала его улыбка походить на насекомое-поденку, испуганную собственным появлением на свет. И не просто испуганную: крыло ее было смято, она ползла, подрагивая, и искала на лице складочку, где бы она могла помереть, сосредоточившись на своей боли. Так началось возмужание Ивана Ефрейторова, и горьки были его первые цветы. Но сладки ли были налетевшие потом ветра? Сладко ли было опыление? Сладкими ли были плоды?
Воспоминание о собственной жизни всегда будет бежать за нами по пятам…
Так же бежит за нами по пятам собака, низко опустив голову, исполненная преданности, – низко опустив голову, готовая безропотно принять удар. Иван Ефрейторов вспомнил про своего пса – вчера вечером он бежал за ним, возбужденный неровной рысью лошадей. Две лошади спускались по пологому склону, и пес несся за ними чуть боком, наполняя вечер визгом восторга. Лошади вошли в воду, а пес стал бегать взад и вперед по берегу. «Домой! Домой!» – закричал Иван Ефрейторов.
Пес под крики хозяина обмакнул лапы, подался назад и уселся на берегу. Он скулил и бил лапой, а уши его то вставали торчком, то падали, словно это были антенны, которыми пес обрабатывал шумы. Наверное, его уши улавливали сейчас только плеск воды и голос хозяина: «Домой! Домой!»
Лошади вошли в воду по грудь, копыта оторвались от дна, и лошади поплыли.
Иван Ефрейторов еще раз обернулся назад: пес сидел на берегу, отвернув голову, застыв в этой позе, – то ли задумался, то ли ждал чего-то. Позади него темнел квадрат дома, словно вырезанный в основании холма. Сам холм вздымался, похожий на египетскую пирамиду, и дом был точно квадратный вход в эту пирамиду, а перед входом сидел пес – божество, охраняющее крепость. Он и вправду был крепостью, этот дом – сама надежность и независимость. Таким казался Ивану Ефрейторову его дом всякий раз, как он смотрел на него, пока лошади, работая ногами, несли хозяина к острову.
Таким был его дом вчера.
Таким он будет и завтра.
Мягкое ржание спугнуло его мысли. Прямо на него, из сумерек и тумана, выплыла лошадиная голова. Рядом – еще одна. Иван Ефрейторов увидел росистые гривы, полоски хребтов, потом мягкие губы – они искали изгиб шеи рядом с собой, и шея выгибалась все больше, становясь похожей на коричневый блестящий лук. Где-то позади взметывались хвосты, не то споря, не то соглашаясь с кем-то. Потом все это ринулось вперед а вверх, спуталось, смешалось с быстрым бегом копыт и звоном металла. Иван отпрянул, чтобы не попасть под копыта. Лошади тяжело промчались мимо, заполонив воздух своим громким ржаньем.
И вдруг он увидел в кустах какое-то существо. Оно пробиралось, вытянув вверх голову. Так переправляется через реку уж, задрав голову, чтобы не замочить уши. Но в позе ужа, в застывшем изгибе шеи есть что-то гордое, лебединое, и так бы мы его и воспринимали, если бы не отвращение, застрявшее в глубинах нашей памяти со времен Ноева ковчега.
«Волк», – подумал Иван Ефрейторов и почувствовал в руке ружье. Оно приподнялось, потом качнулось вправо – искало голову волка или, вернее, поджидало эту голову, потому что она исчезла за кустами. Ружье ждало, когда она покажется из кустов, – так мы, бывает, поджидаем кого-то на углу… Иван давно не видел на острове волков. Зимой они по льду ушли на берег, и однажды утром он увидел на снегу их следы. Потом ветры замели следы. Лед растаял. На острове осталось лишь несколько зайцев, и он спокойно их перебил. Остров старательно прятал дичь, лисы прятались сами, но он расправлял каждую складочку этого маленького клочка земли, изучал его, рубил его лес (зимой, по ночам, тайком); сейчас он взял с собой косу, чтобы выкосить лесные полянки – два стога сена наберется, а с двумя стогами…
Додумать про стога не удалось. Волк показался из-за кустов – тень среди лохмотьев утренней мглы, – и палец Ивана Ефрейторова обмяк на спуске. «Да ведь он смотрит мне прямо в глаза», – пронеслось в голове. Мало того, что зверь смотрел ему прямо в глаза – он все так же высоко держал голову, точно уж из Ноева ковчега, вознесшийся над всемирным потопом, и не для того, чтобы не замочить уши, а чтобы получше поднять и наставить их, словно – Иван Ефрейторов хорошо знал эту манеру – волк обрабатывал ими звуки, но того звука, который он искал в воздухе, не находил.
И снова он исчез в кустах, словно нырнул в последние остатки сумерек. Ружье передвинулось, чтобы подстеречь голову с другой стороны кустов.
Но оттуда никто не появился.
«Все равно перехитрю его, – пригрозил ему про себя Иван Ефрейторов, – хоть из-под земли, да достану, никуда он от меня на этом острове не денется. Остров-то насквозь виден…» Иван осторожно зашагал по мокрой траве.
Остров виден насквозь… Он подстережет волка за кустом, отяжелевшим от росы, пусть только высунет свою змеиную голову. Он сшибет ее, как одним выстрелом можно сшибить голову ужа, переплывающего реку. Ивану случалось бить ужей в реке – колдовские лебединые тени в летнем воздухе, – и, как все крестьяне, он верил, что змея притягивает пули и что целься не целься – все равно попадешь ей в голову.
– Собака! – воскликнул Иван Ефрейторов и опустил ружье.
Улыбка шевельнулась в складках его лица и тотчас исчезла, испуганная собственным любопытством.
Это и впрямь была собака, сивой масти, шкура точно сшита из оленьей; да, его собственный пес совершенно по-собачьи задрал ногу над кустом. Увидев хозяина, он кинулся к нему, пригибая голову, готовый принять удар на свой плоский, приспособленный к оскорблениям лоб, и, поскольку падать на колени он не умел, ткнулся мордой в ноги человеку, а хвост мел траву, верней, приглаживал ее налево и направо, разметая брызги, – и хвост, и трава были мокрые. Не переставая мести хвостом, пес прыгнул хозяину на грудь и от избытка чувств сунулся мордой ему в шею. Мягкий, мокрый псиный нос и шершавый язык наткнулись на колючую щетину, но это не помешало псу понюхать и любовно лизнуть заросшую щетиной складку. Мазнув напоследок грязными лапами хозяйскую рубашку, пес соскользнул на траву и задрал лапы кверху, словно говорил: «Сдаюсь! Сдаюсь!»
– Балуй! – сказал Иван Ефрейторов.
Он тер складку на шее, от которой пахло псиной.
Наверное, он хотел сказать, что не любит такого баловства или что хватит баловать, пора браться за дело, а пес, перевернувшись на брюхо, смотрел ему прямо в рот, точно пытаясь проникнуть в тайный смысл его слов, и в то же время косил куда-то в сторону, туда же показывал его хвост.
– Ну! – сказал Иван Ефрейторов.
Ремень от ружья уже улегся ему на плечо.
Пес встал и повернулся к хозяину спиной.
– Ну! – подстегнул его хозяин.
Пес кинулся к кустам и, хотя хозяин звал его, ни разу не обернулся. Вернее, обернулся, но только тогда, когда добежал до кустов и оттуда вышла другая собака, они обнюхались, незнакомая собака оскалила зубы – не вызывающе, но и не дружелюбно, а так, на всякий случай, чтоб знали.
«Сучка!» – подумал Иван Ефрейторов.
Ремень спокойно лежал на его плече, словно отдыхая. Локоть чувствовал рядом с собой курок.
– Ко мне! Ко мне! Сивый! – закричал крестьянин.
Сука потянулась и села, устремив в пространство млеющий взгляд. Что-то млеющее было и в ее позе, и в окружающем воздухе, уже посветлевшем с наступлением утра; и еще какая-то тревога витала в воздухе, и приглушенное поскуливание. Сквозь эту дымку пронеслись лошади, торжественно вскидывая головы, а воздух, после того как он вобрал в себя их ржание, казалось, можно было пощупать. Сука рысью пересекла поляну и, остановившись, посмотрела назад. Пес побежал за ней, вглядываясь в отпечатки ее лап. Сука снова побежала, уже не оборачиваясь, спокойно неся свою змеиную голову, и Иван Ефрейторов снова ощутил, как в утреннем воздухе плывет лебединое колдовство. «Уведет пса!» – подумал он.
Он закричал: «Стой! Стой!» Пес обернулся и оскалил зубы. Голова его была круто повернута, уши плотно прижались к загривку. Млеющий взгляд чужой собаки скользнул по крестьянину не задерживаясь, да и крестьянина не задела их липкая властность. Он представил себе, как глаза этой грязной каракачанской суки, светясь в темноте, промелькнули мимо его дома и как скулящий звук коснулся слуха его пса, который сидел на холме, ловя звуки ночи. Ему напомнили, что он пес. Потом обе собаки, не проронив больше ни звука, побежали в темноте, то ли одна за другой, то ли рядом, поняв друг друга с первого взгляда, и т. д. и т. д.
– Назад! Ко мне! – закричал Иван Ефрейторов.
А про себя думал: «На цепь! Привяжу цепью к проволоке, и днем и ночью на цепи будет сидеть! Как это я раньше не догадался!»
И пока он думал о цепи, которая спасет его пса от набегов грязных чужаков, он снова ощутил в руках холод ружья, курок щелкнул, и голова суки легла на ствол.