355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йордан Радичков » Избранное » Текст книги (страница 27)
Избранное
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:34

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Йордан Радичков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)

Холм был пуст. Может, он успеет спрятаться и будет стрелять из укрытия, прежде чем тот его заметит? Его обдало жаром, и в то же время он почувствовал облегчение, как бывает, когда отпускает острая боль. Да, а потом он бросит ружье в воду, как можно дальше, и убежит. Мальчик будет ждать его в укромном месте, о котором они условились раньше. И – на велосипеде в село, мальчик на раме, он в седле. Так будет в самый раз, только бы сейчас успеть спрятаться.

По одну сторону холма зияли разрытые могилы затопленной деревни. Бледная зелень светлела над открытыми ямами, пробуждая их любопытство. Туда, туда! Ноги быстро несли его к этим ямам, и еще на берегу он вдруг увидел могилу своей сестры. Один этот холмик чернел здесь, грозный, но тихий или, вернее, смиренно-грозный, как всякая могила. Еще на бегу он решил, что заляжет к ней спиной, чтоб на нее не смотреть.

Он лег к ней спиной, на нее не смотрел, но думал о ней, о сестре. Она действительно говорила перед смертью: «Не будет тебе прощения, если оставишь мальчика здесь! Поклянись мне! Я здесь зачахла, хоть его спаси!» Теперь он понимал, что Иван Ефрейторов убил здесь его сестру, постепенно, спокойно, убил своим диким, бешеным правом. И мальчонку уморит! Нет, нет, с мальчонкой это у него не пройдет, еще посмотрим, пусть только покажется на повороте тропинки.

И Серб начал прицеливаться и измерять на глаз расстояние до тропинки. Расстояние неблизкое, а ружье не карабин. Этой дробью надо стрелять почти в упор. А то он раз стрельнет, тот на него бросится, и еще неизвестно будет, кто кого. Сомнение, словно таившееся в самой траве под ним, вдруг окрепло, вышло из прикрытия, поднялось, неодолимое и гладкое, как стеклянная степа. «Что ты лежишь здесь, в яме, беги от этой могилы, разве не видишь, что здесь тебе конец?» – спрашивала его стена. «Но здесь я в укрытии, – сказал он себе, – больше мне негде укрыться». – «Тогда лежи, если хочешь, можешь даже глаза закрыть! Муха на стекле! Да он растопчет тебя, раздавит копытами своей лошади, пока ты будешь уползать на четвереньках. Разве одним выстрелом убьешь и человека, и лошадь?» – «А почему одним выстрелом? – удивляется воспаленная мысль. – Я могу взять еще патронов».

«Конечно же, нужны еще патроны, как я сразу не догадался!»

Эта спасительная мысль выталкивает его из ямы. Гильзы холодят грудь, он запихивает их все за пазуху и, оттопыренный и бренчащий, бежит назад. Нет, нет, не назад, зеленое сияние кладбища вдруг останавливает его, пугает, превращает в траву, поникшую и притихшую после урагана. Что ему делать там, он постоит здесь, он не мигая будет смотреть на поворот тропинки, и ружье должно быть наготове, вскинуто, и курок должен быть взведен, чтоб в нужную секунду клюнуть капсуль. Он выстрелит раз, самое большее еще раз. Только бы тот не налетел на лошади прямо на него, только б он скакал в сторонке – сбоку удобней целиться. А потом назад, прямо к воде, чтобы бросить ружье.

Коза прошла мимо, оглядывая его своими желтыми глазами. Она заверещала ему в ухо, и он чуть не подскочил. Руки сами повернули ружье к животному, и, пока взгляд прикидывал, а разум должен был решать, пальцы нажали на спуск. Грохот залил глаза козы. Она повернулась и повалилась набок. Борода окрасилась в дьявольски красное.

Теперь беги, беги назад, брось ружье в воду и – наверх, царапай ногами холм! Ноги были готовы, но какая-то быстро катящаяся и подпрыгивающая точка притянула к себе его взгляд. Ну как, бежишь или нет?

Бежать было поздно.

Он упал на колени и стал, не глядя на гильзу, заряжать ружье. Руки сами сделали свое дело, курок отошел назад, целясь своим клювом в капсуль. Глазам некогда было смотреть, как заряжается ружье. Они смотрели на Ивана Ефрейторова, который, точно второе пришествие, несся вниз с холма.

Увидев мальчика, Иван Ефрейторов тут же успокоился. Через триста или пятьсот метров он его догонит. Две мальчишеские ноги, даже если они и крутят педали, не в силах убежать от четырех лошадиных ног. Лошадь стремительно неслась в пыли, поднятой ее гремящими копытами. Всадник сидел спокойный, как солнце, в центре своей собственной вселенной. Теперь уже ничто не могло укрыться от его ослепительного света.

Мальчик услышал за спиной стук копыт и обернулся; потом, приподнявшись на педалях, согнутый, взъерошенный, он ринулся вниз, под гору, по зигзагам дороги. Он был похож на падающую звезду.

Солнце неспешно катило за ним. Солнце покоилось на лошадиной спине, накаленное гневом, готовое вот-вот взорваться и в то же время исполненное великодушия. «Убегай, убегай, – думал Иван Ефрейторов. – Убегай, а я посмотрю, крепкие ли у тебя ноги! Ефрейторовские ли у тебя ноги (мальчик здорово работал ногами, и это Ивану нравилось) – и жилы!» – думал он, возвышаясь на лошадиной спине. Потом вдруг сообразил: «Верно, у него кости трещат от надсады, и хорошо, коли трещат». Узенькая спина сгибалась перед ним, неестественно отклонялась на поворотах, выпрямлялась и снова сгибалась – прутик, колеблемый воздухом. Шея вытягивалась и покачивала голову, чуть удлиненную, оттянутую назад и именно потому красивую. «Верно, там у него упорство сидит», – думал крестьянин, глядя на удлиненный затылок. Но он думал об упорстве сына без злобы: это упорство его, ефрейторовское, и, значит, стоящее, оно проступает в каждом повороте тела, в том, как выгибается крепкий прутик.

– Ну, еще сто метров! – кричит Иван Ефрейторов.

Между ними уже не больше тридцати метров.

– Н-но! – кричит Иван Ефрейторов.

Дорога ворвалась в лес. Деревья слились, превратившись в черную стену, оградили дорогу с обеих сторон и бросили на нее сверху зеленое покрывало. Тоннель был длинный и извилистый, копыта загремели в нем еще громче. Лошадиная морда догоняла мальчика. Теперь Иван Ефрейторов совершенно ясно видел напруженную спину и шею со смуглой ложбинкой посередине. Шея и спина были мокры от пота. Смуглая ложбинка снова бросилась ему в глаза; иногда ночью, когда мальчик спал, отец целовал его в шею и в щеку, но тайком, чтоб мальчик не заметил. Он делал это тайком чуть ли не и от самого себя.

Лошадь поравнялась с мальчиком. «Эх, славное у меня сокровище, мое сокровище, – думает Иван Ефрейторов. – Кто посмеет отнять его у меня?» Рука его наливается угрозой, она опускается вниз, к рубашке велосипедиста, глаза тоже устремлены туда, все тело наклоняется, набрякнув угрозой. Лошадь бежит вперед, это она думает о дороге, Иван Ефрейторов может и не смотреть вперед. Мальчик смотрит вперед – ведь он сам должен думать о дороге – и лишь иногда нервно поглядывает на скачущую рядом лошадь; тогда он видит босую ногу отца на брюхе животного.

Солнце, догнав падающую звезду на излете, продолжает свой небесный путь. Оно скользит дальше, звезда на мгновение повисает в воздухе, ударяется о мокрый лошадиный бок и падает в пыль, точно сгорает в ней. Велосипед продолжает катиться вперед, совсем один, перегоняет лошадь и утыкается в деревья.

Испуганная лошадь прыгает влево и вверх, но не может сбросить впившегося в нее всадника. Всадник натягивает узду, лошадь ржет, шарахаясь от помятого велосипеда. Иван Ефрейторов соскакивает на дорогу и бежит назад. Там из пыли поднимается мальчик, держась рукой за плечо. Он поднимается медленно, с трудом, словно для того, чтобы напомнить крестьянину, как поднимался тот, другой, чтобы точно и ярко воспроизвести все тогдашнее на желтой пыли дороги. Иван Ефрейторов стоит мрачный, как сам господь, и все тело мальчика молится этому богу, но глаза его не смотрят на бога и не молятся. Они смотрят в другую сторону, они напоены зеленым сиянием леса и сами проникают сквозь это зеленое сияние. Ушибленная при падении щека ярко алеет.

– А ну – домой! – говорит Иван Ефрейторов и отворачивается от мальчика не для того, чтоб его не видеть, а чтоб мальчик не смотрел на него – глаза у него начинает щипать.

Он стоит отвернувшись и думает: «Ну в точности такой, как я в его годы, разве что мы тогда в кепках ходили». Эта мысль и это сравнение порождают в нем какое-то новое чувство, и он снова поворачивается к мальчику, потому что это новое чувство чуть смягчило мрачные морщины его лица, одна морщина даже стала приветливой. (Эта морщина на лице крестьянина вообще принадлежала мальчику. Когда крестьянин смотрел на сына, она всегда выделялась среди других морщин своей приветливостью, как человек, который выглядывает из-за спин злых и мрачных людей и дружески нам улыбается.)

Иван Ефрейторов повернулся вовремя – мальчик уже бросался на него. Едва ли он смог бы драться с отцом, как и Иван Ефрейторов не мог драться с бурей, срывавшей черепицу с его крыши, но зато был готов своим телом заткнуть ветру глотку. А это немало, это совсем немало – быть готовым ринуться в глотку ветрам. Мальчик второй раз в жизни, в начальные хрупкие годы своей жизни ощутил в себе дикую силу, которая толкала его к чьей-то глотке, чтобы заткнуть ее собой или чтобы там, в ней, самому и погибнуть.

Иван ударил его сильно, со всего размаху; так же ударил он утром на острове пса, когда тот бросился на него. Мальчик перевернулся в воздухе.

– Папа! Папа! – закричал мальчик.

И почти на четвереньках стал отступать назад.

– Ой, папа! Больно! – снова услышал Иван Ефрейторов.

Мальчик чуть боком пятился по дороге. Иван Ефрейторов почувствовал в желудке не тошноту, боль. Боль собачьим прыжком подскочила к сердцу и вцепилась в него зубами. Про себя крестьянин тоже кричал: «Динко! Сынок!», но губы не произносили этих слов, губы были крепко сжаты.

Все так же пятясь боком по дороге, мальчик оказался рядом с лошадью. Все его перепуганное существо вдруг вцепилось в животное, увидев в нем спасение. Копыта больно ударили по вискам Ивана Ефрейторова. Крик, который он с усилием подавлял, вырвался на свободу:

– Динко! Сынок!

Мальчик ни разу не обернулся. Он весь был устремлен вперед, летящая звезда на потной спине лошади. Лишь бледная полоска света дрожала в воздухе за ним – то был след сияния мальчика.

Иван Ефрейторов обвел взглядом свою опустевшую вселенную. «Я выколю эти глаза, если они разревутся из-за ерунды», – сказал он себе. Холм снова показал свой горб, и Иван пошел к нему, с трудом передвигая тяжелые ноги. Боль, вцепившаяся в его сердце, не оставила его, но притихла, и он был ей благодарен.

Уже с холма он увидел человека в белой рубахе. Человек в белой рубахе, присев на корточки, вертел что-то в руках, направляя это на Ивана Ефрейторова. Но Ивана Ефрейторова ничуть не интересовал ни человек в белой рубахе, ни то, что было направлено на него, ни крик этого человека. Иван Ефрейторов терпеть этого не мог. Холм медленно выбирался из-под его тяжелых ног, немного удивленный их тяжестью. Крестьянин и на это не обратил ни малейшего внимания, потому что знал: каждый должен заниматься своим делом, и холм тоже.

Он смотрел сейчас на воду под холмом.

По воде плыл огромный плот, в который были впряжены лошади переселенцев. Верховые размахивали в воздухе кнутами, стегали воду, вокруг разносилось ржание, а сзади стояли набившиеся на плот мужики. Они ушли по колено в воду, как святые, и двигались вслед за сверкающими крупами лошадей. Во главе упряжки Иван Ефрейторов увидел своего сына. Динко стоял, обернувшись назад, и смотрел на плывшую за ним призрачную флотилию.

Человек в белой рубахе снова появился перед Иваном Ефрейторовым и закрыл от него озеро. Человек щелкнул направленной на него железякой и этим привлек его внимание.

– Что это? – спросил Иван Ефрейторов с любопытством.

Он взял железяку у того из рук, помахал ею, переломил пополам.

– Это ружье, – сказал Иван Ефрейторов. – Но оно не выстрелит, кто-то вложил пустую гильзу. Этим патроном я убил птицу, голубую птицу. Нет, нет, оно не выстрелит, – вдруг оживился он.

Над рубахой смотрело на него перекошенное лицо.

– Давай отсюда! Беги! Ну! – тихо сказал Иван Ефрейторов этому перекошенному лицу, сказал почти в самое ухо, словно сообщал великую тайну.

Иван толкнул человека в белой рубахе совсем легонько – лишь так, чтобы тот упал. А тот, видно, только этого и ждал, упал, как только его толкнули, и страшно обрадовался, что не умер от падения. Из-за пазухи у него посыпались гильзы, но подбирать их было некогда. Он стремительно вскарабкался на холм и исчез по другую его сторону.

Иван Ефрейторов снова повернулся к озеру. К воде спускались уже и каракачане со своими отарами. Впереди шли пестрые каракачанки с веретенами. Каждая каракачанка вертела свое веретено. За женщинами шли овцы, на каждой овце по колокольцу. Сзади всех шли мужчины, и у каждого в руке было по горбоносой герлыге. Они остановились на берегу. Плот продолжал свое плаванье. Все лошади по спину ушли в воду, только лошадь Динко держалась выше других и ступала, погружаясь в воду лишь по колено. С плота кинули веревку, захлестнувшую весь холм, – так, как бросают лассо.

Веревка натянулась, и холм поплыл за лошадиной упряжкой. Из дома вышел старик и по веревке пошел к плоту. Он знал, что у каждого человека есть в жизни своя веревка.

Иван Ефрейторов наклонился, чтобы подобрать гильзу и зарядить ружье. Над головой у него грянул выстрел. Он зарядил ружье и пошел наискось вверх по холму. Прилипчивые каракачанские глаза с любопытством разглядывали его из-под вязаной шали. «Выстрелю еще раз, – решил он про себя, – но сверху, с самой вершины». Оттуда ему лучше будет видно, как плот тащит невероятной величины холм.

Этот холм был едва ли не такой величины, как вся жизнь Ивана Ефрейторова.

Он поднялся на вершину, или вершина выбежала из-под его ног – она чуть не вспыхнула у него под ногами от страшного трения. И тут он увидел, что озеро пусто и холм тоже. Пуст был и дом его, зияющий, как ограбленная гробница. Солнце уже закатилось, но на западе еще трепетала бледная полоска – день ушел на покой. Гребень холма светлел в наступающих сумерках, словно вобрав в себя последние лучи. Иван Ефрейторов переломил ружье и сел. Морщины на его лице зашевелились, и среди них показалось подобие улыбки, похожей на насекомое-поденку, испуганную собственным появлением. Она была не просто испугана – крылышки ее были помяты, она ползла, подрагивая, и искала на лице складочку, где б она могла умереть, вглядываясь в свои раны; или где б она могла найти тот горький плод, ради которого появилась на свет.

Иван Ефрейторов уже не помнил сейчас о своей угрозе – выколоть эти глаза, если они когда-нибудь разревутся из-за ерунды.

Перевод Н. Глен.
Ерусалимки
1

Рано утром на звоннице христианской обители Старопатицы стоял монах; он бил в колокол и оглядывал сверху дорогу в деревню. На дороге он надеялся увидеть Йону по кличке Мокрый Валах и одного его родственника – монах договаривался с ними перекрыть вместе кровлю старой сушильни для слив: в летние дожди кровля текла как решето. Однако дорога была пуста, если не считать шагавшего по ней человека со странной походкой, который держал под мышкой большой гриб-дождевик. Время от времени он сжимал гриб и весь окутывался бурым дымом. Это был деревенский дурачок.

В голове монаха теснились негодующие восклицания: «Вот скотина, вот скотина! Я-то думаю, он гадов в обители истребляет, ан не тут-то было – знай возле козы трется, а когда не трется возле козы, так глядит, как бы в рассаднике улитку поймать! А чтоб на гадов ополчиться, так нет того!»

Голубоглазый монах на звоннице был единственным обитателем маленького монастыря, звали его Доситей, питался он главным образом растительной и молочной пищей, отчасти грибами, вегетарианская пища сделала его замкнутым, он не испытывал потребности в общении с другими людьми, как одна травинка не общается с другими травинками, хоть они и стоят рядышком, стебелек к стебельку. Скотина, к которой относились восклицания монаха, был еж-альбинос, в этот момент он и в самом деле подстерегал кого-то в рассаднике – монах полагал, что он подстерегает улиток. Рассадник был делом рук этого монаха, он увлекался ботаникой, облагораживал самые разные сорта винограда, закутывал облагороженные побеги мхом, вымачивал в воде и высаживал в рассаднике, чтоб они там укоренились. В мае побеги выбрасывали молодые листочки, именно тогда в рассаднике появлялись улитки и начинали объедать нежную листву. Что касается гадов, таковые в монастыре не водились, за исключением одного ужа, которого монах видел два раза – раз в рассаднике и раз на пасеке. Пресмыкающееся и не думало поселяться в монастыре, оно приползало лишь помышковать в этих местах, но в третий раз не появилось, видно, охотиться было не на кого – мыши почти не попадались, ведь в послевоенные годы монастырь сам обнищал, как церковная мышь.

Обитель Старопатицы впала в такую бедность и ничтожество, что докатилась – если применить к ней человеческие мерки – до состояния бородавки или прыщика, который вроде бы и незаметен, но постоянно зудит. Притулившаяся в рощице обитель до самого носа заросла бузиной и крапивой; под ее кровом нашли себе приют одинокий монах, большеголовая рыжая коза и еж-альбинос с нежными красными глазами, налитыми, как грудь молодой девушки, взывающая: «Господи, меня хотят любить, а я вынуждена буду кормить младенцев!» По убожеству обитель уступала только крохотному скальному монастырьку Разбойне, где жили две одинокие монашки, две горемыки – одна из них была беспамятная, другая все помнила, но родилась калекой, ни шагу не могла ступить сама, и, когда беспамятная куда-нибудь отправлялась, она сажала на закорки увечную, чтоб та показывала ей дорогу, помнила, куда они идут, по какому делу и по какой дороге им возвращаться в их скальное гнездо Разбойну.

И мужской, и женский монастыри были построены давным-давно в ознаменование каких-то событий христианского календаря, в наше время потерявших всякое значение. Так стоит в наши дни какой-нибудь старый римский мост, перекинув свод через реку, и ни одна дорога не ведет ни к нему, ни от него, а были времена, когда все дороги и с равнин, и с гор проходили только через такие римские мосты.

Мужской монастырь располагался между деревней и собачьей могилой. В монастырской церкви хранилось несколько старых ерусалимок с изображениями рая и ада; висели они с северной, то есть языческой, стороны. Среди них расположилась и одна большая ерусалимина, принесенная старым отцом Киро из Макоцева имения. Среди маленьких ерусалимок она гляделась старой ведьмой. На той же, северной стороне, в полумраке между входной дверью и ступеньками, которые вели на звонницу, приютилась еще одна маленькая ерусалимка. На ней изображалось обрезание Иисуса раввинами. В старые времена, обрезая крайнюю плоть, тогдашние люди ставили таким образом знак крещения. Каждый раз, когда монах Доситей спускался со звонницы и в голове его теснились восклицания по адресу монастырской скотины, пресмыкающихся и прочего, взгляд его прежде всего останавливался на этой ерусалимке, потом скользил по древней ерусалимине, принесенной старым отцом Киро из Макоцева имения, и лишь потом, ступенька за ступенькой, перед ним открывалась вся церковь со святыми отцами, с небесным престолом и с преисподней. Святые отцы смотрели сонно и равнодушно, им давно уже надоело сидеть в их небесном президиуме, в то время как преисподняя излучала жизнь: там дымились котлы, под котлами пылали огромные костры, повсюду текли огненные реки, в языках пламени корчился голый народ, а среди народа сновали черти с бодрыми лицами, вооруженные двурогими вилами и орудиями пыток. Между раем и адом был изображен локомобиль, а рядом с локомобилем в муках раздирал рубашку на груди кузнец Никола Турок.

Кто бы ни вошел в церковь, сначала остановится посмотреть на локомобиль и на Николу Турка, а потом уж пройдет дальше и уставится на преисподнюю. По праздникам народ входит тихо, почтительно и набожно крестится перед святыми отцами, затем, отдав должное ритуалу, с интересом разглядывает ерусалимки и древнюю ерусалимину, принесенную старым отцом Киро из Макоцева имения, а под конец толпится перед преисподней, чтоб рассмотреть ее во всех подробностях. И с таким интересом рассматривает преисподнюю наш народец, будто изучает свое будущее!

2

Ударив последний раз в колокол и так и не увидев Йону и его родственника, монах стал спускаться со звонницы. Лестница, такая же старая, как и вся постройка, заохала и зарычала – монах потревожил ее глубокий сон. Вся она была сколочена из одного и того же дерева, но одна ступенька не походила на другую, у каждой был свой характер или, как объяснял монах Йоне и его родственнику: «У всего свой образ и подобие». Первая ступенька встретила монаха недружелюбно, словно он наступил ненароком на спящую собаку, и монах не любил эту ступеньку, называл ее собачьей, и следующую тоже не любил – она тоже недружелюбно зарычала под его ногами. Лишь на третьей ступеньке он остановился, он всегда на ней останавливался, потому что она с тихой набожностью отзывалась на его шаги: «Ох, господи!» Четвертая ступенька проскулила и умолкла, пятая в знак протеста против того, что на нее наступают, зашевелилась в своих рассохшихся пазах, шестая пренебрежительно процедила: «И это пройдет!», седьмая зевала и не могла решить, рычать или не рычать на ступившего ей на спину монаха, и, пока она решала, он уже был на следующей, застывшей в гордом молчании.

Именно с нее и видна была вся ерусалимка, и Доситей всегда приостанавливался на этой ступеньке, прежде чем спускаться дальше по скулящей и скрипящей зубами лестнице. Он заметил, что, когда он поднимается наверх, лестница, хоть и не проявляет особого дружелюбия, все же относится к нему с большей терпимостью, а когда он спускается, она заполняет весь узкий проем ропотом и протестами. «И с житейской лестницей то же самое, – подумал монах, – она молча возносит тебя наверх и со скрежетом зубовным и собачьим лаем провожает вниз».

Монах спускался по лестнице, держа в одной руке луженое медное ведерко, бренчавшее при каждом его движении, а в другой – пучок базилика, перевязанный красной ниткой. Ни одна трава так сильно не пахнет смертью, как базилик, но монах, упиваясь благоуханием базилика, даже не замечал дурманящего напоминания о смерти. Запах базилика его успокаивал. Монах шел с луженым медным ведерком доить большеголовую рыжую козу; он слышал, как она верещит в сушильне для слив, временно превращенной в хлев, так как монастырек давно уже перестал производить чернослив и мармелад. Когда ерусалимка встала у монаха перед глазами, он остановился и почесал базиликом бороду. В южные окна белыми снопами лились солнечные лучи, затопляя картину щедрым светом, и изображенные на ней фигуры стали вдруг необычайно яркими.

Раввины, все до одного в длинных кожаных чулках, в коротких кафтанах с кожаными опоясками, с длинными бородами, доходящими до опоясок, склонившись над нагим младенцем, залитым обильным светом, не сводили с него глаз, непохожих ни на арабские, ни на азиатские, – было видно, что это народ древний, ветхозаветный, а обряд, который они совершали, показался Доситею еще более древним, вероятнее всего языческим, отмеченным варварским металлическим знаком. В былые времена паломники, возвращаясь из Иерусалима, привозили с собой купленные у гроба господня картинки с библейскими сценками, картинки эти нарисованы очень наивно, но считаются святыми, потому что привезены из Иерусалима. Народ назвал их ерусалимками. Таким же образом, но уже позже, народ назвал ткань, привезенную из Америки, американом; ткань, привезенную из английского города Оксфорда, – оксфордом, и так они до наших дней и называются: американ и оксфорд. Допустив их в церковь и назвав ерусалимками, наш народ выказал свое добродушное отношение к этим картинкам с неведомыми раввинами, вооруженными страшными орудиями обрезания, и в то же время самым их названием отделил их от наших отечественных икон.

Ерусалимку, изображающую обрезание Иисуса, отличали непререкаемая категоричность, вероломное отклонение от святых канонов, азиатское иконоборчество и прочее – не знаю уж, как сказать точнее, а привез ее дед Тодора Ханымы, высокий горец с серо-зелеными глазами. В селе Старопатица он был единственным паломником. У Тодора Ханымы, которого все называли Аныма, так как в этих краях буква «х», когда она стоит в начале слова, проглатывается и не произносится, например: христиан называют «ристиане», «хлеб» – «леб», «хитрец» – «итрец» и т. д. и т. п., так вот у Тодора Анымы были такие же глаза, как у его деда, паломника, – серо-зеленые, с поволокой, тонущие в полумраке; они очень напоминали глаза северной утки, печальные и властные, окутанные тайной, да и сам Тодор, казалось, всегда чем-то окутан, и лицо его как бы полуприкрыто, словно он хочет доказать, что ему не зря дали такое имя [17]17
  Ханыма – замужняя турчанка.


[Закрыть]
.

Тодор Аныма не кидал беглые взгляды на попадавшиеся ему предметы, как это делает человек слабый, который хочет понять, каких предметов ему следует бояться и какой предмет или животное он должен заставить бояться себя, наоборот – взгляд Тодора Анымы обволакивал предметы со всех сторон; так весной болота обволакивают все предметы на берегах своими испарениями, окрашивая их в болотный цвет; при этом зеленоногая лысуха перестает быть зеленоногой лысухой, а превращается в таинственного водяного духа, бекас перестает быть бекасом, а становится беглой мыслью, внезапно блеснувшей и внезапно исчезнувшей, не оставив в сознании никакого следа, по тростнику проходит гармоничный трепет, подобный трепету женских бедер, водомерка босиком бежит по воде, не намочив ног, – с чем побежит, с тем и вернется. Именно при таких обстоятельствах человек, оказавшийся среди болот, начинает понимать, что болота не только порождают жизнь, но и затягивают, и поглощают жизнь, он сам чувствует, как его окружают со всех сторон, поэтому он подается на шаг или два назад, опасаясь, как бы его не затянуло. Вот таким же образом и Тодор Аныма обволакивал предметы со всех сторон, более того – мне кажется, что таким образом он втягивал их в себя.

Доситей увидел в глубине церкви, за ерусалимкой, локомобиль и Николу Турка в мученически разодранной на груди рубахе, увидел их словно бы издалека, а рядом с ними увидел спину человека, стоявшего перед преисподней.

– Йона! – воскликнул монах. – Откуда ты взялся, Мокрый Валах, как это я тебя не заметил?

Человек обернулся, и Доситей смутился, увидев, что это не Йона.

– Я не Йона, – сказал человек сиплым голосом, – и уж тем более не Мокрый Валах! – Незнакомец откашлялся.

– Извините, – сказал Доситей, – я принял вас за Йону, потому что я жду его, но теперь я вижу, что у вас нет с ним ничего общего… Откуда вы?

Незнакомец согласился с монахом, что у него с Йоной нет ничего общего, сказал, что он ниоткуда или из Софрониева, и почти улыбнулся.

Доситей, еще не оправившись от смущения, разглядывал незнакомца. «Как так – ниоткуда?» – думал он. Незнакомец был одет в темно-зеленый китель и серые брюки-галифе, сильно выцветшие – скорее белесые, чем серые. На ногах у него были здоровенные красные туристские башмаки с задранными носами. Ранний посетитель снял фуражку с красным околышем и остался стоять на фоне преисподней с непокрытой головой. Доситей перестал чесать базиликом свою бороду и заткнул пучок в ухо медного ведерка (латунные кольца, в которые вдевается ручка ведра, называют ушами). Когда он затыкал пучок базилика в ухо медного ведерка, пустая посудина звонко задребезжала, и незнакомец, явившийся ниоткуда и стоявший до тех пор вполоборота, повернулся к монаху лицом. Солнце светило ему в спину, так что монах против света плохо видел его лицо, но зато очень отчетливо видел белесую фуражку с красным околышем, которую тот держал в руках. Вытянутая, остроконечная голова незнакомца была коротко острижена.

Монах спустился с лестницы, позвякивая пустым медным ведерком.

Незнакомец продолжал стоять неподвижно, сжимая в руках белесую фуражку и разглядывая монаха спокойными, но проницательными глазами. Он спросил, какая тут икона подарена Анымовыми, монах указал ему на ерусалимку, и незнакомец, процокав подкованными башмаками, подошел к Иисусу и раввинам. Голос у незнакомца был сиплый, он не отдавался гулко в пустой церкви, а сыпался, точно пепел из очага, бесцветный и серый – такими же обесцвеченными, серо-пепельными или белесыми были и его фуражка, и его галифе; если же сравнивать его голос со здоровенными красными башмаками, можно было бы сказать, что они перемещались очень звучно, гулко цокая металлическими подковками по каменному настилу.

Доситей, вероятно, еще поговорил бы с незнакомцем, так рано зашедшим в монастырь, если б не услышал, как из сушильни для слив подает голос коза. Коза нетерпеливо верещала, напоминая хозяину, что ее пора доить. Монах оставил незнакомца одного перед ерусалимкой, широко распахнул дверь и, весь залитый светом, пошел с медным ведерком по двору в сушильню для слив. «Смотри-ка, – удивился монах, – как же это я обознался, принял этого человека за Мокрого Валаха Йону!»

3

В сушильне для слив было сумрачно, его обдал тяжелый запах сухого козьего навоза, в сумеречном свете он разглядел большеголовую рыжую козу, коза тоже увидела его и заверещала. Вместе с запахом хлева в ноздри Доситея прокрадывался и легкий аромат базилика – цветок оставил часть своего запаха в его бороде. Монах откинул плетеную дверку, коза нервно топнула и уставилась на него своими желтыми глазами, следя за тем, как он пристраивает медное ведерко.

Ощупав козье вымя, монах, вместо того чтобы ощутить, как оно вздулось, как пульсируют набухшие молочные вены, почувствовал, что в руках у него пустой мешочек. Коза заверещала, пнула и опрокинула пустое ведерко, а потом повернулась всем телом и уставилась на монаха, передвигая во рту сухую соломинку. Доситей обругал монастырское животное почтительными словами, самое обидное из которых было «скотина». Слово это всегда вертелось у него на языке; пчелу, жука, грозовую тучу или застенчивую янтарную букашку – он всё и всех обзывал скотиной, в том числе и козу в минуты раздражения; в хорошие же минуты он тайком, про себя, называл ее монахиней. Несмотря на слабый свет, в одном из углов он заметил ежа-альбиноса.

Альбинос дремал, миролюбиво сложив иголки на спине и боках, и посапывал сквозь дрему. «Ничего не понимаю!» – сказал про себя монах, однако озадаченно пожимать плечами не стал, как это сделал бы на его месте любой другой; так вот, не пожав плечами, он подошел к сопящему ежу и пнул его ногой. Альбинос зашевелился и посмотрел на склонившееся над ним бородатое лицо. Глаза у альбиноса были выпуклые, вишневого цвета, а на солнце они просто торчали и казались темно-розовыми, как зернышки граната. Глаза альбиноса ничего не сказали монаху, и глаза козы ничего не сказали, он только почувствовал, что животные смотрят на него враждебно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю