Текст книги "Избранное"
Автор книги: Йордан Радичков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 35 страниц)
Ветер спокойствия
Горбун набивал патронташ; он собирался к Бекировым родникам пострелять горлиц. Здесь они не садились и не пели – их отпугивало колесо на вышке. Старого Филиппа горбун попросил присмотреть за удочками.
– Сейчас тихо, – сказал он. – Но как подымется ветер, рыба начнет клевать.
– Ветер будет, – сказал старый Филипп.
Горбун рассовал желтые гильзы, оставив снаружи только одну, красную, и застегнул патронташ.
– А этот черномазый пусть сидит на солнце, – сказал он. – Потом поглядим, что с ним делать.
– Пускай посидит, – сказал Филипп. – Может, запомнит.
Он посмотрел на две огромные корзины с дынями и на цыгана, посиневшего от солнца. Присев между корзинами, он медленно скручивал цигарку, размягчая зубами край газеты. Дальше, за корзинами, по лугу, слонялась собака, опустив морду в траву.
– Собаку оставишь? – спросил старик.
– Возьму, – сказал горбун, взглянув на красную гильзу. – На обратном пути через Петушиный холм пойду.
– Зайцы сейчас запрещенные, – сказал старик. – Никто на Петушиный холм не ходит. Оставил бы лучше собаку, больная она. Все утро траву жрет.
– Глиста у ней, цепень.
Горбун подбросил гильзу на ладони и сунул ее в патронташ, в последнее гнездо, рядом с пряжкой.
– Цепень это, – повторил он. – Ветеринар позавчера мне сказал, что это цепень. Собачья болезнь. Так ее и называют – цепень.
Намек на браконьерство он пропустил мимо ушей.
– У всякого своя хворь, – сказал Филипп. – У человека апандицит, у собаки цепень. Только рыба не умирает от болезни.
Он снова взглянул на цыгана, которого мог хватить солнечный удар там, между корзинами.
– Так-то, – сказал горбун и попробовал, крепко ли держится патронташ на ремне. – Диана! Диана!
Собака, пошатываясь, затрусила по мягкой траве к шалашу, глядя человеку в руки. Она устало волочила хвост, измученная жарой, блохами и глистами. Старик смотрел, как ее заносит, и думал о том, какая это была раньше, несколько лет назад, красавица и как грустно выглядит сейчас ее усатая морда с пожелтевшими глазами.
Горбун пошел к реке, к излучине. Он слегка прихрамывал, а за ним, пошатываясь, брела собака. Что-то тянуло ее вниз – быть может, земля, – и казалось, она вот-вот упадет, но она не падала, а тащилась за горбуном, вывалив от усердия язык.
Старик вспомнил, как он ходил в молодости на охоту и как он ступал тогда – горделиво и молодцевато, но это было так давно, что иногда он сомневался, он ли это был или кто другой, о ком ему только рассказывали.
Взглянув на свою тень, он увидел, что она совсем короткая, и подумал, что горбун пошел слишком рано, в это время он едва ли подстрелит что-нибудь у Бекировых родников. А может, так и лучше – вчера вот он пошел поздно и вернулся о пустыми руками, без конца повторяя: «Нету, Филипп! Ничего нету!»
Горбун был прав, когда говорил, что птицы не прилетают к ним петь. Их пугало колесо на вышке. Они слетались к Бекировым родникам – напиться воды и поклевать песок, такой чистый, что он казался хрустальным, – а потом легко взмывали вверх и садились на сухие ветки орешин. Это были горлицы, вяхири и сизари. Там, на ветках, они принимались своими розовыми и черными клювами оправлять перья: им предстояла длинная дорога, и они проверяли крепость каждого пера. Если они не были уверены, что перо выдержит перелет через моря, они его выдергивали.
Знали ли они, что им нужны лишь крепкие перья?
Самцы вертелись вокруг своих трудолюбивых подружек и пели. Они были высокомерны, как султаны, и столь же глупы: они пели, закрыв глаза, отрешившись от видимого мира. Смерть заставала их врасплох, и они умирали наверху, прямо на ветках, не успев даже удивиться. Живые испуганно срывались с веток, преследуемые выстрелами охотников. Но испуг их быстро проходил, и они возвращались раньше, чем рассеивался запах пороха. Они спешили до конца лета спеть все свои песни, пока еще не пришло время трогаться на юг с кочевыми племенами других пернатых. Охотники тоже спешили, зная, что скоро они улетят и что сейчас они вкуснее всего – жирные и нежные. Они подстерегали их по утрам (прелестные восходы, сотрясаемые выстрелами!) или под вечер, когда птицы появлялись как свистящий мираж в трепещущем от зноя воздухе.
Но накануне вечером горбун не убил ни одной. Он не знал, почему птицы не прилетели. Старый Филипп знал. Накануне вечером небо стало багровым и не было ветра. Птицы боялись багрового неба и прятались в лесу.
Ветра не было весь тот день, и Филипп замучился, без конца залезая на вышку, чтобы вертеть колесо. Когда дул ветер, колесо вертелось само, и цепи хлопали по жести. Этот шум прогонял с бахчи мышей, зайцев и птичью мелкоту. Когда дул ветер, все было прекрасно, потому что они с горбуном могли полеживать, сколько душе угодно, в тени за шалашом, или спать, а колесо наверху крутилось, скрежетало и охраняло бахчи, виноградники и снопы пшеницы.
Сейчас старику приходилось карабкаться по знакомой, до блеска вытертой лестнице. Он не рассчитывал на одни только руки, а для верности наваливался на ступеньки всей грудью. Пока он лез наверх, он видел забившихся в щели ночных бабочек – ослепленные солнцем, они спали как мертвые.
Он несколько раз повернул колесо, и цепи забренчали по жести. Взглядом поискал вдали горбуна, но никого не увидел. В реке лежали буйволы, черные и блестящие. Справа темнели рощи и виноградники Петушиного холма, а впереди и слева раскинулась испепеленная равнина, огромная, как сон, утонувшая в зное. Небо, хотя и выгорело за лето, все же не утратило своей голубизны. Позади старик увидел шалаш и цыгана между двумя корзинами с дынями. Бряцанье цепей заставило его вскинуть голову, и он недружелюбно смотрел на старика, сжимая в зубах незажженную цигарку, которую скрутил еще до ухода горбуна.
– Не пропадешь от солнца-то? – крикнул ему старик.
– Без курева пропаду! – ответил тот, и на щеках его прорезались морщины, потому что он попытался улыбнуться.
– Погляди в кострище, – сказал Филипп. – Там зарыт огонек.
Цыган выбрался из своего убежища между корзинами.
С вышки видна была его спина – черная дуга с цветными заплатами. У старика на рубахе тоже были две заплаты, но они были из белого полотна и ничуть не выделялись на белой рубахе. А у этого…
– Эй! – крикнул ему Филипп.
Цыган посмотрел на него желтыми глазами.
– Послушай, ты что ж, так и думаешь жить?
– Чтоб мне провалиться! – выпрямившись, сказал цыган. – Пятеро детей у меня, чтоб им с места не сойти, если я когда еще воровал. Господа бога я не стал бы обманывать, он знает.
Он остановился под вышкой, хотел было перекреститься, но раздумал и только лизнул языком три сложенных пальца. Что-то в нем напомнило старику их собаку – она таким же образом жалась к низу вышки и смотрела на него, задрав постаревшую усатую морду. И глаза у нее были желтые, как у цыгана. Наверно, от бродячей жизни, подумал старик.
– А ты верующий? – спросил он.
– У меня его нету, – ответил цыган сквозь табачный дым.
– Кого нету?
– Бога.
Старик сел на площадке позади колеса. Черная туча дроздов пронеслась над лугами и над буйволами в реке. Туча сжималась и растягивалась, пропадала из поля зрения и снова возникала, но летела в одном направлении – к виноградникам. Старик, не оборачиваясь, нащупал рукой колесо и повернул его. Испуганные громыханьем жести, дрозды не опустились на виноградники, а пролетели дальше, к лесистому холму.
– Не беда, – сказал Филипп. – У попа Николчо есть бог, но он в него тоже не верит.
– Попа Николчо не знаю, – покачал головой цыган.
– Пьяница. В него дьявол вселился.
– И в меня вселился дьявол, – живо отозвался снизу цыган.
Он так крепко зажмурился, что старик едва различал хитрый блеск его желтых глаз. Он стоял, скрестив на груди крепкие руки, черный, как дьявол, и словно просил милосердия у седого усатого бога, усевшегося, свесив ноги, на верху вышки.
Если смотреть на человека сверху, он кажется ничтожным. Филипп пытался вспомнить, сам ли он это придумал или ему сказали другие. В сущности, это не имело значения, с него хватало и того, что это верно. Он знал, что сравняется с цыганом, если встанет рядом с ним около вышки, и что тот не такой малорослый, каким выглядит сверху. Может, он даже выше него. И он не так глуп – недаром, начав рассказывать небылицы, он спрятал глаза. Это он-то глуп? Дьявол, видите ли, заставил его воровать дыни. А он, мол, хотел ударить дьявола по рукам, но дьявола по рукам не ударишь, потому что он сатана. Мало этого – и бежать не можешь, потому что он не велит бросать корзины. А корзины тяжеленные, с ними пять шагов пробежишь – тебя и схватят. Потом, не успел он оглянуться, дьявол напустил ему в глаза дыму и как сквозь землю провалился. «Не такой дьявол человек, чтоб его в товарищи брать!» Но тут на месте дьявола показался горбун и выстрелил из ружья.
– Он мог тебя пристрелить, – сказал старик.
– Я так и подумал, – посмотрел на него цыган. – Потому и перекрестился.
Филипп снова представил себе горбуна, который, вскинув ружье, прыжками приближается к цыгану. В его фигуре было в ту минуту что-то жестокое и угрожающее, он весь изогнулся и ощетинился. Впрочем, может, он не жесток, а просто озлоблен, потому что его обидела природа. Так озлобляются собаки, если у них отнимают свободу и сажают их на цепь. Разумеется, у горбуна никто не отнимал свободы, он сам захотел сторожить здесь виноградники и поля кооперативного хозяйства. За это ему хорошо платят. Даже очень хорошо. Но надо быть людьми, подумал старик.
– Один живешь? – спросил он.
– Пятеро детей и жена, – сказал цыган. – Все там, в таборе. Дьявол из-за них меня за дынями послал.
Старик перестал болтать ногами.
– Нужда и дьявол – одно и то же, – сказал он.
Посмотрел на корзины, стоящие за шалашом, – тени их стали длиннее.
– Иди-ка ты отсюда, – встал на вышке Филипп. – И больше не попадайся. Это общее добро, нам по три трудодня платят, чтоб мы его стерегли. Если мы не будем ловить воров, трудодни зазря пропадут. Сейчас ступай, но второй раз так легко не отделаешься.
Цыган порывисто обхватил лесенку.
– Господь знает, он все видит, браток!
– Ладно, ладно! – сказал старик и принялся вертеть колесо.
Цыган говорил еще что-то, но он его не слышал, потому что площадка под ним стучала, скрипела и скрежетала. Старик видел, как цыган опрометью бросился к корзинам и, напрягая заплатанную спину, оторвал их от земли. Пошел он в том же направлении, в каком ушли горбун с собакой. Только бы не встретил его в поле, подумал старик.
Цыган, видно, думал о том же: дойдя до ольшаника, он не перешел реку, как горбун, а свернул налево и пошел дальше берегом.
С вышки были видны две корзины и под ними тощие ноги цыгана. Они едва переступали под тяжестью груза.
Старик осторожно спустился по лесенке, зарыл головешки в кострище и долго притаптывал теплый пепел. Потом взял старый полушубок и пошел в тень за шалашом, чтобы спрятаться от солнца. Не потому что он не любил солнце, нет, он любил его, но от него уставали глаза, деревенели веки, как деревенеет и высыхает заячья шкура, распяленная между колышками.
Так высыхают и человеческие глаза.
Он как следует постелил себе, прежде чем усесться в тени. Он никогда не садился на голую землю, потому что остерегался, просто даже боялся земли. Сколько лет уже он не ходил босиком?.. Он не помнил. Никто не мог подбить его на что-нибудь опрометчивое. Он знал, что все умрут – и собака и птицы, – но что и он умрет – не верил, потому что не мог себе это представить. Вечны только звезды, сказал ему однажды горбун – он услышал это от ветеринара. Но старик и в этом сомневался.
На звезды он смотрел каждую ночь. У костра горбун возился с гильзами, засовывал их в патронташ и пересчитывал: гильз было двадцать восемь – двадцать семь желтых и одна красная. Филипп не знал, почему одна гильза красная, и не спрашивал. Он смотрел, как падают звезды – чаще на юге и реже на севере; а однажды увидел, как одна звезда на востоке взмыла вверх и рассыпалась пылью. Тогда он понял, что звезды сгорают не только падая, но и взмывая вверх. У него были основания так думать – ведь он сам это видел, В августе небо опускалось совсем низко, битком набитое звездами. Целый месяц они осыпались на равнину, и в сентябре небо, сбросив часть груза, снова подымалось выше. Когда осенью собирают яблоки, ветви яблонь тоже подымаются вверх. Только человеческая жизнь устроена по-другому.
Он знал это очень хорошо, потому что каждую осень собирал яблоки. Человек клонится все ниже к земле, она тянет, влечет его к себе. И тогда он начинает опасаться, остерегаться земли, ступать по ней тихо, чтобы не вызвать ее гнева. Именно поэтому Филипп не лег на землю, а сел на полушубок и привалился спиной к соломенной стене шалаша. Стена была сухая и теплая.
Он снова вспомнил про цыгана и про кражу. И подумал, что молодые глупы оттого, что они сильные. Он тоже был глуп в молодости, когда не боялся прогневать землю и когда некуда было девать силы. Но почему – глуп? Как это так – глуп? Он тогда все мог.
А тогда творились страшные дела! Рядом с селом гремели орудия и что-то трещало – должно быть, винтовочные выстрелы, люди попрятались в погреба, собаки убежали в лес. После полудня люди вылезли на свет божий. Чего-то не хватало: орудия умолкли и у церкви не было колокольни. Колокольню снесло, во дворе осталась только кучка кирпичей и обломки креста. Крест был стальной, и все обломки растащили. Цыгане-кузнецы сделали из них огнива, и с одного удара эти огнива не только что зажигали трут, но и пальцы обжигали… Огонь всегда священен.
Кто сказал, что они должны отомстить за колокольню? И кому отомстить? Войне… А что, в самом деле! Давайте, давайте! Бедняки хотели отомстить войне. Они уволокли колючую проволоку и огородили свои дворы. Осенью, когда зарядили дожди, овцы стали жаться к проволоке – там было суше, – и на колючках повисли клочья шерсти. Мужики не только из их села, но из соседних тоже потянулись туда, где проходила раньше линия фронта, и подчистую обобрали все то поле.
Филипп пошел позже других и нашел лишь закатившееся в яму колесо. Около колеса суетился тщедушный человечек, он успел уже утоптать землю вокруг – видно, пытался выкатить колесо из ямы. «Не получается?» – спросил его Филипп. «Не получается», – ответил человечек. «Тогда иди ищи дальше, а это возьму я!» Человечек выкарабкался из ямы, а он засучил рукава.
Колесо было от орудия, на совесть окованное. Филипп поднатужился, ноги его глубоко ушли в рыхлую землю, но он поднял колесо и стал толкать его наверх, придерживая грудью и коленями холодную шину. Превосходное было колесо, и если б раздобыть еще три таких же, можно было бы сделать прекрасную телегу, которая сто лет не знала бы износу.
Колесо было таким солидным и тяжелым, что, когда он катил его потом по полю и по вырубке на Петушином холме, он видел, как глубоко оно вминает в землю траву и какой оставляет яркий след. Филипп боялся, что будет трудно катить колесо по вырубке – пни торчали высокие и крепкие, но местность шла под уклон, колесо набрало скорость, и Филиппу пришлось его выпустить, потому что удерживать его он больше не мог. Железная шина гремела, выворачивала и крушила деревья, вздымая тучи зеленой листвы. Колесо промчалось лесом, как взбесившееся животное, нанеся ему тяжкие раны, докатилось до этой самой речки, подняло серебряную завесу брызг, и сквозь нее Филипп увидел, как оно описало большой круг, прежде чем лечь на ступицу.
Филипп старательно осмотрел колесо – ему ничего не сделалось, только спицы были кое-где поцарапаны. Он поднял его и стал толкать дальше, но теперь ему было труднее, он устал, у него болели руки. И ноги тоже. Но Филипп катил его с самой линии фронта, чтобы отомстить за колокольню, и не хотел оставлять его возле реки. Надо было подналечь еще немного, до дому уже рукой подать. Там будет спуск, еще немножко, еще чуть, и дорога пойдет под гору. Глаза у Филиппа покраснели от натуги, он видел лиловые круги, которые лопались, расплывались, и прежде чем они исчезали совсем, появлялись новые. Но он все толкал и почти не чувствовал уже своей груди, наверно, грудь у него совсем надорвалась, потому что сердце выскакивало из нее, подступало вверх, к самому горлу, и он чуть ли не слышал, как тревожно оно бьется. А лиловые круги все лопались перед глазами.
Колесо гремело впереди, потом вырвалось у него из рук – Филипп вышел на улицу, спускавшуюся к его дому, окруженному каменной оградой. Он остановился, чтобы перевести дух, а колесо громыхало все громче. Он увидел, как оно наскочило на ограду и как камни брызнули от удара. Искры, полетевшие при этом, погасли, во дворе закрякали утки, заскулила собака. Войдя во двор, Филипп увидел, что колесо остановилось под навесом и что собака, забравшись на конуру, продолжает скулить, поджав хвост.
Потом во дворе собрались соседи. «Страшное дело!» – «Филипп колесо от орудия прикатил». – «Сам прикатил?» – «Да уж конечно, сам. Такое колесо и паровоз выдержит». – «Что паровоз! И потяжелей паровоза выдержит!» – «Все что угодно выдержит, сталь-то, видать, шведская». – «Шведская, военная штуковина, на вечные времена делалась»…
Но на что мог употребить Филипп одно колесо от орудия? Других на линии фронта не было.
Ну и бог с ним!
Колесо и сейчас лежит под навесом, ржавеет. Земля под ним тоже проржавела. Молотком бы его не разбить, но ржавчина уничтожит его – медленно, спокойно, постепенно, – Филипп видит, как множатся ее чешуйки. Они сыплются, как перхоть, с шведской стали. На вечные времена, говорите?
Пусть горбун с ветеринаром болтают, что им угодно, они не собьют старика с толку. Каждую ночь он видит, как падают звезды, осыпаются, словно ржавчина со стали. И во сне… И где-то перед ним катится колесо от орудия и гремит, как тогда, когда оно стерло в порошок каменную ограду, когда оно сокрушило вырубку на Петушином холме. Вот и сейчас оно катится, гремит и грохочет по гладкому склону неба.
Разбудило его колесо.
Над его головой вышка скрипела и цепи лениво скрежетали. Колесо двигалось медленно-медленно, будто еще не решило, вертеться ему или нет. Подул ветер. Не случайно вчера вечером небо над синим венцом гор заалело. Старик вспомнил про удочки. «Сейчас тихо, но как подымется ветер, рыба начнет клевать», – сказал ему горбун перед уходом.
Хотя ветер уже поглаживал воду, поплавки лежали неподвижно. Река еще спала, покачиваясь во сне меж берегов. Она отдыхала от жары.
Но ветру хотелось играть, и он чуть вскудрявил ее поверхность. Он был нежен и умел проделывать такие штуки. Легкие гребешки пробежали под ногами у Филиппа – точно дрожь прошла по воде.
Он сидел на высоком берегу и видел все перед собой. По другому берегу прошло стадо буйволов. Их тяжелые копыта топтали дикую мяту. Буйволы шли медленно, словно плыли, вытянув морды вперед. Глаза у них были выпуклые и страшные. Над ними летали тучи мух. Буйволы отгоняли их, рассекая хвостами воздух.
Сильно запахло дикой мятой.
Река проснулась. Проснулись и рыбы. Старик видел, как они выпрыгивают из воды и солнце сверкает в их чешуе. Маленькие рыбки играли и забавлялись на солнце. Это было красиво.
Но он увидел и черные молнии в глубине реки. Они прорезали дно, устремляясь к маленьким рыбкам. Тогда мелюзга рассыпалась в разные стороны или выпрыгивала из воды. Старик понял, что они не играют на солнце, а ищут спасения. В черных молниях он различил судаков с их плоскими мордами. В этой реке они были самыми опасными хищниками, и, если жертва ускользала от них, они поводили хвостами. Проплывая под пробковым поплавком, они не трогали насадки. Они были хороши собой, эти хищники. Глупые и добрые рыбы, питавшиеся одними бокоплавами, были безобразны. И не были такими вкусными, как хищники.
На поплавок прыгнула лягушка. Хватанула его ртом, подержала немного и выпустила. Оперлась на поплавок передними лапками и лениво зажмурилась. Что-то серое шлепнулось на нее сверху. Это была другая лягушка, гораздо больше первой, Маленькая вместе с поплавком ушла под воду, но поплавок снова вынес ее на поверхность. Стрекоза протрещала совсем близко от них – они ее не заметили. Они были поглощены своими заботами.
Старик наблюдал за лягушками. На его поплавке они предавались любви. Потом большая уморилась и поплыла к листу мать-и-мачехи. Вода покачивала лист, и любовник забрался на него, чтобы отдохнуть. Но он не заснул. Маленькая снова начала играть с поплавком. Старик вспомнил, что, когда его односельчане видели маленькую ростом женщину, они качали головой: «Маленькая, говорите?.. Лягушка тоже маленькая!»
А стрекозы были еще меньше, но и они занимались любовью. Он видел, как они летят, сцепившись спинками; они спешили получить свое, прежде чем их съедят лягушки, и предавались любви на лету, носясь над рекой.
На лице старика заиграла улыбка. Ему показалось, что не только у реки пахнет мятой; вся природа пахнет дикой мятой, как тогда, у ольхи. И свежевыстиранным бельем.
Он попытался вспомнить, в каком году это было. Должно быть, давно. Но он и сейчас ясно видел старенький поезд и линию, построенную итальянцами. Видел он и будку путевого обходчика, перед ней – самого обходчика, а рядом с ним – белую козу с выменем, свисавшим до земли. Филипп возвращался из Америки и ждал, что его будут встречать. Но его никто не встретил.
Его жена – она сказала ему об этом по дороге – ждала его возле паровоза. Она первый раз видела поезд, и, когда воздух содрогнулся и зазвенел, у нее задрожали ноги. Она думала, что Филипп сойдет с паровоза. Но оттуда показался только чумазый кочегар в грязной куртке, да и тот не собирался слезать. «Эй, парень! – спросила она его. – Вы человека из Америки не везете?» – «Погляди сзади!» – сказал: кочегар. Она сделала несколько шагов вдоль раскаленного железа, которое шипело и выдыхало пар, и остановилась перед первым вагоном. Это был обычный товарный вагон, набитый скотом. Коровы смотрели на нее через решетки и мычали. Филиппа там не было.
Тут Филипп увидел кого-то испуганного и побледневшего перед вагоном со скотиной. Жена?.. Его усы укололи ей щеку, а она, обмирая, прижалась к его жилету. Он был без пиджака, в жилете, в остроносых черных полуботинках и при часах «Лонжин» в кармане, прикрепленных цепочкой. Потом они шли по дороге, ведущей в седо, жена его перестала краснеть и, улыбаясь, семенила с ним рядом. А там, в стороне, была река – эта самая, – и деревья на берегу ее, отбрасывая густую тень, манили в укромные уголки, где можно было лечь. Рай, да и только. Дикая мята цвела и, когда они ее мяли, источала свои терпкий, упоительный аромат. А на ней все было стираное, чистенькое, издававшее легкий запах деревенского мыла. И от нее самой пахло мылом – и пока она лежала, и когда потом оглаживала смятые юбки.
После них мята долго расправляла пушинки своих синих цветов.
Старик все еще улыбался, когда ему случалось вспоминать об этом, и теперь оглянулся по сторонам – не видит ли кто. Рукой он стер улыбку с лица, но не был уверен, что улыбка исчезла, и провел рукой по губам еще раз. Он, как ребенок, стеснялся этих воспоминаний.
Маленькая лягушка покинула пробковый островок и поплыла ко дну. У нее были очень красивые лапки, и плыла она красиво, вытягивая их до отказа.
Старик услышал вздох далекого выстрела. Верно, горбун. Он мог бы стрелять птиц и не беря с собой собаку. Люди не страдают милосердием, – любил говорить поп Николчо, пьяница. Горбун мог бы пощадить пса – лапы у него совсем отнимались – и не тащить его с собой.
В сущности, собака не могла пожаловаться на хозяина. Она инстинктивно почувствовала его мрачность и, чтобы рассеяться, поспешила заняться подвернувшимся сусликом. Но суслик оказался слишком шустрым для ее старых мускулов, и она только выдохлась, так и не сумев утолить голод. Не удалось ей и вытянуть его из норы, хотя она очень старалась и хорошо помнила, что когда-то делала это с легкостью и, вытащив на ослепительный свет солнца мохнатых зверьков, одним ударом лапы вспарывала им брюхо. Тогда она дотащилась до конопляника у реки и улеглась там в тени. Запах конопли отгонял мух, тут можно было бы поспать. Но она опять обманулась в своих ожиданиях, сон ее не был покоен, ее бедное сознание раздирали все одни и те же видения. Она скулила от страха и страдала от старости и болезни, от холодной мрачности горбуна. Собаки обычно первыми чувствуют приближение землетрясений, и сейчас чутье подсказывало ей – даже во сне, – что близится беда.
Филипп ничего этого не знал. Он поднялся, чтобы проверить другие удочки, и вытащил на берег маленького судачка и одного кленя. Судачок, заглотавший всю наживку вместе с крючком, прыгал по траве. Клень выгибался и глупо пучился. Он только чуть-чуть зацепил крючок. Но были ли они жадными или осторожными – все равно: сейчас оба они лежали на берегу. Старику пришло в голову, что и нам надо думать, прежде чем глотать приманку. Судачок отливал зеленью и серебром. Но по мере того как утихали его прыжки, тускнел и блеск чешуи. У кленя цвет чешуи не менялся.
Филипп вернулся на старое место и услышал плеск. Мальчик в пестрой рубашонке шлепал посреди речки, против течения, потом подошел к берегу и присел около торчавших из берега корней. У парнишки намокли штаны, но он не вставал. Старик увидел, что он шарит руками в одном и том же месте, вытаскивает оттуда мелких рыбешек и бросает в мешочек, повешенный на шею.
– Эй! – окликнул его Филипп. – Кто ты такой и за что борешься?
Мальчик испуганно вскочил. Из мешочка и с мокрого зада стекала вода.
– Рыбу ловлю, – сказал он и опять присел.
– Как ты рыбу ловишь?
– В норе.
– В норе? Что это тебе, мыши?
– Не, не мыши.
И все-таки он продолжал шарить в одном и том же место и наполнять свой мешочек.
– Гляди-ка, верно! – сказал старик. – Как это они здесь собрались?
Мальчик еще пошарил под корнями и вылез на берег.
– Я им ласточку положил.
– Ласточку? – не понял старик.
– Ну да, ласточку. Убил ласточку в овчарне, размозжил между двумя камнями и засунул в дыру. Здесь здоровая нора под корнями. Рыба собирается на падаль, ее руками можно брать.
– Хорошо, нечего сказать! – отозвался старик.
Он был недоволен.
– Ну да! – сказал мальчик в пестрой рубашонке.
– Хорошо тебя выучил учитель! Ласточек убивать!
Мальчик сказал, что учитель его этому не учил. Учитель учил их писать с наклоном, все буквы в одну сторону, а голову держать прямо и карандаш не мусолить. Трудное дело.
Он сел, вывалил рыбу из мешочка и стал ее потрошить. На рыбу налетели осы. Они присасывались к рыбьим глазам, и мальчик не прогонял их: если ос рассердить, они начнут жалить.
Над рекой появились ласточки. Они летали совсем низко, грудками касаясь воды. Птицы купались или играли. Старик смотрел на черные дуги их крыльев – они напоминали ему летучих рыб над океаном.
И те летали так же, только возникали не из воздуха, а из зеленой бездны. Старик часто вспоминал океан и иногда видел его во сне. Но океан был такой огромный, что его нельзя было увидеть во сне целиком. Небо по сравнению с ним было всего лишь маленькой крышкой. В памяти старика сохранились и дельфины – самые веселые рыбы, каких он когда-либо видел. Помнил он и католическую церковь на пароходе. Как-то раз во время шторма пассажиры собрались в ней на молитву. Там была одна очень тяжелая икона с очень толстым стеклом, а под стеклом – что-то коричневое, величиной с жука. Ему объяснили, что это кусочек плоти святой Терезы. Святая была очень красивая, хоть и не толстая. Он вспоминал груди Терезы, большие и белые, наполовину прикрытые одеждой. На ее иконе не было нимба. «На что ей нимб? – сказал один из пассажиров. – С такой грудью нимб гроша ломаного не стоит!» А пассажиры вокруг них молились, и из их молитвы он улавливал только ровное: «Аве Мария, мур-мур-мур… Аминь! Аве Мария, мур-мур-мур… Аминь! Аве Мария…»
Так они и плыли себе распрекрасно посреди океана, пока однажды утром не увидели далеко внизу землю. Она была намного ниже парохода – эти самые Соединенные Штаты Америки, и они стали спускаться к ним по океану. Уже не было ни дельфинов, ни летучих рыб. Сойдя на берег, они сфотографировались, потом пили матэ, очень горькое и неприятное с непривычки – ведь он пил его без сахара. Понял он свою ошибку позднее, на одном пикнике, а сам пикник был очень веселый, шумный, и украшением его были болгары. Присутствовали и американцы, но их было мало. Филипп плясал рученицу, а одна американка, совсем без зада, точно ее вырезали из бумаги, покачивала своей тонкой ножкой и смотрела на него улыбаясь. Были там и другие, такие же плоские, но они стояли дальше от него. А мужчины были толстые, курили толстые сигары и когда смеялись, то давились дымом. Чудаки – чем больше они смеялись, тем больше кашляли и чихали от дыма своих сигар. Некому было сказать им, чтоб они вытащили сигары изо рта, хотя догадаться было совсем нетрудно, и все болгары это понимали.
Пикник ему очень понравился, и он собирался еще раз пойти на пикник, но их вызвали в Болгарию. Отечество было в опасности, и тех, кто остался бы в Америке, объявили бы изменниками. Филипп никогда в жизни не был изменником. Пароход снова пополз вверх по океану. Это был другой пароход, с другой иконой в церкви. Летучие рыбы снопа появились около них и летели так же, как эти ласточки над рекой.
– Хватит на похлебку, – сказал мальчик.
– Чего? – спросил Филипп.
– Рыбы. Хватит на уху.
– Да, – сказал старик.
– Я всегда руками ловлю. Удочкой никогда столько не наловишь.
– Удочкой меньше поймаешь, – сказал старик, – но крупнее.
– Лучше помельче, да побольше, – сказал мальчик.
Он побежал с мешочком к реке – прополоскать рыбу.
– Не мочи ее, – сказал старик. – Дух пойдет.
– Ладно, не буду мочить, – сказал мальчик.
Он перешел на другой берег.
– И учителя слушайся, – сказал старик. – А то небось в одно ухо влетает, из другого вылетает.
Он был совершенно уверен, что мальчик не пишет с наклоном и мусолит карандаш.
Он снова встал, чтобы проверить удочки, и вытащил еще одну рыбу. Но она сорвалась и плюхнулась в воду, оставив покачиваться пустой крючок. Водяная крыса скользнула по зеленой воде, выгибая голый хвост. Филипп плюнул ей на хвост и пошел с двумя рыбинами к шалашу. Вечером горбун их запечет, раскалив в костре лопату. На такие дела он мастак.
Ветер равномерно крутил колесо.
Солнце опустилось уже низко, и тень шалаша сливалась в тенями ольхи. Старик сел перед шалашом на полушубок и тонкими ломтиками нарезал себе яблоко. Яблоко было сочное, душистое, но жевать старыми зубами было трудно. Были б у него крепкие зубы, красивые, как у того сенегальского солдата! Тот, наверное, и камень бы мог разгрызть, глазом бы не моргнул.