Текст книги "Избранное"
Автор книги: Йордан Радичков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)
4
Вернемся, однако, к нашему Ивану Мравову.
Подъехав к санитарному кордону, сержант увидал там распряженную телегу, в которой сидел парализованный паренек, патрульного под грушей, вереницу цыганских подвод, толпу, сгрудившуюся на дороге, второй патрульный, вооруженный карабином, стоял в кукурузе, цыганки перекрикивали друг дружку, ребятишки ревели, собаки заливались лаем, в общем – полный ералаш. Заметив милиционера, цыгане все разом заорали, стали объяснять, в чем дело, расступились, давая ему дорогу; от шума сержант ничего понять не мог, пока не подошел к плотной кучке людей и не увидал, что у них в ногах сидит, скрючившись, цыган, у которого одно плечо выше другого. Голова его была обвязана пестрым тряпьем, так что он напоминал Гаруна аль-Рашида. Цыган обхватил обеими руками свою тряпичную голову и громко стонал. Рядом металась цыганка, нещадно хлопала себя по ляжкам, выла, как по покойнику, и спрашивала, как же это вот так убивают человека, да разве это можно?
– Вот, товарищ милиционер, – накинулась она на Ивана Мравова со всем своим цыганским темпераментом, – этот человек выхватил нож, убил моего мужа, из ружья в него пальнул и вон как изувечил, да как же это можно – человека убивать? Потому что мы цыгане, что ль?
Как бы в подтверждение жениных слов и чтобы рассеять у сержанта малейшее сомнение, скрючившийся на дороге Гарун аль-Рашид зашевелился и заорал изо всех сил, что патрульный его таки убил.
– Убил! – выкрикнул он и опять обхватил руками увенчанную чалмой голову и закачался взад-вперед.
– Это и есть та самая лошадь? – спросил Иван Мравов, похлопав потянувшуюся к нему лошадиную морду. – Ты почему не ржешь, когда тебя угоняют, с доверием идешь к чужим? Как теперь быть с этой неразберихой?
Патрульный с карабином отважился выйти из кукурузы, куда он забился под испепеляющими взглядами цыган.
– Вот, – показал он сержанту, – и ухо ей рассекли, вроде бы чтобы пометить, мало им, что угнали лошадь, так еще и покалечили! Такому оба уха отрезать надо, чтоб знал, как чужих лошадей угонять! Мы, значит, тут жаримся у кордона санитарности ради, а они, значит, идут, как пожар, и где ни пройдут, обязательно рев поднимается: у кого-нибудь что-нибудь да пропало!
Произнося эту речь, патрульный успел отвязать лошадь от цыганской телеги и сел на нее верхом, повесив карабин накрест, чтоб не мешал при езде. Сержант велел ему подождать, чтоб вместе отправиться в сельсовет, там составить протокол и чтоб каждый получил по заслугам, патрульный в том числе, за то, что учинил самосуд и нанес человеку телесное повреждение.
– Нанес, нанес! – поспешила подтвердить жена конокрада.
– Вы что, под арест меня берете, что ль? – изумился патрульный и бросил на Ивана Мравова сердитый взгляд.
– Под арест не берем, – спокойно ответил сержант, – но и не отпускаем!
– Поднимайся, пошли! – крикнул он сидевшему на земле Гаруну аль-Рашиду.
– Да, да! – горячо продолжала жена конокрада. – Видали? Мало того, что убил, еще и телесное повреждение нанес, сама милиция говорит, и каждому ясно, как дважды два! Что ж теперь, коль мы цыгане, так нам всем подыхать?
– И подыхайте! – мрачно проговорил патрульный.
Однако табор, похоже, подыхать не собирался, потому что загудел, как потревоженный улей, бабы и ребятишки заголосили, собаки забились под телеги, и кто знает, как долго бы все это продолжалось, если бы не прошмыгнул взад-вперед челнок с алой косынкой на шее по имени Мустафа. Мустафа навел тишину и порядок – видно, был он тут самым главным, потому что все ему подчинялись. Он сказал, что власть есть власть, необходим порядок, существует закон и как закон скажет, так и будет, на то он и закон, чтоб ему подчиняться, а не вопить по-бабьи, потому что от бабьих воплей какой толк? Никакого!
Мустафа изложил Ивану Мравову все их беды: напали на человека с ножом и ружьем, задержали табор, удрал медведь, потому что за ним погнались два буйвола, пропитания не хватает, потому что в этих краях мало работы. Потому мы и двинулись, сказал он, хотим перевалить через гору на ту сторону, авось там работы найдется побольше.
– Как нам теперь быть? – спрашивал Мустафа. – Мы можем встать табором тут, на Илинце, и пусть нам разрешат войти в село, сменять чего-нибудь, ребятишек накормить, потом отыскать медведя, он небось от буйволов в лес подался, а он у нас, можно сказать, главный кормилец. А дальше уже власть знает, как лучше, нам говорить нечего, наше дело подчиняться!
Так-то оно так, да цыганки не были вполне согласны с Мустафой, и, хотя он непрерывно цыкал на них: «Заткнись! Заткнись!», то одна, то другая подавали голос: с лошадью, мол, ладно, пускай, лошадь есть лошадь, ее сыскать ничего не стоит, угнали ее там или не угнали. А вот ты попробуй медведя сыскать! Выходит, раз мы цыгане, так можно загнать в чащобу медведя, которого мы сызмальства растили, приручали, плясать учили, как сажать горох учили, потому, в какое село ни войди, первым делом спрашивают, а показывает ваш медведь, как баба сеяла горох? И наш медведь тут же, значит, показывает, как баба сеяла горох. Легко ли медведя выучить горох сеять, уж про то и не говорим, что медведь – самый что ни на есть хищный лесной зверь, а мы зверя этого держим и людям показываем, чтоб знали, какой он есть, зверь-то…
Иван Мравов рассмеялся, глянул Мустафе в глаза. Мустафа засмеялся тоже.
– Пошли, – сказал ему сержант и по дороге к кордону спросил: – Ты у них старшой, а?
– Я, – ответил Мустафа, при этом не без притворства вздохнув. – Только разве меня кто слушает? Нету дела опасней, чем табором управлять. Медведем куда легче управлять, приручить, человеком сделать, а табором – какое там!
Они двинулись пешком по дороге, впереди за деревьями белело село. Патрульный спешиться не пожелал, только отдал карабин второму патрульному, который сидел под грушей. Парализованный паренек все так же, не шевелясь, сидел в телеге. Вместе с Мустафой и без передыху стонавшим конокрадом пошли еще несколько цыган-свидетелей, за ними потащилась жена конокрада, она во весь голос вопила:
– Подумаешь, лошадь угнал, чего особенного?
Иван Мравов время от времени оборачивался, он видел, что табор располагается неподалеку от тенистого грушевого дерева, натягивает шатры, и еще не успел он войти в село, как уже потянулись вверх голубые дымки костров, потому что цыгане первым долгом разжигают костры, чтобы знать, где им собраться и посидеть. Если не будет костров, все разбредутся кто куда, а когда горят костры, все садятся в кружок у огня и ждут, когда поднимется ветер и дым начнет есть глаза.
5
– Подумаешь, лошадь угнал! Чего особенного? – слышал сержант, как вопрошал женский голос под окнами сельсовета. Иван Мравов вел допрос и писал протокол, владелец угнанной лошади сидел с разобиженным видом, стараясь держаться подальше от конокрада, до глубины души возмущенный тем, что его привели сюда наравне с конокрадами и наравне с ними снимают с него допрос, как будто он с этими разбойниками одного поля ягода. Женский голос продолжал вопрошать: «Что ей, лошади, худо, что ль, что ее украли? Меня вон тоже девчонкой украли, была я тогда краше лесных красавиц-самодив, и уж как я ревела, когда меня цыгане украли!»
Ивану Мравову было слышно, как другие цыганки закричали наперебой:
– Небось не одну тебя крали и не ты одна была краше самодив! Нас тоже украли, мы тоже были краше самодив и, когда нас цыгане украли, тоже в голос ревели, потому дуры были, думали, нет ничего хуже той напасти!
– И я так думала, – громко говорила жена конокрада, – реву и реву, словно меня режут, а однажды решилась удрать и удрала, да муж сразу догадался, что я удрать надумала, и потому прибегаю я домой, а он уж меня там дожидается, да не один, с ним еще сотня цыган, верхами-то обогнали меня, отцу моему ягненка подарили и гуся, лоб у ягненка зеленой краской пометили, а гуся не стали метить, и говорят моему отцу, что ягненка принесли как выкуп, а лоб пометили, чтоб какой каракачанин не украл, не угнал в свое стадо. Теперь, даже если кто украдет, объясняет мой муж, коль мы его пометили, враз распознать можно, что он краденый.
Пока она в подробностях рассказывает остальным цыганкам, как они с матерью, увидав друг дружку, заревели обе разом, Иван Мравов смотрит в окно, видит вдалеке древний холм Илинец, а на холме видит себя самого – худенький босоногий мальчишка с облупившимся от солнца носом опирается на пастуший посох, рука засунута в единственный карман холщовых штанов. Рядом сидит пес, мальчик и пес смотрят, как внизу, под ними, растекается овечье стадо, у всех овец лбы помечены красной краской, негромко позвякивают медные колокольцы, а мальчик, которого все зовут Мурашка, стоит на самой вершине холма и не смеет вытащить руку из кармана. Хозяева посулили, если он будет хорошо пасти скотину и ни одна овца не потеряется, сшить ему штаны с карманом, и сдержали слово, сшили штаны. Отчим у него был из бедняков, работал исполу на хозяина, и Мурашке штаны шили без карманов ради экономии, потому что на карманы уходит, самое меньшее, лишних полметра материи. Да и мал еще, говорил отчим, глянь, совсем мурашка-букашка, пускай сперва подрастет. А у них в роду все были Мурашки, еще у деда было такое прозвище, когда он переселился в село Разбойна, тихий, добрый был человечек, занимавшийся веревочным ремеслом, господь рано прибрал его к себе, и отец Ивана тоже рано преставился, мать вышла замуж во второй раз, отчим был нрава смирного, страдал удушьем и так и помер, не успев надышаться, все ему воздуха не хватало. Мать была женщина набожная, в престольные праздники надевала Мурашке чистую рубаху, мальчик натягивал свои новые штаны с одним карманом, обувал на босу ногу постолы из свиной кожи, и они с матерью шли в монастырь, где мать ставила свечу перед образом святого Димитрия верхом на красном коне, пронзающего копьем дракона. Отца мальчика звали Димитром, Мурашка помнил его смутно, но икону запомнил на всю жизнь. После войны мать тоже померла, и, хотя наступили иные времена и монастырь стал приходить в запустение, каждый год в родительскую субботу Иван Мравов, уже взрослый парень, рабочий на кооперативной лесопильне, тайком ходил в монастырь поставить свечу перед той иконой; ему было неловко, что приходится таиться, но он обещал матери в этот день ставить перед иконой свечку и поминать своих грешных родителей. Это, однако, произойдет позже, один за другим дорогие его сердцу люди и знакомый мир божий начнут исчезать и рушиться, перестраиваться на иной лад, вместо умерших появятся другие милые его сердцу люди, сейчас же он видит в окно только себя самого, стоит на вершине холма крохотный человечек, не больше запятой, рядом – пес, ниже этих двух запятых – овцы, все до единой с красной отметиной на лбу, чтоб все знали, что они из хозяйского стада… Вот куда возвратил Ивана Мравова рассказ цыганки об ягненке, меченном зеленой краской.
– Мать ревет со мной вместе, – продолжает под окнами жена конокрада. Иван Мравов оттесняет из мыслей мальчишку с краснолобыми овцами и возвращается к конокраду, обмотавшему голову пестрым тряпьем. – Гляди, – слышится за окном голос жены конокрада, – какая у нас дочка красавица, неужто позволим цыганам ее украсть, а отец и говорит: «Молчи, жена, потому и я тебя вот так же украл, и ты мне потом сама говорила: „Дай тебе бог долгой жизни за то, что меня украл!“» Мать и прикусила язык, а отец спрашивает: «Ну что, хватит, наревелись?» Мы отвечаем: «Наревелись». Тогда он мужу моему и говорит: «Забирай эту дуру, она уже перевелась, вяжи и увози!..» Как нас воровали, про то мы одни знаем, не простое это дело!
– Человека украсть трудней всего! – подтвердили остальные цыганки.
– Ага, а потом как зажили мы с мужем моим Али, как нарожала я ему ребятишек, да как пошли мы ездить по ярмаркам да гуляньям, по монастырям да постоялым дворам, до чего ж веселая жизнь, когда много народу и много шатров соберутся вместе да всем этим табором двинешься по белу свету, просто голова кругом идет! Кабы не украли меня, ничегошеньки бы я не увидела, а теперь все повидала, всю землю обошла и даже на двух пристанях побывала и на пароход садилась! Разве здесь две пристани увидишь!
Остальные цыганки в один голос подтвердили, что здесь нипочем две пристани не увидишь.
– Нешто все это повидаешь, коли тебя цыгане не украдут? – продолжала вопрошать под окном жена конокрада.
Мустафа, который все это время стоял молча и не шевелясь, в первый раз поглядел в окно, потом на сержанта и, теребя шапку, с улыбкой сказал:
– Страшное дело, эти бабы, товарищ милиционер. Нипочем их, значит, не переговоришь, а уж в руках держать и подавно невозможно. Ни тпру ни ну! И мужья тоже за ними, бабьего разума набираются!
Он заметил на лице милиционера улыбку, это придало ему смелости, и Мустафа, шагнув вперед, обратился к конокраду.
– И у тебя тоже разум стал бабий. Ведь есть меж нас уговор, что было, то быльем поросло, но больше чтоб на чужое добро не зариться, а совсем наоборот, потому как имеется на то распоряжение народной власти, а известно, что мы первые за этой властью пошли. Кто тебя в спину толкал, для чего польстился на чужую лошадь, теперь вот по твоей милости стоим тут, экаем-мекаем, когда человек нас по-человечески допрашивает. Можешь ты объяснить, почему ты на чужое позарился, или не можешь?
Конокрад опять принялся мотать головой, сжимать ее ладонями, бормотать что-то неразборчивое и все норовил свести разговор к телесному повреждению, которое ему нанесли. Жена его под окном уже успела оставить в покое обе пристани, где ей посчастливилось побывать, и убеждала своих слушательниц, что в засуху цыганки обряжаются бабочками, ходят из села в село и пляшут, чтоб вызвать дождь. И стоит им заплясать, как сразу начинает лить дождь.
– Кабы не мы, – говорила она, – земля бы сгорела от засухи! За это нам всюду дарят кур, мыло дают, да и рубаху иной раз тоже, потому никому такой бабочкой не обернуться, какой мы обернуться можем. Да и не только дождь вызвать, мы всякие снадобья знаем, потому как много по свету бродили, и ворожить умеем, и лечить, и по руке гадать. Кто тебе, кроме нас, нагадает, что тебя ожидает в будущем самое большое счастье! Оно, конечно, могут сказать, что мы брешем, как цыгане! Пускай, даже если мы и брешем, как цыгане, кто, кроме нас, тебе набрешет про счастье, какое тебя ожидает. Нешто это мало – набрехать человеку, что ожидает его в будущем счастье, невеста-красавица и денег куча. Да кто тебе, кроме нас, такое набрешет!
Она замолчала, остальные цыганки тоже примолкли, словно этот вопрос относительно будущего счастья был обращен к сержанту и они ждали, что он выглянет в окно и ответит. Но сержант не ответил, он в это время протягивал владельцу украденной лошади протокол, чтоб тот прочел и подписал, владелец украденной лошади прочел и запротестовал – с какой это, мол, стати, будет он какому-то нищему бродяге-цыгану платить возмещение убытков за какое-то пораненное ухо, пускай тот ему заплатит за украденную лошадь, схватил шапку и, не подписав протокола, стал спускаться по заскулившим у него под ногами ступеням, изрыгая всяческие проклятия. Этими проклятиями он распугал толпившихся перед сельсоветом цыганок, отвязал свою лошадь и повел за собой, а цыганки опять сгрудились под окном и стали в свою очередь изрыгать проклятья ему вслед. Потом жена конокрада завела снова:
– Ну, худо ли было б тому коню, что его украли? Белый бы свет повидал, пожил бы в свое удовольствие с нами вместе. Чем спасибо сказать за добро, которое мы тому коню сделали, накинулись, набросились, мужа убили, телесное повреждение ему нанесли! А за то, что у нас медведь пропал, кому мы телесное повреждение нанесем, а?
Цыганки на этот вопрос ничего ответить не могли. А жена конокрада распалилась еще больше и завопила не своим голосом:
– Сестры мои милые, пропадем мы без медведя. А ну, стребуем его с милиции! Раз милиция лошадь у нас отняла, пускай нам теперь медведя вернет! Небось на то она и милиция, чтоб, если у кого что пропало, найти и вернуть!
Все цыганки разом хлынули вверх по лестнице, чтоб стребовать с Ивана Мравова своего медведя, но тут вмешался Мустафа, рявкнул на них и прогнал, потому что милиция, сказал он, голову себе ломает, как нам помочь, а вы только и знаете, что шум подымать! Пошли вон! Прочь, прочь!.. Сгиньте!
Цыганки выкатились снова на улицу, набили глиняные трубки табаком, закурили и с женой конокрада во главе двинулись по соседним дворам убеждать хозяек, до чего ж это прекрасно, когда тебя украдут и пойдешь ты гулять по белу свету. Жена конокрада не забывала упоминать про две пристани, но местных хозяек, похоже, не привлекала перспектива быть украденными, потому что ни одна не вышла за ворота. Ивану Мравову было слышно, как сельские собаки яростным лаем встречают цыганок.
– Вы свободны, – сказал он Мустафе и остальным цыганам. – Мы задержим только виновного, возьмем под стражу, и делу будет дан законный ход. Можете идти!
– Как так задержите? – сокрушенно спросил Мустафа, а остальные цыгане закачали головами, защелкали языками, стали чесать в затылке и громко вздыхать. Конокрад весь сжался и заскулил.
– Как же так? – снова спросил Мустафа. А потом обратился к Ивану Мравову со следующей речью: – Мы, может, такие-сякие, цыгане, голь перекатная, но либо нас всех отпускайте, либо всех вместе забирайте. Раз вы нас не всех отпускаете, значит, забираете. Цыган гол как сокол, но ведь на то мы и есть цыганское племя, при царе, бывало, чуть нас где приметят, сразу забирают, гонят нас и преследуют, наголо стригут, и свою веру крестят, а теперь выходит, что и при нашей власти опять то же самое. Раз ты цыган, значит, самый распоследний человек, забирай его, и дело с концом! Что ж, коли так – ладно, будь по-вашему!
С этими словами Мустафа поправил на шее алый платок, сел и откашлялся, а остальные цыгане переглянулись и сели по обе стороны от Мустафы. Когда они сели, Иван Мравов встал из-за выпачканного чернилами письменного стола и зашагал по комнате из угла в угол. Цыгане поджали босые ноги под стулья, чтобы шагающий из угла в угол сержант ненароком не отдавил.
А сержант, шагая из угла в угол, снова воскресил в памяти ту маленькую запятую на вершине холма рядом с собакой и краснолобыми овцами, однако на этот раз мальчик в штанах с одним карманом глядел не на краснолобых овец, а на охваченный паникой пестрый цыганский табор, раскинувший свои шатры возле чешмы. Помимо Мурашки и старого пса, на холме толпились теперь и другие мальчишки, кто взгромоздился на спину кроткой буйволицы, кто – на ходули. Они смотрели, как внизу полицейские и сторожа общинной управы согнали цыган в кучу и, уничтожая вшей, всех подряд – мужчин, женщин – стригут ножницами, какими стригут овец, а потом ведут к столу под грушевым деревом, где каждому записывают новое, христианское имя, отовсюду слышится громкая цыганская речь, старые цыганки изрыгают проклятья, девочки в цветастых платьицах, промокшие до нитки, дрожат от холода – они только что, обряженные бабочками, плясали в селе, чтобы вызвать дождь, и в каждом дворе их обдавали ведром воды. Позже цыгане расползлись во всех направлениях, наводнили село Разбойна, из монастыря прибыл игумен, ему удалось собрать кое-кого из остриженных, он привел их в церковный двор, покадил на них ладаном и окрестил в новую веру. Верховые стражники охраняли молебен, общинные сторожа стояли с другого краю, вооруженные овечьими ножницами, которые эти же цыгане и выковали, долгие годы разносили по селу и продавали, отчаянно торгуясь. Откуда было этим цыганам знать, что наступит день, когда ножницы, выкованные в их таборе, закаленные, заточенные их собственными руками, обернутся против них, коротко обстригут, изуродуют им головы, обстригут, еще больше изуродуют головы цыганок, которые в молодости все как одна были краше лесных красавиц-самодив…
Иван Мравов расхаживает по комнате милиции из угла в угол и видит, как редеют дымки возле покинутых шатров, неподвижно стоят стреноженные лошади, сидят разномастные псы, а медведь поднялся на задние лапы и смотрит на ребятишек, которые сгрудились на холме. Среди дыма и шатров с разноцветными заплатами возникают цыганки с безжалостно остриженными головами, потом они исчезают, и на их месте почему-то появляются наголо остриженные заключенные, которых он видел рано утром на станции Разбойна, изнуренное недосыпанием лицо сержанта Антонова, сигарета, прыгающая и потрескивающая в его нервных пальцах, потом служебное купе неслышно проваливается, и перед глазами снова возникают мальчишки, которые толпятся на вершине холма, сейчас все они стоят к нему спиной, а из-за них совершенно неожиданно вынырнул босоногий цыганенок, длинные черные волосы спадают на лоб, закрывают уши, и кажется, что это не волосы, а жесткая, черная от ваксы сапожная щетка. И глаза у цыганенка тоже черные и блестящие, будто начищенные ваксой. Полчаса спустя мальчишки сидят на холме, а цыганенок рассказывает о том, как он удрал, чтоб его не остригли, просит не выдавать его стражникам и, чтобы умилостивить своих слушателей, делает стойку и прохаживается на руках. Пес, сидящий рядом с мальчишками, смотрит то на своего маленького хозяина, то на цыганенка, расхаживающего на руках, и не может решить, тявкать ему или не тявкать. И, не найдя у хозяина ответа на свой немой вопрос, в конце концов решается и тявкает, но не для того, чтобы напугать цыганенка, а, наоборот, чтобы его подбодрить.
Все эти картины перебирал Иван в голове, пока ходил из угла в угол по милицейской комнате. Картины основательно повыцвели, как старые фотографии. Сдвинув эти фотографии в сторону, он снова сел за письменный стол. Издали доносился голос жены конокрада, она грозилась – мол, коли дело так обернулось, то мы вам тут такого наколдуем, напустим на село тех жаб, которых с риском для жизни повытаскивали из пасти ядовитых змей, вы еще нас попомните. Сержант углубился в чтение протокола, но то и дело отрывался, поворачивал голову, потом опять принимался за чтение. Он никак не мог избавиться от чувства, что рядом с письменным столом стоит Мурашка, нос у него облуплен от солнца, он босиком, руку держит в единственном кармане штанов, сопит и осторожно заглядывает сержанту через плечо – хочет прочитать, что написано в протоколе. Цыгане тоже сопят и осторожно заглядывают в протокол…